Мало мне, по-видимому, накостыляли за Джека Лондона и
Достоевского, раз решил писать о Бродском. Но, на сей раз про себя, в
обоих смыслах предлога "про".
Иосиф Бродский - мой любимый поэт (обычно такая фраза
означает, что автор берет индульгенцию на дальнейшие поношения и оскорбления
объекта критики... Я постараюсь не индульгировать). Впервые я услышал
о Бродском в 1988 году (поздновато для сорокачетырехлетнего подростка,
к тому же пишущего стихи) в связи с получением им Нобелевской премии.
Еще не прочитав ни строчки из его стихов, я был потрясен его речью в Стокгольме.
Потом было "Ниоткуда с любовью" в "Новом мире", потом
мне привезли из Америки сборник "Урания", потом я сам стал гоняться
за публикациями.
Когда я сам очутился в Америке, появилась робкая мечта
и надежда посетить великого соотечественника в Нью-Йорке. Останавливало
то, что человек с пустыми руками, просто почитатель, -- вещь очень утомительная,
а показывать ему свои, на несколько порядков хуже, чем его, стихи - непотребная
наглость.
А тут -- приходит печальная весть, и мечта рухнула, и
только много лет спустя я посетил могилу Бродского на венецианском кладбище:
шел кропотливый дождь, и маленький черный ангелочек под мысль о том, что
жизнь, в сущности, подозрительно похожа на попытку самоубийства, притих
на краешке белого надгробного камня…
Не повезло. Мне вообще, с людьми великими и знаменитыми
не везет. Например, с Клинтом Иствудом. Когда я писал статью о городах
Монтерейского полуострова, одна дама посоветовала мне взять у него интервью:
"Ведь он был мэром Кармела!". - "А кто такой, этот Клинт
Иствуд?" -- спросил я. "Нет, это он должен взять у тебя интервью,
потому что ты, кажется, первый и единственный человек, который не знает,
кто такой Клинт Иствуд".
Спустя несколько лет в нашей институтской столовке я
сидел, сосредоточившись на чем-то с костями и не обращая внимание на происходящее
вокруг ("бомб не бросают - и на том спасибо"). К нашему столику
подошел довольно помятый гражданин, поздоровался и, пожимая мне руку,
сказал, что рад видеть меня, довольно неискренне и устало. Я вежливо ответил
ему, что аналогично - и он побрел дальше. Мой сосед несколько минут смотрел
на меня невнятным взором и, наконец, выдохнул: "Клинт Иствуд!"
На всякий случай, я напомнил соседу, как меня зовут на самом деле, а если
он имел в виду того, что только что был здесь, то теперь я понимаю, чем
он знаменит - он знаком со мной.
Вернемся, однако, к Иосифу Бродскому.
Мы все получили довольно судорожное философское образование - а каким
еще оно могло быть в СССР? Иосифу Бродскому досталась не просто судорога,
а судорога с метаниями. Он хватался за индуизм и иудаизм, потом бросился
в христианство, начал со Шпета, которым даже заканчивать не стоит. Читал
Розанова и Рассела, других современников, а вот классическую античную
философию проскочил на вороных - оттого у него Перикл оказался старше
Сократа. Если наше с ним поколение (а мы во многом - современники) так
и не удосужилось пожить в обещанном коммунизме, то, может, хотя бы нынешние
получат некоторое систематическое представление о философии?
И тем не менее, среди отечественных поэтов нет, кажется,
ни одного, столь же эрудированного в философии и столь блестяще философствующего,
как Бродский, хотя Борис Пастернак, вроде бы, учился чуть ли не у самого
Когена в Германии, в Мариенбурской школе.
Къеркегор, Парменид, экзистенциалисты, позитивисты, структуралисты,
аналитики ( вот тут мы с ним читали разные книжки, хотя мечтательный датчанин
достиг и обольстил нас обоих) - вполне вероятно, Бродский тяготеет к рациональной
философии, к философии кальвинистко-протестансткого толка, где, за счет
гигантской удаленности от Бога, нет места чудесам и мистическому, но есть
рацио - бесконечный вектор движения к Нему по назначенному Им же пути.
Конфигурация философского образования и, следовательно,
мышления Бродского строится на недоверии. То ли эти философы внушили поэту
недоверие к сверхестественному, то ли родной туннель с его идеологическими
заморочками о чуде всеобщего счастья в конце пути выработал в нем недоверие
(и тогда выбор рационалистических философов - подсознательный выбор поэта),
но - ничего сказочного, как, например, у не менее философствующего Гете,
здесь нет. И даже "Авраам и Исаак" -- сугубо рациональная, до
бытовых деталей, композиция. Мир Бродского объясним, хотя бы им самим.
По-видимому, именно это пугает в Бродском и отталкивает
от него людей, лишенных слова, таких, как Солженицын. Он представляется
им, убогим борцам за факты и с фактами, слишком спокойным, слишком умным,
слишком сухим. Я же - приемлю: мысль, даже чуждая по своей природе и построению,
радует и волнует меня своей чудесностью, своей удивительной игрой человека
в Бога.
Одна из философских или квазифилософских тем поэта: пространство
и время.
Бродский, будучи ссыльно-изгнанным скитальцем, тем не
менее и неоднократно подчеркивает, что время умней пространства. Для него
пространство - лишь вместилище - от узилища до пустопорожнего простора.
Мне, географу, однако кажется, что по своей сложности, многомерности и
креативности пространство не уступает времени. А, вообще-то, категория
ума весьма сомнительна в применении к пространству и времени.
К другим темам, обсуждаемым и переживаемым Бродским в стихах и прозе (драматургии),
можно отнести: проблема объективности и объектности ("Крик ястреба",
"Жюль Верн"), проблема отражений и знаковых систем, параллелизма
и нонпараллелизма (это настолько сквозные проблемы, что трудно выделить
и отдать предпочтение каким-то отдельным произведениям).
Его нетерпеливая и похвальная попытка ухватить суть той
или иной философской системы разом, одним махом (я сам был и отчасти есьмь
такой) порождает порой - но только порой! - два невразумительных эффекта:
попажания пальцем в небо и получение тривиальных, банальных результатов
типа "оказывается, Волга впадает".
Философствование, размышления - это все рефлексивная
работа, это у Бродского- не от озарений, а от проникновений.
Рефлексия Бродского не только иронична. Он намеренно
запинается и запинает нас своими "тихотворениями", "бо",
"зане" вперемешку с новоязом и матом. Мало того, что словарь
Бродского - из слов низкой частотности. Сам строй фраз, сочетание несочетаемого
не только грамматически, но и социально, не позволяют читать его стихи
гладко, на одном дыхании и "выражении" -- они заставляют читателя
или слушателя включать рефлексию, рекрутировать мышление на постоянных
и неожиданных "ах!". В этом смысле он циничен, как циничен был
Диоген, занимавшийся онанизмом на одной из площадей Афин. Он может широко
и свободно, наотмашь, поливать с высокой колокольни, пролетая над Череповцом
в своем "Представлении", а может говорить словесами темными,
как у Анаксагора. Он не сочиняет стихи - он их пишет. Они не приходят
извне с какой-нибудь фифочкой в легких одежках по имени Муза, они сидят
внутри и по мере вызревания записываются.
В философии свободы Бродского есть кое-что безусловно
бердяевское, запредельно-ценностное и существующее как-бы само по себе,
объективно. Но свобода по Бродскому - вовсе не антирабская идея, как у
Бердяева.
Она возникла, возможно, еще в глухом пионерском детстве
или даже раньше, из панического ужаса перед "темной", когда
тебя накрывают одеялом и начинают бить - анонимно и безнаказанно. Это
не очень больно, но там, в спертом пространстве удержания, тебя душит,
душит эта подлейшая молчаливая безнаказанность. "Темная" --
это не избиение (хотя, конечно, в простоте могут и убить и покалечить),
а мучительство и издевательство, и никто тебя не слышит и некого спросить:
"И ты, Брут?". И уже не важно: это делают пионеры, следователь,
судьи, санитары из психушки, кагэбисты с прозрачными глазами, советские
поэты или весь советский народ - ты задыхаешься под душным одеялом подлого
и трусливого избиения и тебе кажется, что самое-самое - это свобода от
одеяла и тех, кто по ту его сторону над тобой.
Представьте себе некоторое замкнутое пространство, коридор,
туннель, "накопитель", шлюз или еще что-нибудь такое же подозрительное,
мрачное, унылое и безнадежное. С одной стороны людей прибывает, а с другой
Беспечный или Нерасторопный запер либо никак не может открыть проход,
дверь, калитку. Начинается известная волынка на Ходынке, давка на сталинских
похоронах, выход со стадиона после матча - и такая неприятная тягостная
тишина с немым, но нарастающим гулом. А потом, наконец, под давлением
тел ворота, калитка, дверь ломаются (или наконец, Беспечный с Нерасторопным
справились с замками) и из дыры с безумным потоком вырываются спасающиеся
(вот тут-то и происходит основная давка, тут-то и гибнут!). Мне эта муторная
картина всегда приходит на ум, когда читаю:
она послаще любви, привязанности, креста, овала,
поскольку и до нашей эры существовала... -
и другие стихи Бродского о свободе. Поэт бредит свободой,
вырвавшись из жуткого тоннеля под названием СССР, и в этом бреду готов
затоптать все остальное, все прочие ценности, включая Христа. Если уж
действительно у него была вялотекущая шизофрения, то - как у той толпы
в толчее: от одной лишь мысли о свободе голова идет кругом и крик, крик,
крик - "Свободы!". Стихи у Бродского рождаются из гула (его
выражение) - это уж точно.
Фраза "сплотила навеки великая Русь" вызывала,
по всей видимости, у Бродского спазм содрогания: он сразу чувствовал себя
на Родине, на Ходынке… Впрочем, нет: ему, человеку питерскому, наверное,
представлялось, что он втянут толпой в штурм Зимнего и вынужден лезть
по приказу Эйзенштейна и собственного страха на высоченные резные ворота,
специально запертые для съемок фильма "Ленин в Октябре", а,
может, перед ним вставал образ какого-нибудь народного судьи с мурлом
Сергея Михалкова или Льва Ошанина или еще кого из вельможных катов.
Живя в самой свободной стране мира и понимая, что покинул
страну с подлинной свободой, я нахожу все больше прелестей в рабстве:
мы, например, во всеуслышание и не стесняемся признаваться в том, что
мы - рабы Божьи, рабы любви, собственных привычек и увлечений: от собачек
до поэзии. Рабство было хорошо уже тем, что каждый знает себе цену, потому
что стать и быть рабом может любой: даже богатый Платон дважды оказывался
в рабстве и по цене выкупа за себя узнавал свою если не истинную, то хотя
бы объективированную деньгами стоимость.
Поэзия родилась, по-видимому, вместе с человеком, его
совестью и Богом в нем. Поэзия родилась из кратности трех ритмов уединения
человека от стаи приматов: ритма дыхания (по четыре секунды на одно дыхание
и на одну строфу), сердечного ритма (один удар сердца и один ударный слог
в секунду) и ритма сексуальных движений (два толчка в секунду, восемь
слогов в двустрочной строфе). Эта двухстрочность и ритмическая гармония
породили рифму как гармонию не ритмов, но звуков под стать ритмам.
Импровизируя первые двустрочные стихи, человек пытался выразить в них
наиболее важное, то есть духовное, обращенное к небу - и с тех пор поэзия
живет низкочастотной лексикой: стоит ли говорить о банальном на языке
общения с самим собой и с Богом?
Античная поэзия родилась в противостоянии хозяйственной
деятельности и математики, в уединении поэта от экономических приматов,
каждый день пересчитывающих с помощью будущего абака своих овец и коз.
Античный поэт, уставший от этих забот "один, два, три камушка - один,
два, три барана", шел на берег блиижайшего Эгейского и слушал бесконечный
счет волн "раз, раз, раз", ложащийся на смыслы повседневной
жизни паутиной вечности. Длина морских волн или их частота (в физике дальше
трояка я так и не продвинулся ни разу, и до сих пор не верю, что тела
падают с ускорением g, электроны носятся по проводам, а дефракция Френеля
отличается от дефракции Фраунгофера только параллельностью или непараллельностью
лучей света - я уверен в том, что тело каждого из нас склонно падать в
меру усталости или страсти, каждый раз уникальных, что по проводам могут
бегать только муравьи, мухи и прочая домашняя нечисть, что Френель и Фраунгоффер
- просто фокусники) и породили тягучую античную поэзию, гекзаметр и прочие
длинноты и долготы Гесиода и Гомера. В арсенале Бродского так много античного!...
Поэзия, по логике антропогенеза, возникла первой, только
вслед за ее ритмами появилась идея танца, ритмизированные движения которого
кодировали технику секса, войны, охоты, единоборств, других ритуалов и
рутин хозяйственной деятельности. Танец по природе своей - средство трансляции
норм и правил от поколения к поколению, от жреца к наставляемым, а потому
и вторично по отношению к поэзии как первооткрыванию морального и духовного
мира. А уж музыка и пение возникли еще позже, как вспомогательное средство
при родах, болезнях, тяжелых усилиях, не как обращение к духу, но как
призывание его в помощь.
Поэзия Бродского, в отличие от примитивных ритмов первых
поэтов-троглодитов, -- поэзия со сбитым дыханием, с асинхронией дыхания
и мысли, с мысли, более долгой, чем дыхание. Это очень похоже на песенки
из пьес Б. Брехта, где слово и голос на пол-секунды отстают от ноты. И
в этом - особая прелесть. В искусстве переноса мысли и фразы в следующую
строку он не первый (до него этим приемом успешно пользовалась Марина
Цветаева), но безусловно - лучший. Эта сбитость мысли совершенно немузыкальна:
положенная на музыку "Пятая годовщина", исполняемая к тому же
ископаемым советского сю-сю-реализма Львом Лещенко, - тошнотное и рвотное
в одном флаконе.
Я
не знаю биографических подробностей его жизни, сплетен и слухов о нем
и его женщинах: с кем и сколько раз он спал, регистрировал ли эти сны
любви или нет. Вполне достаточно стихов, чтобы понять: человек жил нормальной
и честной жизнью чувств. Ему невозможны по-китайски семенящие и щебечущие
страдания о поллюциях и прочих неестественностях. "Бобо мертва"
и "Письма династии Минь" - это простота глубоких и нормальных,
неискаженных ломаниями и жеманством чувств.
Поэты, как и святые, -- чем менее они связаны со злобой
дня, чем меньше тираж их востребованности и необходимости, тем ближе они
к Богу, и я надеюсь на прекращение роста популярности великого поэта и
его непопадание в школьные программы.
Я так почти ничего и не сказал из того, что просилось
и надо бы.
Но это лишь - начало разговора, начало размышлений и
общенья; мы будем в темных ароматах кипарисов искать согласие, бросая,
подобно камешкам речным, друг другу мысли; жужжанье насекомых, шелест
мыслей, неспешно трущихся о время, и шардонэ прозрачная капель в стаканах
наших встреч - все нам напомнит крымский зной в июле и перламутра утро
над Лидо; и тихо парус раздвигает горизонты - и мы выходим к солнцу на
балкон.
Зачем и как рождаются стихи
Стихи
рождаются
когда душа тревожна,
когда кричать нельзя,
а плакать невозможно.
Стихи рождаются из этой пустоты,
из боли невозможного уже,
из ярости и гнева наготы,
из-за того, что ты уже нигде.
Стихи рождаются -
и прозаическая быль
стирается, стихает в суете
и оседает в паутинах, в пыль,
и растворяется.
Стихи рождаются,
и я в обнимку со своей душою,
растраченной, нетленной, но живой,
мы побредем, забытые изгои,
и, может быть, предстанем пред тобой.