Джон Апдайк «Бек: бегущие буквы»

 Русский перевод двух глав романа - Анны Полибиной-Полански

 

Предисловие русского переводчика. Этот роман из «бековской» серии – очень иллюстративен и, что называется, симптоматичен для творчества Джона Апдайка: на русский он доныне не переводился. Лирический герой и осевой персонаж – преуспевающий американский писатель еврейских корней и мышления, который под покровом своей громкой репутации наведывается в Советский Союз и Восточную Европу – в период политической «оттепели». Джон Апдайк, как всегда, увлекателен и саркастичен. Все грани тогдашнего словесно-образного бытия и бытового уклада за «железным занавесом» – прописаны с беспощадной откровенностью, на волне нарождающейся постмодерничной иронии. 

 

Мне довелось переводить ещё прижизненные эссе Апдайка из «Нью-Йорекра». Но этот роман мне особенно дорог и символен тем, что его перевод в 2000-м году мне поручил (и лестно предрёк) Виктор Петрович  Голышев, легендарный друг Бродского, а кроме того - мой мастер в Литинституте и корифей русского прозаического перевода из американских авторов. Посему посвящаю жанровую  работу – своему великому педагогу, наставившему меня на ремесло.

 

В альманахе «Портфолио» под редакцией М.С.Блехмана (Монреаль) – свой русский перевод двух романных глав - публикую впервые.

 

Вступление

Милый Джон!

Если уж браться за такое кощунственное занятие, как жизнеописание писателя, то скорее на месте демиурга окажусь я, нежели ты. Правда, передо мной встаёт неотвратимый вопрос: я ли тот самый демиург, вполне ли это свойство описывает мою личность или всё-таки во мне есть что-то от простого соглядатая? Скажем, в Болгарии я сначала подаю себя этаким курьером с севера: там я весь воплощение сексуальной притягательности, снисходительности к окружающим и самолюбования – сущий пижон с тощими кудрявыми локонами. В Лондоне же моя серебристая прядка отливает лоском: я хожу по городу прямо-таки королём эльфов, но уж никак не подобострастным мальцом-фанатом  с пустыми глазами, из серой докучливой толпы. В детстве я слыл знатоком права: ведь старшие поколения нашей семьи традиционно ощущали в себе еврейскую сущность. В Америке от меня исходит душок городского свободомыслия, как в книгах Маламуда, и я  с маниакальной придирчивостью выискиваю на своей физиономии огрубленные черты отступничества великих Филипа Рота, Дэниэла Фюха и Джерома Сэлинджера. В то же время, в лице моём промелькивает что-то злое: на облик то и дело ложится тень то страха, то едкого сарказма, и во мне живёт неотвязное подозрение, что всё это именно от тебя мне передалось.

 

И всё же - правда твоя. Этот скучный персонаж, только что сошедший с трапа на землю, машинально произносит давно отточенные в уме фразы-шаблоны. С женщиной, которая его якобы здесь ждёт, у него, как выясняется, нет ничего общего, и он вскоре же покупает билет на обратный рейс. Человек этот, разумеется, Генри Бек. До тех пор пока он не наткнулся на твой, в общем-то, не такой уж объёмистый сборник, он никак не ощущал на себе иго американской политической системы и не впадал в психоз, к которому та легко и степенно подталкивает носителей оного мировоззрения, ибо самоё её призвание – морочить мозги окружающим в конце концов отуплять её проводника.   

 

Наша участь незавидна, как негритянская доля, а успех маловероятен, как явление Христа народу. Мы продаёмся всем и вся с лекторских трибун, как дешёвые шлюхи, и не разгибая спины сидим по ночам за письменным столом; рядимся в дешёвое тряпьё, тусклее ризы священника, и третьим классом, из строжайшей экономии, летим в этих обносках за моря. Мы гордо шествуем на фоне этих жалких, погребённых заживо людишек-аборигенчиков, сжимая в руках дипломы секс-символов своей страны за текущий месяц, так тешащие наше непомерно раздутое самолюбие. Язык наш совсем вырождается, докучливо звуча с телеэкранов и с эстрады; от классической одежды мало что уцелевает под напором идеологов пляжной моды. И всё же на концептуальном уровне мы продолжаем бессменно  

(только что я в сто пятый раз заглянул в словарь, чтобы выяснить, как пишется наречие «бессменно» – с двумя «с» или двумя «н») напитывать своей энергией народы - и всячески поддерживать это бесплодное, но тем не менее процветающее сообщество издателей, менеджеров, репетиторов и агентов. Медийная среда, журналистика, стандарты и клише поведения – как струкутра;  пропагандируемые роскошь и гамма сексуальных удовольствий. Так я мыслю себе образование пар в этих кругах: в сладостный блуд, характерно постанывая, впадают молоденькие худощавые редакторши изданий, у которых частый секс в привычке; костлявые девицы, разносящие кофе, которым шаблонная английская речь даётся куда проще философии, начитавшись беллетристики, тоже не прочь побаловаться. А вот офисные холодные дамы, нанятые на работу по заляпанному справочнику с половиной вырванных в том страниц, с застывшим, до смерти серьёзным выражением на лице: мальчикам-клеркам ничего не остаётся, как регулярно просить их разнести сотрудникам чай. Я завожусь от этих мыслей, как святой Ориген, и разъяряюсь, как пророк Иеремия. Сам Иегова с нашего абсолютного согласия скоро попустит таким борделям на небесах, коль скоро даже к книге со всем её глубоким содержанием - мы относимся теперь не серьёзнее, чем к потреблению пакетика с воздушной кукурузой. Да чего уж там. Покуда есть на свете вся эта нееврейского, языческого свойства ерунда, она понуждает меня переброситься с тобою хоть парой фраз от души.

 

Но ведь от предисловия ты как человек в здравом уме ждёшь доброго напутствия, а не грубой ругани! Что ж, я и напутствую тебя добрым словом, как видишь. Кое-что в этом положении, кстати сказать, вполне приемлю. Коммунисты, в сущности, бесконечно добрые люди. Но я всё же утратил под их спудом - способность трактовать вещи здраво и адекватно. Образное письмо никак у меня не идёт: чересчур крепко теперь задумываюсь о написанном. Но я явственно понял, что прозу, откровенно идущую из тебя, лучше не давить на корню: пусть себе льётся полнокровным потоком. Некоторые женщины из тех, что я тут увидел, оказались мне по сердцу. А ещё я вдоволь посмеялся над отдельными шутками, бытующими здесь. Однако же каламбурить не в моей природе, как это  свойственно одряхлевшим писателям с лёгким пером и непринуждённым слогом. Но если играть словами и созвучьями – доселе в твоей манере (далее приводится подробный список расхожих сокращений, аббревиатур, синонимичных выражений, смысловых замен и кодов, которые редактор сохранил в доскональности), то я не думаю, что публикация сего опуса окажется для меня как автора и для тебя как издателя крамолой или ввергнет кого-то из нас в опалу. Так что – в добрый путь.

Генри Бек, Манхэттен, 4—12 декабря 1969 г.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Почём в России - быть богачом в недюжей силе

Студенты (от которых, в сущности, мы сами недалеко ушли), принужденные покупать по экземпляру одного из его романов в мягкой обложке, – в основном распродаётся первый, «Свет в пути», хотя в университетских кругах в последнее время поднялась волна интереса к его более сюрреалистическому, экзистенциального толка, с лёгкой поволокой анархизма второму роману, «Братец хряк»,– или добросовестно читающие эссе из его сборника «Во времена святых» на страницах увесистой лощёной антологии по средневековой литературе ценой в двенадцать с половиной долларов, - почитают Генри Бека богатым, состоявшимся литератором, а заодно завидуют прибыли тысяч поэтов дарованием и статусом поменьше. Но до богатства ему, если говорить честно, ещё далеко. Права на издание романа «Свет в пути» в мягкой обложке были проданы издателю за две тысячи долларов, из которых издательство удержало добрую половину, а ещё десять процентов (сто долларов) были выплачены агенту за предоставленные услуги. Сказать по правде, в кармане издателя осела и треть экземпляров переиздания книги в неприглядной толстой обложке; «Свет в пути» появился как раз вовремя: студенческая мода на Голдинга и его «Повелителя мух» уже прошла, а Толкиен с его сказочными персонажами ещё не появился. Тут-то Бек и крепко пожалел об отданных издательству целиком правах на книгу. Антологии, надо отметить, тоже выходили, но от одного проданного экземпляра Беку перепадало лишь 64 доллара 73 цента, а то и вовсе ничего, так что обед в ресторане с дамой и вино средней крепости едва-едва покрывал этот поистине смехотворный доходец. Корреспонденты прямо-таки захвалили невзыскательность Бека: мол, двадцать лет он скромно существует в невзрачном Риверсайд Драйв, где даже просторное жильё не создаёт мало-мальского престижа его владельцам! Бедные городские заимодавцы и неимущие студенты знают невнаслышье, что этот квартал нрава крутого; Бек расходовал деньги с поступающих чеков, проявляя все хитрости экономии, с полным учётом того, что очередной захожий почтальон может по неопытности как-нибудь переврать его колоритную фамилию. Ну не по средствам ему до сей поры снимать жильё более дорогое! Лишь однажды в своей биографии - Бек примерил на себя лавры богача всерьёз. Было это в 1964 году, в России, в начале тамошней оттепели. Россия в ту пору, как и все страны мира, оказавшиеся в новых условиях, была ещё весьма скромного нрава.

 

 После Хрущёва, недавно уволенного с поста главы правительства, установились едва ли не до комизма тёплые отношения между людьми, пришла определённая приличествующая высшим кругам открытость, и в атмосфере негласной вседозволенности и попущенных свыше социальных преобразований обещало произрасти что-то толковое. Не было никакой существенной причины, препятствующей России и Америке, двум этим до невозможности уважаемым исполинам, мирно и счастливо сосуществовать на бескрайней голубой планете. И не было никаких видимых предпосылок, которые бы помешали Генри Беку посетить Москву за счёт американского правительства в рамках месячного культурного обмена – этого надуманного по сути, но в то же время столь реалистичного проекта:  Бек слыл бесстрастно дознающимся до истины, но всё же миролюбивым автором, с неукоснительным чувством художественной меры внутри, но вполне социально гибким и терпимым. Когда Бек пересаживался на самолёт «Аэрофлота» в Ле-Бурже, ему в нос бросился острый запах, царящий внутри лайнера, – похожий на тот, что витал на задворках дома его дяди в Уильямсбурге, – запах слежавшихся одеял и варящейся поблизости картошки. Душок этот преследовал его весь месяц: в России Бек явственно ощущал привкус еврейского быта, а русские находили, что он сам чистый еврей. Он никак не мог понять, есть ли чувство гостеприимства и такта в русских по отношению к его культуре. К нему был приставлен скованный, стеснительный человек из американского посольства, бывший игрок в баскетбол из Висконсина по фамилии Рейнольдс, чья громкая слава в этом виде спорта рано ушла в небытие; так вот, он открыл Беку, что две трети представителей интеллигентского сословия скрывают свои еврейские корни и маскируются под плебс. Бек однажды сам очутился в квартире москвичей, где книжные полки были украшены фотографиями Кафки, Фрейда, Эйнштейна и Витгенштейна, которые косвенно, но красноречиво указывали на любовь хозяев к славной довоенной поре уже гитлеровской Германии. Хозяевами дома, где он остановился, была чета дипломированных переводчиков, а в квартире ютилось необычайно много всяческих родственников, как-то: молодой инженер-мелиоратор с раскосыми газельими глазами; бабушка, которая лечила зубы ещё красноармейцам, – её  врачебное кресло гордо возвышалось над всею обстановкой зала. За весь хлебосольный вечер о евреях не заговорили ни разу – не исключено, что сознательно. Бек был тому и рад. В своих повестях он из душевного гетто выводил животрепещущий еврейский вопрос к новым неохватным рубежам по ту сторону Гудзонова залива; громкий, красноречивый триумф еврейской мысли в Америке проистекал, по представлениям Бека, не из романов поры пятидесятых, а из кинофильмов эпохи тридцатых: еврейскую мысль привела в движение азартная и некорректно действующая политическая машина, которая зажгла звезду новой морали над языческой, втупую сколоченной нацией; опьянённость иммигрантов свободой привнесла в новый строй пусть иллюзорное, но всё же сознание их собственной правоты, пусть и аморфное, но всё же воплощение идеала обрести землю обетованную. Запасы веры людей в новую мораль - к 1964-му году как раз поиссякли; Великая депрессия и мировые катаклизмы совсем подорвали-подточили бы ту, если бы не американский неопатриотизм Луиса Барта Майера и братьев Уорнеров, создателей и вдохновителей киностудий, взвенчавших новую национальную концепцию на трон. Один из величайших любовных романов в истории и обоюдовыгодная брачная сделка Беку виделись во встрече еврейского Голливуда с эмигрантской Америкой – выходцами с востока дремучего континента. За кряж Архангела Гавриила - с трудом, но перебрались немолчные вести о новой «Фабрике грёз»: еврейский писатель буквально одолел горы, оставив бруклинскую тематику, которую он исповедовал в трёх своих первых романах, и обратившись к новому предмету повествования – пустынному Западу, где вполне проявился талант актрисы и исполнительницы партий в мюзиклах, впоследствии прославленной Дорис Дей.

 

Политический курс в России был смутен и аморфен для всех, кроме, быть может, глубоко копающих выпускников вузов. Пять лет назад, когда власти пощадили Кубу и отстранили ту от горящего политического котла, когда вот-вот готовы были поддать жару события во Вьетнаме,  Бек нашёл удобную для себя форму существования в социуме: держал ритуал и форму, одновременно влача неприкрытую бедность, хотя ему было чем слегка облагородить обноски (за счёт кое-какого уцелевшего с давних пор реквизита); его тяжкое положение вызывало в людях сочувствие, но и другим он не отказывал в содействии – якобы так сказывались в нём еврейские корни, которые он старательно прятал куда подальше, чтобы все лицезрели его уживчивость и

скромность.

 

В России – вот уж и впрямь живое напоминание о детстве! – почиталось умилительным что-то, идущее от самого человека, например, приятный запах; только, упаси боже, не заносчивость и не апломб: тогда в одночасье доброе представление о человеке стиралось в труху, как сера в порох. Сразу, как Бек ступил на борт самолёта «Аэрофлота» (надо сказать, что на место его препроводила тучная улыбчивая стюардесса), он окунулся в атмосферу гостеприимства. Его встретили охапками роз, которые мёрзли на московском ветру. В первый же день в конторе Союза писателей Бека снабдили деньгами на расход – стопкой рублёвых и более крупных купюр с фиолетово-розовым изображением на них Ленина и бледно-лиловой Спасской башни. В течение месяца под видом гонорара ему выдали ещё несколько стопок рублей. В канун прилёта - в его честь в Союзе перевели на русский  его роман «Свет в пути», а также несколько очерков познавательного характера: «Студия Эм-Джи-Эм в Штатах», «Бабочка, пойманная на иглу», «Дэниэл Фюх: лавры мастеру»: все работы были опубликованы едва-едва как - в журнале «Иностранная литература»; однако договора об авторских правах с ним никто не заключал и деньги считали при нём наскоро, как будто не знали, сколько ему выдать, – россыпью купюр засыпали его как манной небесной, словно наградили каким-то ниспосланным свыше, незаслуженным добром. Ко времени отъезда, по подсчётам Бека, ему выдали аж тысячу четыреста рублей с лишком – по официальному тогдашнему валютному курсу, тысячу пятьсот сорок долларов. Но потратить их было не на что. Всё было заранее оплачено Советским государством – самолёт, отели, еда. Он был официальным гостем. С утра до вечера его кто-нибудь да опекал. В первый день его наделили, кроме стопки рублей, ещё и сопровождающим гидом – её звали Екатерина Александровна Рылеева.  Бросались в глаза её сильная худоба и красные волосы; она была плоскогрудая, с бесцветной, как бумага, кожей, и на левой ноздре у неё красовалась небольшая прозрачная бородавка. Бек стал звать её привычнее и проще – Кэт. 

 

«Кэт, – обратился он к спутнице, показывая ей две полных пригоршни купюр, часть из которых даже спорхнула на землю. – Я тут пролетариат часом обездолил – вот  грабитель! Что с добычей-то буду делать?» - Он выбрал для себя манеру кочевряжиться перед ней, как заправский американский клоун: все свои жалобы он на всякий случай саркастически именовал «претензиями». Переводчица посвящала ему много времени, и, видимо, это для неё было некоторым отдохновением и разрядкой: ведь в обычное время она переводила научную фантастику с английского на украинский – Бек мог себе вообразить, что за нудное это было ремесло. На его шутки она реагировала в одной манере – принимала вид коренной сельской учительницы, той, что всерьёз пеняет расшалившемуся негодяю. У переводчицы ещё была где-то старенькая мать, но Кэт гуляла с Беком по холодной Москве допоздна. Она вела его сначала на утреннюю попойку с редколлегией «Юности», потом на завтрак в Союз писателей, где долго разглагольствовал его председатель со сморщенным ртом, потом в Дом, в котором провёл детство Достоевский (тот, надо сказать, был по соседству с сумасшедшим домом; в нём экспонировалась рукопись, которую писатель создавал во время припадка и в конце концов всю перечеркнул; также на бархатном сукне под стеклом там лежали малюсенькие овальные очки, предназначенные словно и не для человека). Потом путь их лежал в музей народного искусства, а после – в несочтимые рестораны гостеприимной столицы, и вечером наконец они отправлялись на вечер балета в театр. Далее Екатерина сопровождала Бека до вестибюля отеля, кутала в русский платок свою пышную рыжую шевелюру и уходила в метелистую вьюгу, где далеко отсюда ждала её хворая мать. Бека занимал вопрос, а была ли у Кэт личная жизнь. Бывший спортсмен Рейнольд заранее пояснил Беку, что русские прячут свои любовные отношения от посторонних, и не велел ему сомневаться в том, что шпионить у Кэт было партзаданием. Бек был тронут доверием и начал копаться в себе: а что в нём шпион может найти для себя занятным?  С детства мы все склонны подслушивать да подглядывать, ни за тем, так за другим, но тайны оказываются ни на грош, а за вуалью значимого и притягательного прячутся малоинтересные посторонним пустяки. Екатерине было с виду около сорока: её любимый вполне мог не вернуться с войны. Не потому ли, что женщина до сей поры не замужем, она проводила с ним эти бесцветные неисчислимые часы? Она то и дело переводила, не привнося в реплики ничего личного, сугубого, наполненного особенной сутью. Генри Бек никогда не состоял в браке и допускал всякие фантазии о Кэт.

Она неизменно отзывалась на его реплики: «Послушай, Генри, – причём «г»  произносила твёрдо и с придыханием. – К чему тут шутки? Эти деньги полагаются тебе, ты их заработал сочинительством, своим потом и кровью. В Советском Союзе заседает множество редколлегий, и все они в унисон обсуждают несомненные достоинства «Света в пути». Выпущено в свет сто тысяч экземпляров этого романа,  они поступили на прилавки книжных магазинов – вот яркое доказательство его насущности и своевременности». - Внезапно Бек ощутил, как явно её слова отливают научной фантастикой.

 

«Вжи-и-ик!» – и все купюры тотчас же взвились над головою Бека – так высоко он   подбросил целую стопку. Они вдвоём принялись старательно собирать с пушистого красного ковра купюры, согнувшись в три погибели, покуда не выловили все. В гостинице «Советская», где его расположили, селились только большие «шишки» да дорогие заморские гости: интерьер был выдержан в духе царской эпохи: висели мощные хрустальные люстры, по тарелкам были разложены яркие бутафорские фрукты, а на комодах сияли металлические медвежата.

«У нас и банки есть, – с явной застенчивостью в голосе произнесла Кэт, нашаривая последние купюры под обтянутым добротной бархатистой тканью диваном. – Как у капиталистов, – пояснила она. – Там платят процент по вкладам. Когда вы решитесь взять сумму, она уже нарастёт. Вам там дадут чековую книжку с номером – всё, как полагается».

 

«Что-о? – возмущённо протянул Бек. – Класть деньги в карман советской власти? Да вы уже на годы обогнали нас в космической отрасли! На мои-то кровные отсюда будут пускать ракеты?»

 

Они поднялись с дивана, слегка задыхаясь от нагрузки, что выдавало неюный возраст обоих. Кончик носа у неё разрозовелся. Она аккуратно вложила ему в руки последние подобранные второпях купюры, от нескрываемого смущения не проронив ни слова.

 

«Когда я домой-то теперь попаду, скажите на милость?» – с тоской в голосе поинтересовался Бек. 

 

«Может, как раз на ракете? Та опишет траекторию и приземлится, где надо», – сделала неутешительный прогноз Кэт.

 

Её скованность, от которой у неё розовел нос и вилась красная шевелюра, её подавленные эмоции начинали дико раздражать. Руки Бека угрожающе засновали туда-сюда. «Нет уж, Кэт. Мы потратим тут всё до копейки. Скупим, по Кейнсу, весь объём здешнего производства. Сделаем из матушки России общество потребления – пускай вкусит западной жизни!»

 

Видя эту недвижную, замершую навек осанку и чуть ссутуленные плечи, с возмущением в сердце памятуя о ракетных траекториях, Бек рвал и метал. Эту беднягу навек замуровали в тоскливом другом измерении, из которого беспомощно торчал только розовый кончик носа. - «Что ж, осуществить это труда не составит», – тем же сдавленным голосом проронила Кэт.  

 

Между тем, время уже истекало. Бобочка и Мышкин, сотрудники правления Союза писателей, приставленные водить по городу Бека, к концу его пребывания в России напихали в график таких культурных мероприятий, куда непременно следовало явиться. Поездки в Казахстан и на Кавказ выдались сравнительно лёгкими, по сравнению с последующим киномарафоном – им с Кэт выпало без передышки посещать показы военных фильмов. Герой одной картины потерял партбилет – утрата водительских прав ещё что - в сравнении с таким горем! Персонаж другой картины обречённо пересаживался с поезда на поезд бесчисленное количество раз и наконец попал в родные пенаты: «Он вернулся к матери, вот наконец их долгожданное воссоединение, и теперь – о ужас! – им снова предстоит расстаться!» – дальше Кэт переводить содержание столь трогательного фильма уже не могла – сопереживая героям, вся залилась слезами…  Помимо кинопоказов, Кэт таскала его по музеям, соборам и попойкам в кругу писателей, которые все как один тараторили, что они без ума от Хемингуэя. Ноябрьский позимок крепчал, и ближе к Рождеству торжественные огни на улицах все потушили, поскольку красный день календаря с его революционными демонстрациями отгромыхал. В бесконечной череде мероприятий, на которые приходилось неуклонно наведываться, Кэт подхватила простуду и то и дело сморкалась в платочек. Вечерами при расставании с Кэт - Бек ощущал на сердце тяжёлый груз вины перед ней: она отправляется куда-то в мороз и холод к недужной матери, а он поднимается в свои роскошные апартаменты через устланный паркетом вестибюль, заставленный дарованными ему книгами, отправляется в ванную с роскошной гипсовой лепниной и после всего этого опускается на перетянутую парчой неохватную кровать. Он отпивает из бутылки дорогого, штучного грузинского вина большой крепости, идёт к окну и смотрит на причудливые золочёные рамы здания напротив, где за сияющими стеклами русская молодёжь под записи радио «Голос Америки» изображает танцующих твист. Голос Чаби Чекера, слащавого «потрошителя кур», перелетев океан, чётко слышится сквозь бездны и гати предарктических широт. В смежной комнате, пользуясь перепавшим им уединением, двое предаются любви: отсюда видны мелькающие локти, колени; слышно, как мерно похрустывают лодыжки. Чтобы как-то разрядиться, Бек снова принимается за креплёное вино и пишет далёкой любимой - письмо про былое, которое наутро он передаст бывшему баскетболисту, и дипломатическая почта вскоре заберёт бандерольку из Москвы.

 

Рейнольд, сам вполне походящий на шпиона, сопровождал Бека повсюду: и когда Бек общался с переводчиками, и когда наставлял студентов. Переводчикам было интересно, кого он считает лучшим американским писателем из ныне живущих, и Бек неизменно отвечал, что Набокова: на какое-то время в кругу лингвистов воцарялась абсолютная тишина – никто не решался что-либо произнести. Студентов же Бек заверял, что «Преждевременная автобиография» Евтушенко – яркий образец жанра и сердечное посвящение отечеству, что эту повесть следует не запрещать, а безвозмездно распространять среди русских школьников. «Наверное, это я приложил руку к мировым брожениям», – возникало у Бека параноидальное убеждение впоследствии.

 

Что-то развязывало ему рот, вопреки хвалёной американской дипломатичности. –  «Как обойтись без шоковой терапии? Она им только на пользу», – рассуждал Бек. - «Вы были на высоте», – с неизменным снисхождением и тайным восторгом в голосе произносила Екатерина Александровна, крепко подцепая Бека под руку. Она не смогла бы понять того, что он не питает огульной ненависти к чиновникам, в отличие от неё самой. Она бы не поверила, если бы Бек ей сказал, что относится к Рейнольду по-дружески и как писатель - питает восторг к его спортивным навыкам. Ведь Рейнольд и Бек, когда остаются с глазу на глаз, не поносят кремлёвских обитателей в ядовитой злобе, а обмениваются неофициальными литературными сплетенками, говорят про футбол, про личную жизнь, обсуждают прежние выпуски газеты «Тайм». Теперь в намерении разлучить Бека с соотечественником Кэт получила новый аргумент. Она гордо подцепила его под руку и объявила: «Поспешим: у нас в запасе лишь час. Надо отправляться за покупками».

 

А покупать-то было, в общем, нечего. Беку нужен был новый чемодан. Им с Екатериной был предоставлен «ЗИЛ» с водителем. Они отправились куда-то очень далеко, как казалось Беку, в какой-то дальний район. За стеклом долго маячил берёзовый лес, мелькали гряды новостроек, какие-то мутно-серые склады-цеха. Они очутились в большом магазине, где  продавщицы с деспотичным видом курсировали между полками с товаром – явно их вотчиной. Однообразных тёмных чемоданов было в несколько рядов – все они были картонные и с острыми углами. Екатерина подольщалась к надутым продавщицам, выклянчивая кожаный чемодан, но все они, как сговорившись, отвечали отказом. «Я знаю,  что тут были кожаные», –  заговорщически шепнула она Беку.

 

«Да не надо кожаный, – протянул он. – Картонный тоже сгодится. Мне как раз по душе металлическая фурнитура и маленькая коричневая ручка».

 

«Да что ты мне говоришь, – парировала Кэт. – Я была на Западе. На Конгрессе писателей-фантастов в Вене. Что я, не видела там чемоданов? Подумать только: такой магазинище – и ни одного кожаного чемодана! – заключила спутница. – Вот стыдовище. Ну ничего, я знаю ещё один магазин».

 

Они сели обратно в «ЗИЛ», в котором пахло, словно в гардеробе. Во чреве этой тесной, раскачивающейся машины Бек чувствовал себя как-то ущербно и непонятно; так он ощущал себя в детстве, когда его посылали за вещами в гардероб в 87-й школе, что на углу Западной 77-й улицы и Амстердамского Проспекта. Целых двенадцать миль они проделали в душной машине, обошли ещё три магазина, но кожаный чемодан им так нигде и не попался. Наконец Кэт разрешила купить Беку картонный чемодан, клетчатый, как у клоуна, и громоздкий. Чтобы она не мучалась совестью, он прикупил ещё каракулевую шапку. Шапка ему не шла и сидела набекрень, её нельзя было носить в мороз – как только Бек её примерил, надменная продавщица звонко рассмеялась. Одно было хорошо – стоила она всего-навсего пятьдесят четыре рубля.

Кэт с радостью подтрунивала над его покупкой: «Вот уж вылитый боярин на пиру!» -

«Я в этой шапке похож на армянина», – высказал догадку Бек.

 

Новые беды не заставили себя долго ждать. Когда Бек вышел на улицу в шапке и с чемоданом, его остановил прохожий и предложил купить его пальто.  Кэт машинально перевела ему реплику и тут же выругалась. У Бека мелькнуло, что надо бы вызвать полицию; в это время виновник происшествия, красноносый и мрачный, одетый, как нью-йоркский торговец каштанами, потупил взор, не сходя с места. Как только они тронулись, он на английском снова обратился к Беку: «За ваши туфли я даю сорок рублей». - Бек поспешно стал доставать кошелёк, на ходу произнося: «Ньет, ньет. Это я даю за ваши туфли пятьдесят!»

 

Кэт опытной орлицей кинулась разнимать собеседников и наконец кое-как отбила Бека у прохожего. Со слезами она обратилась к Беку:  «Что вы делаете? Если бы нас засекли – мы бы оба угодили за решётку. Бац – и всё!»

 

Бек впервые застал Кэт плачущей на улице, среди бела дня – раньше она давала волю слезам только вечером и непременно в помещении. Он сел в их «ЗИЛ» весь подавленный и устыжённый. В этот день они опоздали на обед к директрисе музея; это была умилённого вида дама, тогда как её сотрудники с монотонными, топорными лицами - отличались от неё разительно. Когда они осматривали экспонаты музея впервые, он попробовал сделать ей комплимент насчёт соцреализма: «Как подробно выписана турбина – с ума сойти! В Америке ни один художник турбину так не изобразит. И в тридцатые годы не изображал. Хоть отливай её заново – все детали прописаны! А сколько романтики художник привнёс в полотно – будто он не турбину пишет, а закатные сполохи!.. Мимикрия, проникновение в среду!»

 

Бека и вправду восхищали эти грубые мазки: кажется, в такой технике были выдержаны журнальные иллюстрации его юности…  Кэт восторгов не изображала. -

«Чушь всё это и грубятина. Со времён Рублёва Россия не знала истинно великих мастеров. Для вас-то здесь происходившее – весёлый пикник, экскурс в застольное искусство». Иногда Кэт очень чётко схватывала английские метафоры, проникая в суть вещей.

 

«Нельзя утверждать, что мы лишены глубины. Нас миллионы, мы творим грандиозное, и нигилизм здесь не пройдёт. У молодых имплицитный талант и ментальная энергия бьют ключом, нельзя замалчивать их дар. Они латентные гении!»,  – заёмные иностранные слова Кэт произносила нараспев: в её лексиконе они появились, когда она стала переводить рассказы про световое оружие будущего.

 

«Нет, Кэт, я серьёзно», – беспомощно настаивал на своём Бек. Он как будто доказывал известную теорему плохой учительнице. С другой стороны, перед ним просто стояла женщина, которая старательно и со смаком изображает из себя сильную и не нуждающуюся в словах поддержки. - «Кэт, я заверяю тебя, что всему изображаемому присуща страсть. Велосипед тоже можно написать импрессионистично. Просто французы наделяют страстью цветы и яблоки, а русские – велосипеды».

 

Красноречивая и жёсткая параллель всплыла тут же. Потирая свой розовый носик, Екатерина провела Бека в соседний зал. - «Ещё не так давно здесь висели исключительно «его» портреты, – осведомила Бека Кэт. – К счастью, эти времена прошли».

 

Бек не стал выяснять, на каком он сам месте  - в этой когорте. Ему бы тоже нашлось соответствующее местоимение, сомнений нет. На Кавказе, в радушной Грузии он видел могилу, где погребена была, со слов местных, просто Мать, мать народа.

 

Наутро у Бека был завтрак с Вознесенским, а потом ужин с Евтушенко, и между приёмами визави - надо было ещё многое успеть. Оба великих на словах признавали за ним репутацию величайшего на другом полушарии; оба приходили в неистовый восторг, когда он пытался обрисовать им своё место в современной литературе, – не мэтра, знаковой фигуры и патриарха жанра, у которого не бывает проколов, а этакого немолодого зверька, исподтишка грызущего гранит эпохи и создающего её абрис, предусмотрительно обходящего за версту расставленные для него силки, но всё равно обречённого на вымирание. Между двумя приёмами Кэт, Бек и вечно отрешённый водитель умудрились ещё прикупить три янтарных ожерелья, четыре деревянных статуэтки-игрушки и двое часиков на тонюсеньких браслетиках. Янтарь, как показалось Беку, – аляповатая подделка, скорее всего, засушенная ипоксидка, но Кэт была рада покупкам. Часы, по подозрению Бека, должны были прослужить недолго – слишком уж уязвимые и хрупкие были у них корпус и браслет. Игрушки были одна с изображением Кремля, а две другие – медвежата с топорцами, воткнутыми в пеньки. Но вот беда – у него не было на примете детишек, кому можно было бы подарить игрушки: разве что у сестры в Цинциннати подрастали сорванцы, младшему из которых было уже девять. Украинская ручная вышивка, которую ему презентовала от всей души Екатерина, на вкус Бека, не подошла бы ни одной знакомой ему женщине: даже матери он бы такую не подарил. С тех пор как на его голову свалилась литературная слава, мать стала посещать раз в неделю парикмахера и носить платье чуть выше колена – одним словом, осовременилась. Вернувшись в номер за десять минут до концерта (в программе объявлен был только  Шостакович), пока Кэт мешкалась в ванной – прочищала нос микстурой и булькала у раковины, – и на что только такая худышка тратит столько воды? – неотступно думал Бек, – он достал стопку с деньгами и их пересчитал. Из них он потратил лишь сто тридцать рублей. Как быть с остальными финансами? – размышлял он. Тысячу двести восемьдесят три рубля ещё предстояло израсходовать.    

 

Бек огорчился чрезвычайно. Екатерина вышла из ванной: вокруг глаз у неё темнели несвойственные ей размытые обводы. Следы от горячих слёз, прокатившихся по лицу, напоминали пепел. Это растеклись густо наложенные впопыхах грубые тени. Она стремилась выглядеть как жена богатого человека, но вряд ли даже теперь - ему годилась в спутницы эта осунувшаяся и ущербная дама. Бек взял её под руку, и они ринулись по ступеням вниз, словно воры в бега.  

 

У Бека перед отъездом оставался один день. Он с самого начала хотел попасть в имение Льва Толстого, но всё тянул с этой экскурсией. Ясная Поляна от Москвы была в четырёх часах езды. Они с Кэт выехали рано утром, а вернулись в гостиницу уже затемно.  Проделанный путь вымотал обоих. «Что тебе запомнилось, Генри?» – спросила его Кэт, лишь они пришли в себя от долгой дороги. - «Запомнилось, что он писал «Войну и мир», сидя в погребе, «Анну Каренину» – на первом этаже, а «Воскресение» – на мансарде. А свой четвёртый большой роман, по логике вещей, он, видимо, создал уже на небесах?»

 

Эту мысль он включил бы в обзорный очерк о Толстом (он так думал про себя, но доверить свои суждения на сей счёт бумаге Бек вовеки бы не решился: слишком комичными и до абсурда плоскими те ему казались). Она выдержала долгую паузу, а потом осторожно спросила: «А ты сам, будучи евреем, питаешь на это надежды?» - Он усмехнулся, подыскивая слова для того, чтобы растолковать ей свои ощущения, но решил подавить на этот раз эмоции – из интуитивной предосторожности. - «Евреи о небесных сферах не помышляют, – пояснил он. – Надежду на рай питает ваш брат христианин». - «Мы не христиане, Генри». -  «Кэт, да вы просто святые. У вас страна монахов, а правители – строжайшие игумены большого монастыря». – Им давно овладела идея создать эссе, которое он, конечно, так и не напишет, под аллегорическим и в то же время срывающим маски названием – «Святый Дух в жизни москвичей».

 

Голливуд, первый современный сионистский философ Мартин Бубер, его хитрые еврейские дядюшки одновременно замаячили у него в глазах, застя взор, и, немного подумав, он добавил: «Чувство принадлежности еврейской нации неотвратимо и вездесуще, оно граничит с идеей рая, потому что евреи непрестанно воплощают собою рай». - «Ты в России до этого дошёл?» - «В немалой степени да. Это, пожалуй, единственная страна в мире, о которой тоскуешь и томишься, находясь в её рубежах. Безысходная тоска по лучшей доле человека здесь не покидает».

 

Видимо, рассуждения вслух на сию тему показались Кэт небезопасными, и она вернулась к началу разговора. - «Ты знаешь, я перевожу книги, все без исключения авторы которых одержимы идеей сверхчеловека. Бестелесные создания вроде ангелов; идеальные системы мироустройства, зиждущиеся на духовности; полёты со скоростью выше скорости света; путешествия во времени – всё это фантастические сущности и явления, но лишь пока. Запрокинешь голову в ясное небо студёной ночью – и думаешь: а там, в туманной звёздной дали, действительно есть кто-то разумный!»

 

«Термиты, роящиеся на рассохшемся потолке, – тоже существа мыслящие», – отрезвил её голову развеселившийся Бек – так ему захотелось надерзить своей романтичной современнице, хотя он вполне мог бы ей и подыграть. Кэт ему улыбкой отчего-то не отозвалась.

 

Машину трясло на гатях, за стеклом мелькали невзрачные, мерклые сёла, а меж тем  водитель сидел, как вкопанный. Бек напевал про себя не выходящий из головы куплет из «Полуночной Москвы», настоящее название которой, как ему стало известно в России, было – «Подмосковные вечера».

 

«Мне повести Эптона Синклера раньше нравились, и то, что ему в его жилище мерещился деревенский дом, а не богатый особняк, и его могила». -  «Да, гробница у него что надо!» - «Очень продуманная и красивая гробница, подобающая человеку, который так неистово боролся со смертью».

 

Могила представляла собой овальную цветочницу с пробивающимся зелёным  окаймлением-мшарником, без какой-либо таблички, и лежала она в окончании берёзовой аллеи; сквозь трепещущие кроны во всякий сезон настойчиво сочился полумрак.

 

Бек припомнил одну характерную историю – о поиске символа мироздания. Брат Льва Толстого увещевал писателя создать и вербально описать – некую вечнозелёную ветвь, которая явила бы собой окончание земных горестей и войн, скрасив земную юдоль человечества; он поведал об этом Кэт. Та насупленно молчала, и Бек всё больше раздражался отсутствием у неё человеческой реакции на его проникновенный рассказ. Наконец он прорвался: «Эврика! Вот на что я  потрачу деньги! Куплю мраморный памятник на могилу Толстого! С неоновой стрелой, чтобы всё было честь по чести!»

 

«Ох уж эти деньги!» – оживилась Кэт. – Всё тебе неймётся!  Мы за неделю обежали столько магазинов, сколько я за год не обхожу! Меня материальное не занимает, Генри. Война расставила приоритеты у нас в сознании: материальное – пыль и тлен. Цену имеет только внутренний мир человека!» - Ну что мне эти деньги, сожрать, что ли?» - «Ты всё отшутичиваешься, Генри. Вот о чём я тебя всё порываюсь спросить, да не спрошу никак. В Нью-Йорке ты дружишь с какими-нибудь женщинами или нет?»

 

Кэт произнесла это с какой-то нерешительностью в голосе, как будто сквозь душу у неё вдруг пробилась еврейская сущность. Одним словом, она интересовалась, не голубой ли он. Как же плохо они изучили друг дружку за целый месяц близкого общения!

 

«Конечно! Я только с женщинами дружбу и вожу!» – заверил ей Бек.  

«Тогда мы купим для них русский мех, ладно? Фасон шубы, конечно, может не подойти. Но тут продаются разнообразные меха, кстати, лучшие в мире. Понятно, что мы будем покупать не кожаный чемодан – ты правильно заметил, с этой продукцией просто анекдот. Но по статусу и по кошельку тебе полагается привезти из России добротные меха – это факт! Бобочка нам всегда талдычит о том, что писателю полагается сосать лапу и страдать заодно с народом, что при капитализме все писатели небогатого сословия. Я всё спорила с ним, а ведь вижу, что так оно и есть! Деньги на творческого человека с неба там не падают!»

 

Кэт говорила, впадая в раж, внятным и поставленным голосом, словно на автомате: её рельефная родинка аж светилась – то ли от ярого азарта, то ли от уличных фонарей, подсвечивающих московские окраины. Ошеломлённый таким звучным монологом, Бек только и смог произнести: «Ну, знаешь, Кэт… Ты никогда не читала моих книг. Они все о женщинах, любезная!»  - «Да, – согласилась она. – Но рассказы какие-то холодные и отстранённые. Словно ты пишешь о каких-то пришельцах», – сделала свой вывод наотрез - подкованная литераторша.

 

Чтобы не тянуть волынку (я вижу, что кто-то из вас в последних рядах аудитории уже поглядывает на часы, но это никак не смягчит вашу участь), открою Вам заранее: меха в магазине оказались. За час до отбытия в аэропорт, когда у Бек и Кэт уже было чемоданное настроение, они всё-таки успели заскочить в магазин на улице Горького, по соседству с отелем, где монгольская красавица дала ему погладить роскошные звериные шкурки. Самый удачливый его дядя одно время промышлял мехами, и вот через несколько десятков лет Бек сам соприкоснулся с этим добром. Серебристая лиса, более нежная и пышная, чем рыжая; коричневая норка с навязчиво-красным подбивом; благородный бобр и, наконец, величественный горностай с густо-чёрными окончаниями, словно кисточками для рисования. Каждая шкурка – отягчающее плечи, густое и щекочущее нос воплощение бескрайней Сибири – стоила несколько сот рублей. Для матери Бек купил две норковые шкурки – с ноткой колючей звериной злобы  в каждой. Две шкурки серебристой лисы он приобрёл для нынешней любовницы – Нормы Лэчетт, чтобы вышел роскошный воротник на пальто (она будет кутать в меха свой остро очерченный саксонский подбородок - представлял себе воочию Бек); королевский горностай в качестве иронии купил для сестры, живущей в Цинциннати и порабощённой бытом; чудесную рыжую лису же взял для своей будущей любовницы. Монгольская девушка, с виду, что примечательно, совершенно не обрадованная покупке, насчитала тысячу двести рублей за приобретение и завернула мех в тусклую серую бумагу, как какую-нибудь рыбу. Он расплатился с ней стопкой бежевых купюр и был таков. Давно Бек не вкушал такого неуёмного восторга от зашевелившихся в кармане деньжат – последний раз ему перепало так много в 1943-м году в лагере новобранцев: шла Вторая мировая, и он выручил сумму в сто пятьдесят долларов от продажи своего первого рассказа в газету «Либерти». Это был юмористический этюд о том, как несладко приходится нью-йоркскому еврею среди норовистых южан; в библиографии и творческие обзоры очерк этот впоследствии не вошёл.

 

Бек с Кэт вернулись в гостиницу «Советская»: надо было собирать вещи. Кипу дарованных книг он хотел незаметненько оставить в холле, но Кэт велела ему взять с собой все до единой. Они запихали эту кипу в новёхонький чемодан, вместе с мехами, янтарными безделушками, часами и занявшими чудовищно много места, несуразными деревянными сувенирами. Когда чемодан был запакован, выяснилось, что он громоздок и набит донельзя, а роскошные меха торчат из него наружу. К тому же он был тяжелее двух других вместе взятых. Бек бросил прощальный взгляд на хрустальную люстру, на опустошённую бутылку с вином, на окно, на котором он сидел и мечтал о возлюбленной, на стены в жучках и медленно, качаясь под тяжестью багажа, направился к дверям. Кэт семенила за ним, держа в руках оставленную второпях книжку и найденный под кроватью единственный носок.

Проводить его в аэропорт приехали все – Бобочка с искусственными серебряными зубами во рту, Мышкин со стеклянным вставленным глазом, грустный и бдительный длинноногий американец. Бек пожал бывшему баскетбольному игроку руку на прощание и крепко, как принято, поцеловал в щёку обоих русских чиновников. Он подошёл к Кэт, чтобы тоже поцеловать её в щёчку, но она так извернулась, что он угодил ей прямо в губы, и тут он с ужасом для себя подумал, что надо было, конечно, с ней переспать. Она от него этого ждала. По незаметным слащавым улыбкам Бобочки и Мышкина Бек понял, какого рода догадки они строят. С этими целями её к нему и подослали. Он был гостем Советского Союза. «Ну конечно, Кэт, прости меня, – запинаясь, с неловкостью в голосе промямлил он, но едва ли женщина его поняла. Поцелуй, который она запечатлела на его губах, был без особого чувственного колорита, но  мокрый и смачный, как разваренная картофелина.

 

Бек задерживал рейс, и вокруг запаниковали и засновали. Его багаж-то ещё не доставили в самолётный отсек. Мощный детина в синем костюме подхватил два чемодана полегче, а картонный оставил на совести Бека. Бек уже направлялся к трапу, как вдруг содержимое чемодана вывалилось на землю. Сначала полетели крепления и замки, а вслед за ними разлетелись в разные стороны стопки книжек, сувениры. Шкурки скользнули вниз по асфальту, как живые. Меха закрутились в воздухе, нарезая птицами крупные петли. Кэт прорвалась через заграждения и стала помогать Беку собирать разлетевшийся кругом багаж. Они наскоро подобрали самое драгоценное – разве что с десяток книг остались на сером асфальте. Увесистые, блестящие, с гигантскими русскими буквами, книги эти походили на тома вузовских учебников. Одни часики разбились. Кэт ревела навзрыд, втайне ощущая восторг от случившегося. Нещадный осенний ветер трепал её локоны, вплетая в них пыль аэродрома и колючий первый снег.

 

«Генри, твои книги! – Кэт старалась перекричать рёв заведённых двигателей. – Это сувениры, возьми их обязательно с собой!» - «Пришли мне их по почте!» – буквально проорал ей в ответ Бек, зажимая в руке огромный чемодан и опасаясь, что его оштрафуют за недисциплинированность. Бека, как многих людей теперь, преследовал страх опоздать на самолёт, а также детская боязнь, что его выкинут на землю из туалетного люка за плохое поведение.

 

С той поры прошло уже пять лет, но книги, что вывалились из чемодана  в аэропорту, по почте Беку так и не пришли. Есть вероятность, что Екатерина Александровна приберегла их для себя на память. Может быть, рассуждал Бек, прошли времена политической «оттепели», и книги сгинули в понахлынувшей метелистой вьюге. Не исключено, что доставленные из-за океана книги – распорядился отнести на помойку несведущий,  полуграмотный прислужник-эмигрант. И потом (теперь вы с полным правом можете захлопнуть эту книжку), встречаются же на свете – недобросовестные  и бездушные почтальоны!

 

 

Бек в Румынии, или  Ну и водители в Бухаресте!

Когда Бек приземлился в Бухаресте, на нём была каракулевая шапчонка – та самая, которую он приобрёл в Союзе. Никто из сотрудников посольства, встречавших Бека в аэропорту, его просто-таки не узнал. Храня безысходно-тоскливое выражение лица, он плюхнулся на сиденье, словно какой-нибудь заправский советский инженер – поставщик технической продукции в другие страны. Кругом сновали молодые сотрудники фешенебельного аэропорта, которые понуждали себя говорить на режущем их слух английском: они бодро покрикивали на менее интеллектуальных работников таможни – на языке, который, как ухватил Бек, был гибридом английского, русского и местного. Наконец самый мелкий и самый шустрый из обслуги, возможно, успевший окончить Принстон в период сразу после войны, обратив внимание на ботинки Бека с закруглёнными по-американски носами, нерешительно подошёл к нему и с подозрением спросил: «Плиз, скажите, пожалуйста, а не господин ли Вы…?»

 

«Не исключено», – попытался отшутиться Бек. После тесного более чем месячного общения с советскими товарищами в нём засел неотвязный соблазн издевательски поморочить голову американским соотечественникам, пройти стороной, когда те рядом. Он настолько приспособился к мерному течению русской речи в переводном её варианте, что ему стало въявь казаться: его ёмкий и образный родной язык, постоянно задействуя аллегории и смысловые переносы, забирает чересчур много умственной энергии. Вскоре, спустя уже несколько часов, он покинул докучливую компанию вполголоса общающихся меж собой соотечественников и окунулся в благодатные недра румынского отеля королевской поры. К нему приставили милого партийного агента – парня по имени Афанасий Петреску.

 

У Петреску было приятное продолговатое лицо, которое всю дорогу венчали солнцезащитные очки. На свежевыбритой коже красовались опрятные округлые пластырьки. Он переводил на румынский его рассказы и очерки: «Племя каннибалов», «Пьер», «Жизнь на Миссисипи», «Сестра Кэрри», «Уайнсбург», «Огайо», «Там, за рекой», «В чащобные дебри» и «Случай на дороге». Будучи знатоком творчества Бека, он проницательно заметил: «Вас прославил роман «Свет в пути». Но как переводчику мне больше импонирует «Братец Хряк» – работа, которую литературоведы отмечают куда реже». 

 

За холёным подбородком и непроницаемыми очками Бек распознал в Петреску человека, не имеющего серьёзного пристрастия к книгам, попросту литературного дилетанта. После обеда они вместе прошлись по великолепному главному парку столицы Румынии: на аллее в ряд высились бюсты Виктора Гюго, Пушкина, Гёте; в серебристых водах величественного озера купались зеленоватые отсверки заката. Переводчик на многие темы рассуждал с лихим азартом, связно и легко, однако едва ли мысли ему давались так просто, когда он оставался наедине с бумагой; суждения выскальзывали из-под пера и стремительно разбегались, будучи не в силах описать лучащиеся бездны и грандиозные несуразности человеческого духа, которые выплеснула в мир  великая американская литература.

 

«Несравненный Хемингуэй поставил перед переводчиками новую задачу: элементарность слога мы призваны не подменять элементарностью мышления, а искать новые обороты для передачи простых фраз подлинника. За строками и Хемингуэя, и Андерсона мы должны видеть мерцающий подтекст. Нам намного труднее. У нас, румын, нет этой витиеватой, изящной беллетристической традиции, против которой поднял мятеж Хемингуэй. Вы понимаете меня?»

 

«Да. Ну вы ведь исхитрились выйти из положения?» - «В смысле? – Петреску не понял вопроса. – Как я исхитрился? Как я  вывернулся, что ли?» - «Какими средствами вы перевели простые обороты, не выказав простого миропонимания?» -

«А, теперь понял. Я изощрялся, старался брать изяществом и искусностью». - «Знаете, у нас в стране, на родине Хемингуэя, бытует мнение, что у него и было элементарное миропонимание. Сторонники обеих точек зрения активно полемизируют». - Петреску кивнул, уясняя смысл адресованной ему реплики, и, немного подумав, произнёс: «Я где-то точно читал, что местами у Хемингуэя грамматические ошибки в итальянских фразах».

 

Бек вернулся в отель – по соседству высились игрушечные розовые здания, словно мармеладные. За время его отсутствия ему пришла записка с просьбой позвонить Филипсам в Штаты. Через коммутатор посольства Бек связался с Филипсом из Принстона. «Сейчас посмотрим, какая у них программа для тебя», – произнёс тот.

 

Бека особенно никто не спрашивал, что он хочет посетить. «Петреску заикнулся о премьере «Любви под сенью вязов» – он хочет туда меня сводить. И ещё он сказал, что нам полезно будет съездить в Братов. Где это, не знаешь часом?»

 

«В Трансильвании, у чёрта на куличках, в долгих верстах отсюда. Там Дракула повесился. Я могу говорить начистоту?» -  «Ну давай же, а как иначе?» - «Линия прослушивается, сто процентов, ну да ладно. Это жаркая страна. Антисоюзное движение берёт серьёзный разгон. Они хотят вывезти тебя куда-нибудь подальше от Бухареста, чтобы не дать писателям-демократам с тобою встретиться, понимаешь?» -

«Может, писатели-демократы решили, что к ним Артур Миллер едет, а не Генри Бек?»

 

«Шутки в сторону, Бек. Тут зреют всякие социальные процессы, и никто тебе не даст развернуться н на йоту.  Когда ты теперь встречаешься с Тару?» - «Эй, Тару-друг? Да кто это такой, в самом деле?» - «Это глава местного писательского союза, стыдно не знать!  Петреску что, и о твоей встрече с ним не договорился? Ну и увалень! Ведь я же включил тебя в перечень писателей номер один – и предоставил его Петреску! Сейчас я его отчитаю почём зря, а потом сразу тебе перезвоню. Договорились?»

 

«Что ж, договорились, коварный ты зверь, живодёр этакий». – Бек положил трубку, не прерывая хода печальных мыслей. В сущности, он согласился открыто повстречаться с руководством местного Союза, чтобы как-то увернуться от возможного преследования местной агентуры. Не минуло и десяти минут, как телефон заверещал – так, как он обычно верещал, взрывая тишину, по эту сторону железного занавеса. Звонил Филипс: он аж терял дыхание от восторга. «Поздравь меня, – заходясь радостью, выплеснул он. – Я потрудился как проклятый, но наконец упросил этих головорезов пропустить тебя сегодня вечером к Тару!» - «Что, прямо сегодня?»

 

Филипс даже обиделся: «Слушай, дружище, ты тут всего четвёртый день. Петреску тебя доставит прямо к нему в кабинет, не волнуйся. Он не стал говорить про Тару, чтобы дать тебе возможность как следует отдохнуть и переключиться мыслями на своё. Он мне так объяснил». - «Изощрённо же он выкручивается! Сам и не заикнулся».

 

«Да? Про что это он не заикнулся? Намекни хоть мне – я ему всыплю по первое число!» - «Да это я так, про себя. Он неплохой малый, не наказывай его. Па-жа-лу-ста».

 

Петреску заехал за Беком на внушительной чёрной машине, водителя которой не было видно с заднего сиденья. Союз писателей располагался на другом конце города, в особняке, напоминавшем старинный замок. Лестница из гладкого, хорошо обработанного камня вела наверх. В сени вековой дубравы под крышей располагалась

библиотека: книги в добротных кожаных корешках стояли рядами, а полки упирались в шестиметровый потолок. Казалось, по лестницам и залам давно не ступала нога человека: всё было нетронутым, подёрнутым мистичным флёром и загадочным. Петреску постучал в высокую дверь из морёного дуба, с кожаной петелькой вместо ручки – в староиспанском готическом духе. Дверь открыли бесшумно: в узком проходе виднелись старинные шпалеры, коричневые и сероватые, с изображением бесчисленных в ногу идущих войск - неведомо в какую войну. За неохватным письменным полированным столом, на котором почти ничего не было, сидел по-военному опрятный, низенького роста человек с красным лицом и, словно одуванчик, с белой маковицей. Руки у него тоже были красные, с опрятными ноготками. Он широко улыбался, ровные складки по лицу ложились симметрично и красиво. Это и был Тару.

 

Он заговорил внезапно, как будто ткнул на кнопку музыкальной шкатулки. Петреску так перевёл ему слова официального лица:  «Вы человек грамотный, в литературе искушённый. Вы, несомненно, читали нашего Михаила Садовяну или благородную прозу Михая Бенюка? А, быть может, вам попадались на глаза работы нашего великого гуманиста Тудора Аргези?»

 

Выдержав приличествующую паузу, Бек ответил: «Нет, никого из них не читал. Боюсь, что назову только одного известного мне писателя с румынскими корнями – Эжена Ионеско».

 

Лощёного вида беловолосый человек восторженно кивнул и разрядился тирадою звуков, которые ему перевели просто: «А кто это вообще?» - Петреску, которому было известно очень хорошо, кто такой Ионеско, замер в молчании, поблескивая даже в этом располагающем к доверительности полумраке своими солнцезащитными очками. Он бесстрастно ждал ответа. Приходя в раздражение от отсутствия единомышленников, Бек принялся объяснять Тару: «Это такой драматург. Он живёт в Париже, исповедует доктрину театра абсурда. Написал пьесу «Носорог» – ну, вы знаете…» – он приставил большой палец к массивному еврейскому носу, пытаясь жестом изобразить носорога.

 

Тару заливисто, картинно рассмеялся. Петреску выслушал его до конца и затем стал переводить Беку сказанное: «Товарищ Тару сожалеет о том, что ничего не слышал об этом драматурге. Западные новинки сюда попадают крайне редко, и о нигилистических течениях там, как правило, ничего не слышно здесь. Товарищ Тару справляется о том, что вы планируете делать в Народной республике Румынии».  

 

«До меня дошли слухи о том, что ряд здешних писателей выразили желание вживую соприкоснуться с американским коллегой. Полагаю, что американское посольство уже направило вам перечень с фамилиями этих писателей». Голос Тару приобретал оттенок всё более стройных и приятных модуляций.

 

Петреску внимательно вслушивался в его интонации, а затем, уподобляясь ему, адресовал Беку следующие слова: «Товарищ Тару сожалеет о том, что встреча выдаётся столь короткой. Час уже поздний, и встреча, инициированная вашим посольством,  выходит за отведённые на работу временные рамки.  Секретари, которые ответственны за составление упомянутого вами списка, уже разошлись по домам. Тем более что в это время года большинство писателей страны отдыхает на Чёрном море. Однако товарищ Тару обращает ваше внимание на то, что в Бухаресте именно сейчас проходит премьерная трансляция замечательной кинокартины «Любовь под вязами», которую вы можете посетить. Наш город Братов в Карпатских горах тоже, несомненно, заслуживает с ним знакомства. Сам товарищ Тару с большой теплотой вспоминает об этом городе, который ему довелось посетить в юношескую пору».

 

Тару поднялся, чтобы попрощаться. Он делал вид, что бесконечно тронут встречей.

Прикладывая ладонь к маленькой, правильно очерченной груди, он продолжал говорить и широко улыбаться. Петреску растолковал Беку смысл его речи: «Он хочет поведать вам вкратце о том, что сам издал немало поэтических сборников, где перемежаются, а подчас переплетаются лирика и эпическое повествование. – Петреску перевёл дыхание и добавил: – Огонь всегда пылает в груди поэта! – Громко произнеся это избитое клише, он подобно самому Тару ударил себя в грудь и завершил речь тоже шаблонно: – И огонь этот неугасим!»

 

Бек поднялся с кресла и добавил: «В нашей стране жар в мыслях тоже присущ людям», – он указал на голову. Его слова чиновнику не перевели. Глава Союза с сияющими, словно светодиоды, волосами церемонно раскланялся перед ними, и Бек в сопровождении Петреску проследовал пустынными комнатами к дверям. Они вышли из особняка и сели в машину, которая сходу завелась и молниеносно доставила их обратно в отель.

 

«Как Вам господин Тару?» – справился у Бека ещё в машине Петреску. -  «Сущая дипломатическая кукла», – не лукавя перед ним, отозвался Бек. - «В смысле – марионетка?» – переспросил Петреску.  Бек, немало удивлённый замерцавшей в словах спутника истине, обернулся к нему, но тот лишь бесстрастно размышлял над смыслом сказанного и услышанного. Бек добавил: «Я понял, что вы раскладываете карты куда увереннее меня».

 

По приезду в отель они сели ужинать вместе, хотя к еде почти не притронулся ни тот, ни другой. Они обсуждали слог Уильяма Фолкнера и Натаниэля Готорна, пока официанты сновали взад-вперёд, нося им то суп, то мясное рагу. Русское меню почти целиком из капусты - Беку накануне приелось ужасно. Шустрая дамочка на высоченных каблуках ловко обегала столы, напевая модные в Европе песенки по-французски и по-итальянски. Время от времени шнур от микрофона туго свивал ей ноги, мешая ходить, но Бек изумлялся тому, как быстро и ловко она выпутывалась, ни на миг не переставая широко улыбаться публике своим белоснежным ртом. Бек давно не был с женщиной наедине. Он радовался представившейся возможности скоротать здесь три оставшихся вечера, в кругу товарных импортёров из Венгрии и Восточной Германии: Бек будет пиршествовать, а эта юркая девушка – перед ним петь. Двигалась она неловко и отрывисто, застывшая на лице улыбка скрывала всякую мимику, но её высокая, округлая грудь вздымалась, как сладкая взбитая пенка.

 

Но назавтра, как известил его Петреску, даря ему улыбку, не вязавшуюся с его строгими тёмными очками, они отправлялись в Братов.

 

Беку о Румынии было известно немного. Из официального пресс-релиза он знал, что  язык страны относится к группе позднелатинских наречий и что это анклав в обширном славянском сообществе. Во Вторую мировую войну волна антисемитских настроений здесь была самая интенсивная в Европе, а теперь государство стремилось приобрести, по крайней мере, экономическую независимость от стран социалистического блока.

 

Бека особенно интересовало, на какой почве произросли в войну антисемитские настроения и современные криминальные тенденции: ему предстояло доискаться до причин самостоятельно. Сам он был еврейской национальности. На него многие злились, у него даже были враги, однако огульной и неприкрытой ненависти он ни к кому не питал – в гамме его эмоций преобладали другие ощущения.

 

С Петреску они встретились в коридоре в девять утра. Он забрал у Бека чемодан, и они сели на попутку. Он хорошо разглядел водителя: это был приземистый мужчина с кожей пепельного цвета, с пепельного же оттенка усиками, выцветшими, потухшими глазами и тёмно-пепельной сединой. У него были шальные замашки, словно он хотел поскорее отделаться от пассажиров. Казалось, перед ними просто тупоголовый идиот. Покуда они ехали по городу, он беспрестанно жал на гудок: пешеходы кидались врассыпную, а мотоциклисты отъезжали подальше. Сначала они ехали унылыми улицами с домами довоенной постройки – все стены были отштукатурены, примерно как у южнокалифорнийских или мексиканских зданий. Потом за окнами потянулись громоздкие, монотонные, правильной формы дома в московском послевоенном ключе. Вскоре перед взором возникли чудовищно странные здания практически целиком из стекла:  эти дома-витрины - полные света причудливые уличные экспозиции - румыны возвели в честь двадцатилетия социалистической промышленной революции.

 

Одно из них формой походило на гигантскую матросскую бескозырку, а у входа возвышалась высокая зеркальная колонна в авангардном случае – в духе Константина Брынкуша.

 

«Алюминиевый исполин Брынкуша! – воскликнул от неожиданности Бек. – Вот уж не знал, что архитектор этот у вас тоже в цене!»  - «Ещё в какой! – отозвался на его слова Петреску. – Его родное село превратили в музей. У нас в национальном музее большая коллекция его новых работ – заглянем туда как-нибудь».

 

«А Ионеско? Его правда тут замалчивают?» - «Не так чтобы совсем. Глава Союза писателей изволил над нами слегка подтрунить - одним словом, слукавил. Ионеско достаточно известен на родине, просто его не ставят. Студенты на кухнях наверняка почитывают «Лысую певицу».

 

Размышления Бека прервал верещащий гудок водителя, заглушающий всё и вся. За стеклом уже мелькала сельская местность. Они ехали по прямому шоссе, еле заметно берущему вверх. Аллеи деревьев высились по обеим обочинам: нижние части стволов были равномерно выбелены в это время года. По краю дороги вперевалку шла толстая женщина с какими-то тюками наперевес, а рядом бежали тощие мальчишки, лихо погоняя худого осла. Человек в синей рабочей спецовке шествовал уверенно, без всякой поклажи. Водитель узловатой, пепельного оттенка рукой то и дело нажимал на свой ярый гудок, едва завидев прохожего вдалеке, а люди, как ни странно, даже не сторонились, заслышав автомобиль, – лишь насупленно оборачивались посмотреть, кто же там едет. Только уже миновав прохожего, шофёр убирал руку с гудка. Прохожих попадалось много, и нужда в сигнале была то и дело. Через полчаса движения у Бека уже дико раскалывалась голова от этого сигнала. Ноющий зуб и то болит слабее, – думал он. Бек поинтересовался у Петреску, нельзя ли шофёру гудеть пореже. Тот ответил: «Как без сигнала? Шофёр, чай, не дармоед».

 

Петреску высказал как-то в присутствии Бека замечательное суждение. Оказывается, Марк Твен восхищался капиталистическим строем, который лихо вывел за пределы актуального - его шикарные юношеские пасторальные зарисовки. Лицо Петреску приняло проникновенно-светлое, заверяющее в собственных добрых намерениях выражение, и он продолжил: «Мы пользуемся услугами очень надёжной конторы по прокату автомобилей. Она плохого водителя нам не предоставит, давайте на неё положимся». 

 

До Бека дошло, что Петреску машину не водит. Тот сел в удобной позе, полагаясь на водителя, как пассажир лайнера на пилота, скрестил ноги, закрыл глаза под тёмными очками, время от времени подавая голос, вальяжный и спокойный. Бек же вжался в сиденье, нагнулся вперёд, пытаясь впотьмах нащупать тормоз, мысленно перехватывая руль у жутко неграмотного, доставшегося им на горе водителя.  

Когда они проезжали какой-то деревней, водитель прибавил газу и нажал на сигнал: заслышав верещание и завидев несущуюся на всей скорости махину, люди разбегались кто куда, а пасущиеся стада гусей кидались врассыпную. Бек подумал в какой-то момент, что распадаются все винтики его разума, что он сходит с ума, что ему на свете уже ни до чего дела нет... Таким образом они добрались до горного кряжа: водитель жутко лихачил на крутых поворотах, показывая трюк за трюком; он брал серпантин яростно, с налёту, всё время прибавляя скорость, и наконец ударил по тормозам, как на каком-то препятствии. От столь крутых разгонов, рывков и внезапных поворотов Петреску сидел сам не свой. Его выбритые щёки покрылись влажной испариной, и он стал запинаться, обращаясь к Беку. Тот шепнул ему: «Надо освобождаться от такого водителя. Он больной и очень скоро доведёт дело до аварии».

 

«Да нет, – попытался возразить Беку Петреску. – Он порядочный человек, просто ездить по таким аховым дорогам иначе нельзя». - «Тогда попроси его нажимать на гудок пореже. Это же просто невыносимо!»

 

Петреску сделал недовольный вид, но всё же наклонился к водителю и сказал ему что-то по-румынски.  Водитель что-то ему ответил вполне мягким голосом, хотя звуки гудели у него в гортани.  Петреску обратился к Беку: «Он говорит, это меры безопасности такие». - «Боже ты мой, да он из нас всю душу вытрясет!»

 

Петреску озадачил гнев Бека. Он поинтересовался: «Скажите, а в Штатах вы сами садитесь за руль?» -  «Ну а как же, там все за рулём!» – воскликнул Бек и тут же осёкся: в соцстранах большие люди любят изображать аристократов: просят, чтобы их всюду развозили на машине. Оставшееся время пути Бек сидел смирно и больше не высказывался насчёт водительского нрава. Непролазные долины Средиземноморья с убогими хижинами то тут, то там - сменились поросшими лесом всхолмьями, где порой попадались уютные виллы в немецком духе. Они взобрались на высоту, по которой прежде проходила граница со владениями Австро-Венгерской империи: повсюду лежал выпавший накануне горный снег. Машину безжалостно трясло на колдобинах, и наконец колёса попали в тонкую колею, словно проложенную детскими санками.

 

Оставалось спуститься под бугор – там раскинул свои владения городишко Братов. Они высадились у зеленоватого цвета отельчика, возведённого лишь недавно. От сумасшедшей езды у Бека разрывалась голова. Петреску аккуратно выбрался из машины и облизал губы лиловым кончиком языка, который бросил тёмную тень на его измождённое дорогой лицо. Водитель выглядел спокойно и собранно, даже его обугленно-пепельные волосы не растрепались ничуть. Он снял куртку, в которой управлял машиной, проверил наличие масла и охлаждающей жидкости и вынул из багажника то, что было у него на обед. Бек взглянул на водителя снисходительно, ища, над чем бы посмеяться и за что бы его пожалеть, но тот был образцом благонравия и опрятности.  Глаза его светились тускло-серым светом, рот был сложен в располагающей улыбке: это была улыбка школьника, не преуспевшего ни в знаниях, ни в силе, но хранящего в сердце порядочность и доброту, которые спасают его от учительских нареканий. Он бросил на Бека ничего не значащий взгляд; но Беку всё мерещилось, что столь умный и взвешенный водитель немножко понимает по-английски.

 

В течение дня американский романист в сопровождении экскурсовода Петереску невинно любовался красотами Братова.  Народный костюм во всём его многообразии им показали в местном этническом музее. Коллекцией доспехов довелось полюбоваться в старинном замке, приспособленном под выставочный павильон. Лютеранский собор являл собой особенно величественный монумент: готические своды переходили в стеклянный навес – без прикрас и излишеств, не лишённый строгого благородства, и эта обстановка как нельзя лучше, казалось Беку, располагала человека к общению со Всевышним. Веяния Реформации четырёхвековой давности -практически не затронули этого уединённого, труднодоступного места. Бек взобрался на крышу отеля: оттуда  городской пейзаж представал окутанным глухо-бурой дымкой. Там же он обнаружил пустой бассейн. Каскад стальных ступеней заволокла снежная позёмка. Петреску замёрз и попросил у Бека разрешения спуститься в номер. Бек тоже пошёл в комнату и вскоре, лишь сменив галстук, спустился в бар. Музыка бурлила всюду, словно пузырьки в шампанском.

 

Бармен приготовил, по просьбе Бека, крепкого мартини (почти сходу угадав, что это такое), хотя для посетителей он мешал обычно джин с вермутом. Клиентами бара были в основном молодые парни; вокруг слышалась венгерская речь, поскольку Трансильвания до войны была венгерской территорией. Один дотошный юноша, заговоривший с ним по-французски (Бек с трудом, но изъяснялся на этом языке), понудил его сознаться в том, что он писатель, и даже выклянчил у него автограф. Оказалось, что этому юноше всего-навсего приглянулась ручка, и тот предложил Беку обменяться орудиями письма. Его любимая фирменная ручка «Эстербрук» ушла незнакомцу, а взамен он получил обыкновенную шариковую, к тому же с красной пастой. Бек успел подписать три почтовых открытки (любовнице, матери, издателю) и уже начал строчить четвёртую (редактору), как вдруг красные чернила закончились. Наконец из сигаретного дыма выплыл силуэт Петреску, который сам не пил и не курил. «Ах ты мой ключевой персонаж, где же ты пропадал? – воскликнул Бек. – Я за это время пропустил четыре стакана мартини – и у меня увели дорогую ручку!»

 

Петреску смущённо ответил: «Я брился!» -  «Брился он!» – передразнил его Бек. - «Да, мне неловко об этом говорить. Я бреюсь каждый день по часу – что поделаешь! И всё равно выгляжу небритым. У меня такая щетина – ужас!» - «Ты бреешься лезвиями?» - «Конечно, и пользуюсь только фирменными. У меня уходит два за раз». - «Бедняга, как мне тебя жаль. Я вернусь домой и пришлю тебе лезвия приличного качества». -  «О, не затрудняйте этим себя. Я и так пользуюсь самыми качественными. Просто борода растёт с немыслимой скоростью». - «Когда умрёшь, можешь завещать череп румынским медикам!» – высказал соображение Бек. - «Вы всё иронизируете надо мной», – обречённо протянул в ответ Петреску.

 

В ресторане шла дискотека. Молодёжь танцевала твист, «Хали-гали», двигалась ритмично по кругу. Актуальные американские танцы и движения в духе хиппи стилизовались здесь под безобидные и весёлые приплясывания.   

То и дело худой, с нахохленным залакированным чубом юноша подпрыгивал в воздухе, издавая восторженные гортанные звуки. Парни были здесь изобретательнее в движениях и легче на подъём, нежели жеманные девицы, еле передвигавшиеся в вечерних чёрных платьях. Скорее всего, это было заложено в девушках этнически. Когда возле их стола шествовала какая-нибудь девица, Петреску со злым ехидством произносил:  «Вот типичная румынская дамочка». Лишь время спустя, замечая лёгкую реакцию Бека, он перешёл на весёлые регистры.

 

«А эта, с оранжевыми губками и накладными ресницами?» – забавляясь диалогом, спросил Бек. - «Типичная румынка!» – переводя взгляд на красотку, констатировал Петреску.  - «А вон та, беленькая, которая за ней? Пышечка низенькая?» - «И та типичная». -  «Но меж ними общего - ничего нет! Какая же из них румынка-то?» - «Обе. У нас в стране девушки всех мастей!» – гордо заключил Петреску.

 

После очередной танцевальной композиции на помост вышла юная певица – держалась она увереннее и пела лучше, чем та, в Бухаресте. Она обладала навыком пропевать каждую ноту выразительно, с пафосом, как это делали профессиональные западные певицы в фильмах и клипах, исповедовавших свободу и демократию. Каждую песню она завершала светлой улыбкой, в которой переплетались ноты тайной радости и суровой сдержанности с искрами триумфальной, экстатичной самоотдачи публике. За наработанными жестами и деланой мимикой мерцало буйное, безудержное естество. Бек как зритель был в восторге: исполняя эту игривую песенку на итальянском, певица легко разыгрывала печаль и возмущение, грациозно упирая руки в бока, словно римская домохозяйка. Петреску растолковал Беку смысл песенки: женщина сетовала на то, что муж то и дело уходит на футбольные матчи, а она плачет дома одна. Бек спросил спутника: 

«Это тоже типичная румынка?»

«Мне кажется, – с каким-то невиданным доселе рычанием в голосе выдавил Петреску, – она чистая еврейка».

 

Дорога из Братова была ещё более напряжённой и страшной, чем путь туда: выехали они уже затемно. Шофёр гнал в два раза быстрее, а сигнал в дороге уже не смолкал.

Под городом Плоешти какое-то время они ехали относительно спокойно: равнины, усыпанные нефтяными вышками, хорошо проглядывались на много миль кругом. Бек, улучив момент, поинтересовался у Петреску, не кажется ли тому, что за рулём сидит сумасшедший.

 

Буквально несколько минут назад шофёр обернулся к ним, обнажая ровный ряд  серых зубов в неестественно весёлой улыбке, и сообщил, что на обочине лежит сбитая собака. Бек догадался, что часть варварской реплики шофёра Петреску в переводе просто опустил.

 

Сейчас Петреску дремал, устало скрестив ноги под сиденьем, и его безразличие действовало Беку на нервы.

 

 «Успокойтесь Бек, водитель наш профессионал и добрейшей души человек. Он в своём деле как та еврейка, которой вы восхищались».

«У меня на родине слово «еврейка» – почти ругательное, с негативной коннотацией».

«А тут нет, – возразил Петреску. – Позвольте мне вспомнить Германа Мелвилла. Ваш «Пьер» будет куда сильнее «Моби Дика».

«Не думаю, что так уж сильнее, говоря по правде».

«Вы всё к моему плохому английскому не привыкните. У меня мысли вразброд от дорожной тряски, простите меня!»

«Наш водитель какие хочешь мысли из человека вытрясет. Может, он Гитлер какой и враг народа? Случайно он не наместник Дракулы?» – задал Бек спутнику насущный вопрос.

«Да что вы? Ещё в 1944-м году мы, к счастью, прогнали фашистов с нашей земли!»

«Слава Богу. А ты не читал часом роман «Ому» Мелвилла? 

 

У Бека Мелвилл был в большой чести: слог того заключал в себе гигантскую мощь, отблески которой позже появились в прозе сильного в фабуле Теодора Драйзера и склонного к мифологии Генри Джеймса. Вернувшись в отель в Бухаресте, Бек за ужином поведал Петреску детали биографии Мелвилла. Бек заказал себе бутылку светлого румынского вина и сидел весь в предвкушении того, со змеиным изяществом облизывая губы. «Никто из американских писателей так глубоко не затрагивал тёмную ипостась души народа. Он заглянул в народную душу своими запавшими поросячьими глазками так пристально, что ему от народа досталось как раз в лоб». Бек, переживая остроту сказанного, плеснул себе ещё вина. Певица, у которой Бек разглядел желтоватые зубы и кривые ноги, тяжело проследовала к их столику, неловко путаясь в шнуре от микрофона, и пропела для них двоих французскую версию «Тех дивных вечеров».

 

Петреску с заинтересованностью в голосе спросил Бека:

«Тогда скажите мне на милость, почему столько лиха перепало Натаниэлю Готорну? И ироничному, немногословному Амброузу Бирсу?»

«Келькё суар аншантэ», –  пропела женщина над самым ухом: её глаза и улыбка были блеском под стать увесистым серьгам, перекликаясь одновременно с массивной хрустальной люстрой.

 

«Готорн не выдержал удара в темя, а Бирс замжурился от невыносимой боли», – стал рассуждать о судьбах писателей Бек.

«Ву вёрэ лэтранже…» – не унималась певица.     

«Послушай, Петреску, – внезапно обратился к нему Бек. – Ты же со мной тут все дни просиживаешь. Тебе что, не к кому спешить? Ну, тебя же наверняка уже заждалась фрау Петреску, мадам, или, как у вас тут, типичная румынская дама? Ну, неважно, как её ни назови…» – К груди Бека вдруг прихлынула острая тоска по любимой, доводя его до душевного исступления.

 

Уже перед сном, когда вибрировавшие с момента его прихода половицы в отеле наконец унялись, он вспомнил водителя, который доставил их сюда: седовласый человек, с аккуратным зачёсом, но весь какой-то замызганный, заскорузлый, древний, с безвозвратно потемнелым лицом, и притом бесцеремонный в поведении, не выбирающий выражений. Эта натужная и злобная улыбка преследовала его и прежде. Где он мог её видеть? А вот где. На 86-й Уэст Стрит, по пути домой из парка Риверсайд он встречался со своим одноклассником, и они вместе шли играть. Спорам их не было конца, и хотя правота была на стороне Бека, ему всегда за неё доставалось. Ссоры у них были бестолковыми, как у героев комиксов. Элзи Крайслер Сегар такого тупицу, как этот однокашник, вывел в лице морячка Папая, а Гарольд Грей слова этого приятеля вложил в уста прославленной дурочки – сиротки Энни. Это бесцветное лицо преследовало его всюду и всегда, неотвязно и цепко. Мальчишка задирался, кивал на мощь машин и на слабость людей. Генри объяснял ему, что машины – всего лишь автоматы; они выполняют всё по заданной программе, которая неизменна, как, скажем, почерк у человека. Пацанишка супился и твердил, что машины могут что угодно, а человек – нет. Генри вновь принимался объяснять ему, что человеку всё подвластно, если у него есть навыки и природный талант, – имей, мол, усердие да фантазируй… Пацан терял всякое дружелюбие, глядел на Генри зверем и твердил своё: «Нет, так нельзя, нельзя, нельзя!» Генри злился и лез на парня с кулаками. Тот же начинал больно щипаться и тыкал его носом в бетонную мостовую между двумя жилыми высотками, которую выстилали мелкий булыжник и битое стекло. Этот мусор, умащавший твердь в каменных джунглях, Бек запомнил подробно. Он весь ликовал от сознания собственной правоты и таким образом легче превозмогал боль. Засыпая, он ощущал, как подробно ему рисует память эту картину: в тот момент щедро отпущенный ему дар слова куда-то исчез, и Беку важно было воскресить в глазах лишь жуткое впечатление детства.

 

Назавтра был последний день перед отъездом. Петреску повёл его в художественный музей, где экспозицию составляли плакаты-репродукции с изображением предметов национального обихода и народных промыслов: плакаты на экскурсиях именовались картинами. Они проследовали в другой зал – с этюдами и бюстовыми скульптурами раннего Константина Брынкуша, от которых исходило особенное благоухание, как от святых мощей. Потом они подошли к промышленной выставке: за всю двадцатилетнюю пору существования той набралось немало достойных объектов –  все они были выкрашены в яркие цвета. Иностранное и отечественное, румынское, -оборудование на стендах соседствовало, создавая впечатление всемирного промышленного пиршества. Магазинные витрины, прилавки держались единой тенденции: сдержанная элегантность и броская классичность приходили на смену мрачному и тяжёлому просоветскому антуражу: из тёмного затмения проступала нарядная явь стилей, исконно присущих сердцевине Европы.

 

Кое-где мелькали приметы тяжеловесности и наивной, опрощенной героики, которую он наблюдал в Советском Союзе: энергетика исполинов подавляла историческую непосредственность и изящество. Вечером они отправились на премьеру – начинался прокат фильма «Любовь под вязами» (по-румынски - «Патима де Суб Ульми»).

 

Водитель подрулил к самому входу в кинотеатр. Машина рванула вперёд, наезжая прямо на пешеходов: шофёр намеревался въехать в ворота. Образовалась давка: фары выхватили несколько замерших в ужасе лиц. Бек по привычке дал по невидимым тормозам, будто он, а не шофёр мог на них воздействовать. Петреску, очнувшись, недовольно что-то пробормотал и изо всех сил вжался спиною в сиденье. Водитель непрерывно, с тупым упрямством давил на сигнал, и люди наконец сообразили отпрянуть от движущейся машины, уступая той дорогу. Беку и Петреску пора уже было выходить, но люди кругом сновали и кричали кто во что горазд. Шофёр гордо воздел вверх маленький острый нос и резко дал назад, невзирая на столпившихся позади пешеходов. Пассажиры интуитивно вцепились в дверные ручки.

 

В фойе Петреску снял с солнечные очки и вытер потное лицо. Глаза пролились в мир прохладной голубизной, белки были чуть желтоватыми. Левое века слегка подёргивалось, выдавая в нём кабинетного учёного.

«Знаете, Бек, – как бы украдкой шепнул ему Петреску, – а ведь у водителя, который нас сюда вёз, не всё в порядке с головой».

«Вполне возможно», – оставалось согласиться Беку.

 

 

 

Персонажей О’Нила, разоряющихся фермеров Новой Англии, изображали актёры, чьё прирождённое амплуа – играть русских мужиков. Их амуницией были армяки с кушаками и чёрные кирзовые сапоги, и они похлопывали друг дружку по спине в знак душевного расположения. В ипостаси Эбби Кабо была «типичная румынская дамочка», лет на десять старше своей героини, с мушкой на щёчке и голыми ручками, изящными, словно лебединые крылышки. Места у них были во втором ряду, в самом центре, так что Бек хорошо мог рассмотреть детали её платья, когда то вдруг заполняло собой низ экрана. Он устал дожидаться момента, когда же наконец крупным планом оператор покажет лицо героини, и по ходу хаотичного мелькания образов - сидел и выдумывал собственную сюжетную интригу. Петреску же испытывал пиитет к закадровому английскому тексту и упросил Бека досидеть до окончания первой серии.            

 

«Никакого попадания в образы, никакого, – ворчал себе под нос Петреску. – Даже вилы какие-то наши!» - «Я составлю просьбу в Госдепартамент, чтобы прислали съёмочной бригаде настоящие американские вилы», – стал в шутку увещевать его Бек. -  «И что это за девица, право? – не унимался Петреску. – Она в образе не кокетки, а внутренне подавленной и материально закрепощённой старой девы!» - «Растормоши девичьи пёрышки – пробудится женская сущность!» - «Вы горазды отшучиваться, Бек, а мне вот стыдно, что таких новоявленных травести - нынче на экран выпускают! – яростно подытожил увиденное Петреску. – А вот шофёра-то я отпустил зря. Как теперь домой будем добираться, дружище?»

 

На крыльце кинотеатра в этот час было пустынно и темно, хотя ещё недавно народ сюда валом валил. Необычайно стремительно Петреску раскланялся с каким-то мужчиной, и они похлопали друг дружку по спине в знак приветствия, а затем беззвучно и с той же сверхъестественной проворностью приложился к дамской ручке.

В следующую же минуту Петреску представил Беку пару: «Это самый даровитый молодой писатель страны и его не в меру восхитительная супруга!» - Мужчина явно не льстился на комплименты и хранил суровый вид; на нём были модные безоправные очки и мешковатый клетчатый плащ. Женщина выглядела худой и измождённой чрезмерной интеллигентностью, хотя черты лица её были приятными и даже предрасполагали к похвалам. По-английски она изъяснялась быстро, но грамматики ей явно не хватало. «Вам нравится здешнее?» – сходу поинтересовалась она.

 Бек понял по пространному жесту, что даму интересовало его впечатление о стране. - «Очень даже, – улыбнулся Бек. – По сравнению с Россией тут вполне  цивилизованно!» - он попробовал отшутиться. -  «А кто не во вкусе? – не дожидаясь конца реплики, выпалила женщина. – Что здесь самое лучше всего?» - Петреску поспешно перебил её замечанием: «Он обожает выступления певцов в ночных клубах!»

 

Дама перевела мужу фразу Петреску. Он вынул руки из карманов и громко похлопал.

На руках у него были кожаные перчатки, и в пустом переулке хлопки отозвались эхом. Мужчина что-то произнёс, а Петереску стал спонтанно его переводить:  «Он предлагает отвести вас как гостя в самый известный в Бухаресте ночной клуб, где выступает много певцов и певиц, один знаменитее другого».

 

«Но они, видимо, куда-то идут? – с неловкостью поинтересовался Бек у Петреску. – Может, они домой спешат в этот поздний час?» – Писатель никак не мог привыкнуть к тому, что в соцстранах люди никогда не торопятся домой.  «Для чего домой?» – возмущённо переспросила женщина, немедленно подтвердив подмеченное Беком правило.

 

«У вас же простуда», – попробовал уговорить её Бек, руководствуясь здравомыслием. Но она не реагировала. Он показал на свой нос, который был куда больше носика дамы. – У вас же насморк!» - «Фу, пустяк! – воскликнула она. – Будет забота об этом завтра».       

Румынский писатель был на машине. Водитель прокатил их по каскаду центральных аллей бесшумно и плавно, словно на моторной лодке. Отовсюду сквозь кроны мерцали фигурные завитки фасадов, силуэты кариатид, причудливые фрагменты лепнины. Здесь можно было встретить витиеватые ёлочки, раковины, волнообразные рисунки на стенах, крупные лапы львов, мордочки единорогов и минотавров, симметричные узоры облаков. Они припарковались через улицу от голубого дорожного знака и проследовали к зелёному парадному. Далее их путь лежал по жёлтым нарядным ступенькам в полуподвал. Справа всё громче и громче раздавалась модная музыка, а слева, из коридора напротив, к ним вышла девушка, в клетчатом платье и в чулках в игривую сеточку. Бек словно очутился в американском ночном клубе своей мечты: реальность затмевали какие-то неистовые грёзы. В главный зал вплывали в несколько уровней коридоры, бравшие исток на задворках ювелирных лавок и овощных рядов. На затемнённых уступах, вокруг квадратного помоста для выступлений, располагались столики гостей. В уши с порога бросался резкий тенор конферансье: в микрофон вещал господин в красном парике и с накладными ресницами. Тут он запел – это был голос хорового солиста, которого кастрировали с некоторым запозданием. Вдруг откуда ни возьмись появился официант. Бек заказал себе скотча, румынский писатель – водки. Его жена попросила коньяку, а Петреску, как всегда, ограничился минералкой. Из темноты появились три откровенно оголённых девушки на обычных велосипедах, а с ними выехал карлик на одноколёсном. Под бодрую музыку девушки без тени улыбки на лицах нарезали какие-то странные круги, а карлик с некоторым показным эффектом успевал проскальзывать между большими велосипедами на своём маленьком, раздавая поклоны публике и вовремя раздвигая над головой цветные ленточки, так, чтобы те не запутались. «Типичные полячки», – комментировал выступление Петреску на ухо Беку. Петреску с женой румынского писателя сидели ярусом чуть выше – позади Бека. На помост вышли две дамы – одна совсем девочка, а другая – тучная блондинка на склоне лет, скорее всего, мать первой. На обеих были блестящие, с серебристыми стразами костюмы. Они подбрасывали на ладонях вверх с подкрашенным оперением голубей: те воспаряли, кружили по мрачным извилиям и углам ночного заведения, а затем непременно возвращались к дрессировщицам, грациозно садясь тем на запястья. Их выступление производило весьма завораживающий эффект, и на время, пока голуби порхали под сводами клуба, зрители застывали в томительном ожидании. Женщины жонглировали послушными птицами, крутили их вокруг ног, а в финале номера старшая кормила бирюзового голубя прямо изо рта, пока тот не переклевал по одному все зёрнышки. «Это чешские жонглёры», – пояснил Петреску американскому писателю. Снова на помост вышел конферансье – на этот раз в синем парике и почему-то в костюме тореадора – и стал вести шутливый диалог с карликом, у которого на лбу торчали картонные рога. Далее к микрофону вышла восточная немка, с гладким зачёсом волос, круглолицая и румяная, с ножками ещё не оформившимися, мягкого, неизвилистого контура. Её костюм слегка напоминал наряд пастушки с Дикого Запада. «В сердце знойного Техаса» и «Хеллоу и гуд-бай, малышка Синди Лу» – на ломаном английском объявила два грядущих собственных номера немка. Она вынула из-за пазухи ружьё и сорвала шквал оваций – хлопали все, кто понимал в Америке толк и чтил заморскую державу. Бек не хлопал: он допивал третью рюмку скотча, руки уже дрожали и едва держали сигарету. Румынский писатель неотрывно смотрел на сцену, отодвинув водку чуть в сторону. Он похож был на Теодора Рузвельта в пору отроческой шпиономании или, по крайней мере, на Макджорджа Банди – прославленного агента по тайным операциям.  Его жена наклонилась к Беку и спросила его на ухо: «Чувствуем, как дома, да? Техас в глазах возникши, так?» Бек поразмышлял и решил, что это она подтрунивает над ним – от чистого сердца сказать такое было бы нелепо. Упитанный мужчина в топорщащемся тут и там коричневом пиджаке – явно не по размеру – накрыл длинный стол и стал жонглировать восьмью жестяными блюдцами на оси. Бек восхитился немыслимой технике, но мужчина и не намеревался сорвать аплодисменты. На сцену вышла умилительная черноволосая девочка из Болгарии и срывающимся, дрожащим голосом пропела три народных песни кряду, заливистых и без мотива. Её прослушали с благоговейным почтением. Позади него три женщины громко зашушукались. Бек гневно оглянулся на них, чтобы те перестали переговариваться меж собой, и ужаснулся тому, что у них на запястьях были гигантские, мужского дизайна часы – совсем как в России. Он обернулся на спутников и с удивлением заметил, что Петреску и жена румынского писателя пожали друг другу руки. Было уже за полночь, а публика, как ни странно, в заведение всё прибывала, и представление на сцене не стихало ни на минуту. Полячки снова давали номер: они вышли на сцену каждая в костюме пони и стали прыгать на этот раз через обруч, который держал карлик. Девушки ушли, и конферансье, облачившись в полосатый купальный костюм и чёрный парик, опять подозвал к себе карлика. На этот раз они разыграли забавную сценку с лестницей и ведром воды в качестве реквизита. Вышла чёрная танцовщица из Ганы: она виртуозно управлялась с горящими факелами и одновременно притопывала по ещё мокрому полу абсолютно босиком. В продолжение четыре латвийских акробата показали прыжки с трамплина и упражнения на тягах-перетягах. Снова вышли мать и дочь из Чехии – они были облачены уже в другие костюмы – с золотистым отливом, но номер, как ни парадоксально, показали тот же самый: с их ладоней вверх взмывали голуби и, облетев тёмное пространство клуба, возвращались к ним на запястья, а потом голубка клевала зёрна изо рта старшей артистки. Наконец состоялся выход пяти китаянок с монгольских рубежей…

«Боже ты мой, – изрядно подустав, посетовал Бек. – Коммунисты когда-нибудь отдыхают от веселья? Этот праздник просто нескончаемый!» - Жена писателя сказала ему в ответ на своём чудном английском: «За Ваши деньги Вам будет, поверьте!»

Они посовещались с Петреску и решили, что пора уходить. Одна из женщин с мужскими часами на руке, сидевшая позади них, сообщила, что уже два ночи. По пути к выходу они вынуждены были обогнуть помост с китайскими танцовщицами: на каждой было бежевое спортивное бикини – в тон с кожей. У них в руках развевались цветные флаги – девушки то прятались за теми  от публики, то выныривали из тех, обнажая всем свои гибкие тела. Одна из девушек взглянула на Бека, и он послал ей горячий воздушный поцелуй, словно из окна отбывающего поезда. Китаянки с виду были необычайно хрупкими: Бек слышал, что у них формируются полые кости, как у птиц, и что девушки, следуя предписаниям традиции, практически не растут. Из мрака главного коридора проступил силуэт женоподобного конферансье: он был одет броско, как попугай, и, заигрывая, болтал с девушкой в клетчатом платье. Было ясно: он явно заинтересован девушкой, хотя Бек его принял поначалу не за того малого. Хотя на Бека другие трое взвалили свои пальто, он в момент взбежал по жёлтой лестнице, пулей выскочил в зелёную дверь и перевёл дух, приходя в себя от увиденных нелепостей и произошедших курьёзов, только на улице, у фонарного столба, вдыхая полной грудью свежий аромат непроглядно-синей румынской ночи.

Он чувствовал своим долгом объясниться с румынским писателем и доказать ему свою правоту. Они стояли на мостовой лицом к лицу, словно по две стороны невидимой стены, одна часть которой была облита скотчем, а другая – водкой. Безоправные очки румынского товарища были в непонятной поволоке, и он больше не походил на молодого остроглазого Рузвельта. Бек заговорил с ним: «А про что вы пишете – поведайте хотя бы…»

Жена писателя, сморкаясь в платок и стараясь не кашлять на собеседников, перевела мужу вопрос Бека. Ответ румынского писателя был односложным. «Про крестьян, – перевела она. – А муж интересуется, о чём пишете вы».

Бек ответил так же односложно: «О буржуазии». Межкультурный диалог тем и был исчерпан. Легко и быстро водитель в сопровождении румынского писателя доставил Бека в отель. Очень скоро довольный собой и своей страною Бек, счастливо избегнув малейших угрызений совести за свою буржуазную сущность, предался нежному сну.

Наутро Бек уже вылетел в Софию. Он завтракал в столовой в стиле конца прошлого века. Петреску вместе с шофёром, у которого было лицо пепельного цвета, ворвались прямо туда: Бек ещё не успел расправиться с едой. Стакан апельсинового сока, две хрустящих плюшки с маслом и омлет с укропом – столь нехитрое французское меню предложили Беку в канун отъезда.

Водитель, оказывается, вчера после их расставания снова отправился в ночной клуб и пробыл там до глубокой ночи, покуда вся обслуга не разошлась по домам. Выглядел водитель, однако, выспавшимся и бодрым, и задымленное утреннее солнце озаряло его вечно натужную, сардонически ехидную улыбку и потухшие, словно окунутые в безысходный дым глаза. По пути в аэропорт водитель распугал целый выводок цыплят, который вела за собой на приманке заботливая старушка, и оттеснил к обочине машину с эшелоном под весёлое гиканье дразнящихся, неунывающих солдат. У Бека ныл желудок, с трудом переваривая укроп от поданного на завтрак омлета. Гудок всю дорогу не смолкал, раздражая разом все нервные окончания у Бека в организме. Петреску сидел, не стирая с лица самодовольного выражения, и ритмично, громко дышал в ноздри. «Жалко, – констатировал он между прочим, – что мы так и не обсудили многих великих западных писателей, здравствующих ныне». - «Да всё равно я их не читаю, – успокоил его Бек. – Они чересчур великие».

Машина едва не врезалась с шеренгу школьников, а вскоре от летящего транспорта буквально отпрянул крестьянин с тележкой: картошка вся посыпалась на землю, покуда тот переводил дыхание от испуга. Над безликими земельными угодьями разбрызгивали скудный свет унылые гряды облаков, и придорожные аллеи выбивались из всеобщей серости пейзажа  лишь белёными стволами. «А почему тут везде белят стволы?» – учтиво, из искреннего любопытства поинтересовался у Петреску Бек. - «Стволы у нас белят отродясь, – пояснил Петреску. – Это, видимо, чтобы вывести насекомых-короедов». 

Петреску обсудил этот вопрос с шофёром по-румынски и сообщил Беку: «Водитель говорит, что у деревьев светоотражающая функция. Ночью они обозначают обочины. Молодец парень у нас за рулём: непрерывно думает о работе!» – искренне восхитился шофёром Петреску.

В аэропорту Бек наконец увидел всех американцев, которые с ним так и не встретились четыре долгих дня тому назад.

Петерску сообщил Филипсу как сотруднику американского посольства имя румынского писателя, с которым вчера они ходили в ночной клуб, причём сообщил таким тоном, словно оказал последнему неоценимую услугу за большой куш.

Филипс тотчас же накинулся на Бека с расспросами: «Как? Вы вместе провели вечер? Это невероятно. Он же самый передовой в этой коалиции. Самый бескомпромиссный и неподступный персонаж».

«Тот упитанный, в безоправных очках?» – уточнил поражённый репутацией этого ретрограда, замаскированного под авангардиста, Бек, заслоняясь рукой от необычайно яркого для сих мест солнца.

«Да, он у нас слывёт. Из всех певцов социализма и поборников коммунистической идеи он самый ярый последователь мятежного Солженицына».

Ну, если этот самый ярый мятежник, то какие же конформисты все остальные? – размышлял про себя Бек.

«Он смело имитирует литературу потока сознания, – прояснил суть авангардности этого писателя Петреску. – Отказывается от пунктуации. Даже подчас описывает сексуальные отношения!»

«Стало быть, он ярый противник соцреализма?», – уточнил Бек, стараясь следовать их терминологии. -  «А? Ну, можно сказать, что и так. А о чём вы с ним говорили наедине, если не секрет?» -  «Он сказал, что на Западе не оставит камня на камне и вычистит тамошним все перья, как только ему от румынского правительства придёт смета за химчистку».

«Мы посетили заведение под французским названием, которое в переводе обозначает – «Тёмная бездна» - встрянул с аллегорическим пояснением Петреску. - Филипс его одёрнул: «В вашем переводе безысходности - через край». - Бек покачал головой: «Я здесь как сверхзвуковой самолёт, летающий у самой земли на скорости вертолёта!» -  «Генри, тут не до шуток, – Филипс ущипнул Бека за руку. – Твоя помощь в деле расширения мировоззренческих границ неоценима. Твоё дело велико и грандиозно, слава тебе, друг наш!»

На прощание Бек обнялся со всеми, кто пришёл его проводить. Пришли, надо сказать, все те, кто четыре дня тому назад его встречал, да не встретил. Среди них были: Филипс, управделами посольства, заместитель управделами, двенадцатилетний парень – племянник посла, которого завезли сюда по дороге на занятия спортивной стрельбой, те, что отчего-то проводились неподалёку от аэропорта. Напоследок Бек дружески похлопал Петреску по спине, как было принято в соцстранах. Ведь этот человек то и дело живо напоминал ему о том, что чтение – лучшее, что есть в жизни, тогда как заокеанская родина Бека изобиловала соблазнами, отвращающими человека от книг.

Щетина у Петреску была колючая, и Бек из чувства долга - уверил его напоследок, что пришлёт по почте обещанные лезвия. - «Не надо, у меня и так самые качественные, – настаивал Петреску. – Пришлите побольше мне всяких книжек. Каких угодно!»  –  взмолился румынский друг.

Двигатели самолёта завелись, и, уже наслаждаясь безопасностью, будучи отрезанным от советской действительности, Бек сидел и вспоминал несвядный образ румынского водителя. В суете неотвратимых церемоний и в общей предотъезной кутерьме - они с пресловутым водителем так и не попрощались. Бек даже не дал ему чаевых! Чеки на багаж он не перепроверил – они так и остались где-то у него в бумажнике. Взлётные полосы и лоскутья полей, уменьшаясь под крылом самолёта, убегали куда-то прочь, и Бек наконец-то окунулся в атмосферу покоя, которой лишены были все оставшиеся на земле. Он полулёжа отдыхал, и облака застилали ненавистные горизонты.  Он явственно осознал, что все четыре дня, проведённых в Румынии, его не покидал чувство страха и незащищённости. Рядом с ним сидел одутловатый лысый славянин со взмокшим от тяжёлых эмоций лбом: он повернулся к Беку и произнёс что-то невразумительное. «Пардон, – по-французски ответил ему Бек. – Я вас не понимаю: я американец».

Переведено в 2010-2011 гг., в Москве