Петр Межурицкий
 

                   ОБОРОНА  ПАЛЬМИРЫ                                                  

                                                

                          (роман по жизни)

               

                            АУТИСТ  ИЗ  ПРОВИНЦИИ

                                         

                                       " Будущее страны сидит в ее тюрьмах "
                                        Из неслужебных прозрений
                                      старшего лейтенанта КГБ  А П. Петрова.

 

***
   Бывший вундеркинд Аркаша Горалик женился на сорокалетней девице Верочке Семисветовой, когда ему еще не стукнуло и двадцати. За три года до этого он с отличием закончил местный университет, но особо выдающимися способностями уже не отличался. Его интеллектуальная история началась еще в материнской утробе, однако об этом чуть позже. Родился Аркаша со знанием трех теоретически мертвых языков: латыни, древнееврейского и церковнославянского.
   – Я рад приветствовать вас, – едва появившись на свет, обратился он к принявшему его врачу на золотой, периода расцвета гения Вергилия, латыни, так как не слишком представлял себе времени и места своего рождения. Заметив, что его не поняли, он повторил ту же фразу по-древнееврейски, потом, уже теряя надежду, по- церковнославянски и только после этого горько разрыдался. Услышав нормальный крик новорожденного, акушерка вышла из оцепенения и привычно, но запоздало шлепнув младенца по попке, разрыдалась сама. Врач долго и мрачно молчал, потом кашлянул и, диковато покосившись на присутствующих, спросил как бы неизвестно кого:
   – Вы, кажется, что-то сказали?
   Членораздельная речь в чужом исполнении моментально изменила настроение отчаявшегося было младенца, и, прервав рыдания, заново окрыленный надеждой, он вновь пошел на контакт, легко трансформировав церковнославянский в современный русский:
   – Простите, может быть, я не вовремя?
  Акушерка охнула, повалилась на колени и перекрестилась. Подобное желание пережил и врач. Правда, будучи старым евреем и коммунистом со стажем, он не стал креститься, но ему вдруг захотелось репатриироваться в Израиль, и только ввиду очевидной невозможности осуществить свое намерение немедленно он не скомпрометировал себя на месте, а напротив – начал действовать в высшей степени осмотрительно.
   – Вы нам нисколько не мешаете, – поспешил он успокоить Аркашу. – Более того, мы только вас и ждали. Сейчас, если позволите, вас запеленают, и мы продолжим беседу. Ах, да! Генриетта Ароновна, у вас мальчик. Прошу убедиться, – и почувствовав необходимость предъявить вещественные доказательства, врач пошевелил указательным пальцем пипку малыша.
   – Прости, Господи! – простонала акушерка.
   Так, собственно, и родился Аркаша, причем в суматохе все забыли о еще одном свидетеле, вернее, свидетельнице происходящего. Это была студентка медицинского института Верочка Семисветова, проходившая практику в роддоме и присутствовавшая на описываемых родах. Всю свою жизнь вплоть до настоящего момента Верочка пребывала в постоянном предчувствии чего-то необычайного, что со стороны легко можно было принять за вполне естественное для девушки перманентное ожидание первой любви.

   Обманутые ее светлым, полным загадочной надежды взглядом, многие пытались по случаю стать счастливым воплощением этих девичьих грез, однако натыкались на столь брезгливый отказ, что иные из пострадавших надолго оказывались избавленными по крайней мере от одного из пороков.

   Младенец Аркаша еще только появился на свет и не успел произнести своих первых слов, а Верочка уже влюбилась в него, да так, что сразу же решилась его украсть и лишь не знала пока, как это сделать. Пораженная своим замыслом, она отступила к стене, устояв на ногах только благодаря ее поддержке.
   – И вы тут, – вовсе не обрадованный этим открытием, обратил на нее внимание врач. – Тогда тоже постарайтесь сосредоточиться. Видите, младенец уснул. Вполне возможно, что это наш последний шанс. Не хочу никого обижать, но, Генриетта Ароновна, ей-богу, лучше бы вы родили дауна.
   – Что вы такое говорите, Борис Семенович! – будучи совершенно не готовой к подобному уровню обслуживания со стороны своего человека, справедливо возмутилась Генриетта Ароновна. – Нам вас солидные люди рекомендовали.
   – Жаль, что они не порекомендовали кого-то другого, потому что худшего несчастья, чем рождение чудо-ребенка, во всяком случае для свидетелей, я лично себе вообразить не могу. А вы можете? Короче, нужно заставить младенца молчать. Тем более, что это и в его интересах.
   – Борис Семенович, да вы просто враг, – сделала, впрочем, не слишком поразившее ее открытие видавшая виды акушерка. – Но с вами нельзя не согласиться...
   Она явно пребывала еще только в начале своего много чего обещающего монолога, который, будь он продолжен, наверняка совершенно изменил бы ход этой и всей прочей истории, однако, тут младенец, вполне вероятно не без наущения свыше или сниже, проснулся и, малость похныкав, бодро, чтоб не сказать издевательски, осведомился:
   – О чем задумались, господа?
   Повисла зловещая пауза, во время которой Бог ведает какого рода планы собственного спасения роились в мыслях взрослых людей, готовых подчас черт знает на что, на удивление самим себе. И тут Верочка Семисветова вступилась за младенца:
   – А я думаю, нужно все ему объяснить, потому что он хороший мальчик и нас послушается.
   – Да, кто мы такие, чтобы он нас послушался? – в глубине души радуясь появлению альтернативного, хотя и бесконечно глупого предложения, поинтересовался Борис Семенович. – И что вы сами-то понимаете? Комсомолка!
   – А вот и не комсомолка! – поспешила возразить ему Верочка. – Мои родители баптисты и с детства воспитывали во мне негативное отношение к советской действительности.
   – Святые угодники! – вновь перекрестилась акушерка, а Генриетта Ароновна вслух задалась вполне уместным вопросом:
   – Куда я попала?
   – Вот именно, – устало вернулся к реальной действительности советского роддома врач, – на дворе тысяча девятьсот пятьдесят шестой год, того и гляди собачек в космос начнем запускать, а вы говорите, родители баптисты. Что с мальчиком будем делать? Я бы переправил его на Запад.
   – Сам туда отправляйся, – неожиданно заявил о своих правах на участие в решении собственной судьбы младенец Аркаша.– А я тут родился, значит – это моя родина.
   – Дайте ему пустышку, – распорядился врач. – Соси и слушай меня внимательно. Еще одно слово, и тебя отсюда живым не вынесут, это я тебе, как врач, обещаю. К тому же не забывай, что ты еврей.
– Ну причем здесь это? – выплюнув пустышку, обиженно возмутился Аркадий, но спорить почему-то больше не стал.

 

 

***
    Разумеется, ни в ясли, ни в детский сад, в целях собственной и его безопасности, чудо-ребенка не определили, и к трем годам без всякой посторонней помощи Аркадий начисто забыл мертвые языки. Кроме того, зная не понаслышке отдельных ближних, родная мать учила его скрывать свои дарования не только от дальних.

   Однако, будучи ребенком именно необычайно даровитым, Аркадий настолько преуспел в конспирации, что ко времени поступления в школу его полная неспособность к обучению не вызывала малейших сомнений у специалистов. Попав, таким образом, в интернат закрытого типа для умственно отсталых детей и тем самым избавившись от домашней опеки, наивный и послушный Аркадий вскоре поразил видавших виды дефектологов своими академическими успехами, которые они, разумеется, приписали себе.

   Явный идиот уже через месяц специального обучения прекрасно разговаривал, все понимал, а еще через пару недель бегло читал и писал без единой ошибки диктанты любой степени сложности. Это ли не было совершенно очевидным доказательством полного превосходства советской дефектологии над всякой другой? То, что Аркаша оказался единственным подобным идиотом, а все прочие ни на йоту не поумнели, никакого значения не имело.

   Заинтересованные лица сумели резво начать раскрутку педагогического феномена, и само время, казалось, благословило их затею. Конечно, ни для кого не являлось секретом, что чем тот или иной народ живет богаче, тем он, значит, сволочнее и бездуховнее, однако мириться с подобной исторической несправедливостью становилось все невыносимее. Очередные успехи в такой обстановке сами по себе уподоблялись глоткам кислорода из одноименной подушки. Ну а поскольку указанный кислород ниспосылался в массы исключительно руководством, страшно даже представить, Кому уподоблялось оно.

   Возможно, именно поэтому в обществе сложился благочестивый обычай: всуе имена руководителей стараться не употреблять. «Вы только подумайте, – едва не приплясывая от радости на трибуне, делился с народом из ряда вон выходящей замечательной новостью дорогой и любимый по определению лично Никита Сергеевич Хрущев. – Отныне у нас каждый идиот может гарантированно стать умным. Советские люди никому не завидуют».

   Таким образом, Аркадий стал четвертым по счету в табели о рангах любимых детищ Хрущева после космонавтов, кукурузы и острова свободы Куба, который по причине своей умопомрачительной отдаленности и натуральной экзотичности вполне тянул на статус земного революционного рая. Нередко, сидя на коленях у Никиты Сергеевича, Аркаша в присутствии всех членов Политбюро легко производил арифметические действия с простыми и десятичными дробями, декламировал наизусть отрывки из поэм Маяковского и под занавес виртуозно исполнял «Интернационал» на губной гармошке.

   Естественно, у новоявленного любимца отца нации появилось множество могущественных недоброжелателей, хотя на людях все только и норовили его приласкать. «Что-то уж больно увлекся он этим еврейчиком, – шептались за спиной Хрущева. – Итак слишком много умных развелось. Теряем, товарищи, авторитет в народе».

   Вскоре в стране произошел дворцовый переворот, и к власти пришли прагматики, осудившие экстравагантные выходки своего бывшего шефа. Кубе, космонавтам и кукурузе деликатно, но твердо указали на их истинное место в длинном ряду идеологических ценностей. Что же касается Аркаши, то ему, как самому свежему из фаворитов недавнего руководителя, грозили гораздо большие неприятности, вплоть до случайной трагической гибели с последующими почетными похоронами и некрологами на первых страницах газет.

   Кстати, именно такой вариант, как наиболее предпочтительный, настойчиво пытались навязать Леониду Ильичу Брежневу, взошедшему на престол. Но тот доверился своему внутреннему, в данном случае не совсем кристально прагматическому ощущению. Все-таки его смущал возраст Аркаши. «Я не могу этого объяснить, – говорил новоявленный Первый секретарь своим людям, – но он ребенок». – «Леонид Ильич, но если для пользы дела и в интересах народа?» – спрашивали его. «Я не теоретик, но именно для пользы дела не надо трогать ребенка, если имеется такая практическая возможность». – «Тут мистикой попахивает, Леонид Ильич"», – осторожно предостерегали ответственные за чистоту идей товарищи. «Ну, и черт с ней, – упрямился Брежнев. – Говорю, душа не лежит!».

   К душевным порывам очередного хозяина его соратники, как минимум, обязаны были всерьез прислушиваться. Поэтому на чрезвычайном секретном заседании было принято решение феодалам не уподобляться и лицо Аркадия под железной маской пока не скрывать, но оставить чудо-ребенка под наблюдением, сослав его из столицы по месту рождения в областной центр Южная Пальмира, строго настрого запретив всякий шум и даже шорох вокруг его особы. Сроком давности данное решение решили не обремнять.

   Редактора газеты «Вечерняя Пальмира», через четыре года после описываемых событий пропустившего заметку о том, что двенадцатилетний Аркаша принят в местный университет, немедленно сняли с работы, исключили из партии и на всякий случай избили в подворотне руками не обнаруженных и поныне хулиганов.

   Аркаша закончил университет, ничем выдающимся себя не проявив, и начал работать в НИИ «Южпальмирнаука», где в буднях великих строек в течение ближайших тридцати-сорока лет ему и предстояло окончательно и благополучно иссякнуть. Однажды он заболел.

 

 

***
   Какой невежа умудрился назвать город именем Южная Пальмира, никто за двести лет, истекшие со дня его основания, так и не выяснил. Знаменитая античная Пальмира, город-первоисточник, возникла и процветала в местах гораздо более южных, чем Пальмира новоявленная. Однако название прижилось и даже сделалось всемирно известным. Возможно, и впрямь не имя красит город, но город – имя. А городу изначально выпала судьба замечательная: слишком необычные, особенно для этих краев, люди стояли у его истоков. И, похоже, они знали что делали, а делали они совсем не то, чем на виду у всех занимались.

   На виду у всех они, по велению великой императрицы, планировали и возводили город на месте бывшей турецкой крепости десятистепенного стратегического значения. Казалось бы, обычное дело. Восточная христианская империя Россия отвоевала некие земли у западной мусульманской империи по имени Османская. Далее еще проще: что для турка север, то для русского юг. И все бы хорошо, и не было бы на белом свете ничего проще геополитики, если бы на том же свете не существовали еще и французы, у которых как раз в описываемые времена грянула не какая-нибудь, а Великая, причем именно французская, революция. Добавьте к этому то, что всего десять лет назад в мире – пусть и на периферии – возникло новое государство США, и вы поймете, что русской императрице было о чем подумать.

  А о чем обычно думают императрицы, если не о том, как обустроить Вселенную? При этом известно, что обустройство Вселенной всегда начинается с обустройства собственного двора. В нашем случае – императорского.

   Итак, часть французских аристократов сумела бежать из своей революционной страны, где их брата беспощадно физически истребляли, в Россию, где как раз беспощадно истребляли бунтовщиков. Ничего исторически нового в поведении французов не было. Люди во все времена бежали оттуда, где их так или иначе истребляют, туда, где так или иначе истребляют кого-то другого. Данный процесс называется миграцией, и пока у большинства людей окончательно не пропала охота жить, его никакими полицейскими мерами, слава богу, не остановишь.

   Русская императрица была просто счастлива появлению при своем дворе истинных европейцев, потому что и сама ни в детстве, ни в девичестве не была ни русской, ни тем более православной. Но без того и другого трудоустроиться по облюбованной ею специальности в России не представлялось возможным. Пришлось ради карьеры сменить вероисповедание.

   Впрочем, могут быть и другие гипотезы, объясняющие мотивы этого поступка. Скажем, юная немецкая принцесса усердно изучала труды святых отцов церкви, подолгу беседовала с лицами духовного звания и в результате неустанных поисков и тяжких сомнений пришла к выводу о несомненной истинности догматов русского православия, выгодно отличавшихся от определенной ложности догматов всех прочих христианских конфессий. Ведь оно и впрямь, всяко бывает.

   Как бы то ни было, немецкая принцесса, став русской царицей, осталась по вкусам и привычкам женщиной совершенно европейской, и вся русская правящая элита ничего против этого не имела, сквозь пальцы взирая на то, что государыня переписывается с французскими, а вовсе не с китайскими или персидскими мыслителями.

   Это могло означать только одно: правящая элита России тоже была по преимуществу европейской, а государство русское – правовым. Правда, право было крепостным. А вот держали господа своих крепостных рабов за европейцев или не очень-то и держали за таковых, можно только гадать. Истории лишь известно, что аналогичная проблема в тот же период времени стояла и перед плантаторами США, которые в свою очередь изводили себя вопросом, считать ли своих рабов стопроцентными американцами.

   Тут надо заметить, что появление беженцев-аристократов, при всей к ним классовой солидарности, обрадовало далеко не всех старожилов при русском дворе. Оно и понятно. Все-таки количество вакансий на роль фаворитов не безгранично, а императрица твердо намеревалась устроить всех эмигрантов лишь по их аристократическим специальностям, наделив их землями и рабами. И поступала она так не только из человеколюбия, но дабы и не дать повода вечным зарубежным злопыхателям и завистникам из все той же Европы поднять шумиху на их любимую тему о том, что Россия не Европа, но скорее Берег Слоновой Кости с Балтийским флотом.

  Та еще, конечно, бессмыслица, но было почему-то очень обидно такое выслушивать. Тем более было обидно терпеть недооценку собственных трудов на благо отечества от своих же подданных. Поэтому, когда некий граф на правительственном приеме в честь французских эмигрантов шутя поприветствовал их словами: «Здравствуй, племя голубое, незнакомое», он тут же, на месте, был схвачен по обвинению в отсутствии политкорректности и вскоре приговорен к пожизненному четвертованию, замененному из гуманных соображений мгновенным отсечением головы с конфискацией имущества.

  Любопытно, что сие происшествие немедленно дало повод всем кому не лень в Европе заговорить о том, что Россия – это ни что иное, как Берег Слоновой Кости с Балтийским флотом. «Да им просто не угодишь», – сокрушалась императрица. «А может быть, и не надо им угождать?», – максимально осторожно произнес некий князь по фамилии Шульхан-Кисеев, предположительно ведущий свой древний русский дворянский род скорее от татарина Батыя, чем от викинга Рюрика, но ему же было бы гораздо лучше, если бы ничего такого он не говорил.        

  Разумеется, его тут же арестовали и сослали в Сибирь, в места максимально приближенные к исторической родине его знаменитых предков. Там князь быстро одичал, впал в мистицизм, занялся просвещением края и часто во сне саркастически повторял: «И это называется золотой век дворянства!».

  Просыпаясь, он делал зарядку, завтракал, до обеда занимался с местной детворой фехтованием на розгах (тонкая гибкая ветка), обедал, изучал фольклор, а ближе к вечеру садился за рукопись трактата, в котором задавался абсолютно далеким от объективной реальности вопросом. Вопрос заключался в том, как мог бы выглядеть золотой век крестьянства в одной, отдельно взятой стране, если предположить, что эта страна Россия?

   А поскольку ничто так не формирует отдельно взятое человеческое сознание, как окружающая среда и личный опыт пребывания в ней, князь не смог абстрагироваться от собственной  печальной судьбы, что сильно снизило научное значение его труда. Он наивно утверждал, что золотой век крестьянства будет заключаться в том, что крестьян за любое не к месту сказанное слово будут пожизненно четвертовать и в лучшем для них случае ссылать туда, где им не останется ничего другого, как заниматься просвещением края, впадать в мистицизм и сочинять трактаты сомнительного идейного содержания.

   Однако в связи с тем, что он уже и так всего этого достиг, князь решил в крестьяне ради светлого крестьянского будущего, когда всех помещиков перережут, все равно ни в коем случае не подаваться, но, напротив, примириться с помещичьей властью на основе полной и безоговорочной капитуляции перед ней.

   В своем первом послании на Высочайшее Имя он выражал глубочайшее сожаление, что его не четвертовали, а во втором прямо называл бесами всех, кто хоть изредка сомневается в добродетелях помещичьей власти, какой бы порочной она кому со стороны ни казалась. Третье послание так и не появилось на свет, потому что и первые два дальше местного околоточного надзирателя не пошли.

   Князя доставили в околоток, выпороли и предложили подписать бумагу, что никаких претензий к местным органам управления у него нет. Он, разумеется, подписал, после чего его еще раз выпороли и отпустили. «И все-таки насколько это глубоко человечней и ближе к природе, чем Великая французская революция, – растроганно думал князь, – Боже, благослови Россию».

   Впрочем, этими мыслями он уже ни с кем не поделился из вполне оправданного опасения быть в очередной раз выпоротым. Однако оставим князя там, где он есть, и вернемся ко двору императрицы, где французские эмигранты практически что хотели, то и говорили, совершенно не опасаясь быть за это наказанными.

   Почему так выходило, никто ни тогда, ни сегодня объяснить не мог. А посему и мы даже пытаться не будем. А вот генерал-фельдмаршал Потемкин однажды все-таки попытался и затеял интригу, рассчитывая помимо прочего и на то, что не все немецкое окончательно умерло в душе императрицы.

  

 

***

  – Вы знаете, Ваше Величество, – издалека начал генерал-фельдмаршал при полуночном свидании с императрицей, – какие мы, русские, в целом душевные, забавные и симпатичные. Трудно нас не любить. С самого раннего детства ребенок слушает сказки об исторических преимуществах нашей национальной души перед не нашими национальными душами…

   – Ладно, ладно, Григорий, – перебила императрица, мягко и доверительно кладя свою августейшую ладонь на его могучую грудь, – знаем, какие вы вспыльчивые, но отходчивые. Говори, чего просишь.

   Свидание носило очевидно политический характер и в интересах стабильности было строжайше законспирировано под любовное. Императрица и князь стояли под ветвями богатырского вяза в дальнем и намеренно запущенном конце дворцового парка, на месте, словно самой природой назначенном для тайных любовных свиданий. И никто, кроме многочисленной охраны и совершенно необходимой прислуги, не мог их ни видеть, ни слышать.

   – Я ничего не прошу, – нежно приобняв императрицу за талию, сделал вид, что обижается, Потемкин.

  – Вот как! – уйдя из-под руки князя, похоже, непритворно обиделась императрица. – Тогда скажи, чего хочешь. Или тоже ничего?

  – Хочу! – горячо откликнулся собеседник. –  И более всего прочего хочу обратить Ваше высочайшее внимание на французов.

   – Знаю, генерал. Небось, хочешь, чтобы я их всех четвертовала ради твоего удовольствия. Чем же это русскому немцы так французов милее? Признайся, генерал, ведь не бывать мне русской государыней, окажись мой батюшка французом или англичанином. В чем тут дело? Запах крови, или что другое?

  – Что же может быть другое?! – прямо-таки взвился князь. – Не нравится мне этот вяз.

   Императрица нахмурилась. Князю даже показалось, что разговор на этом закончится, однако тот благополучно продолжился.

   – Не торопись, генерал. Может быть, еще время не пришло ему тебе нравиться. А может быть, и не вяз это вовсе. Во всяком случае, есть вязы, с которыми лучше не связываться. Во всей Европе вязов этих раз, два, три, ну от силы семь-восемь и обчелся. Слыхал наверное?

  – В том-то и дело. Как не слыхать! И, мол, посадил эти вязы во время оно, страшно даже вымолвить кто. Только знать бы, Ваше Величество, хорошо это для русского человека или плохо?

   – Ты прямо, как еврей, генерал.

  – А я о чем! – радостно оживился князь. – Говорю же, что хочу обратить Ваше внимание на французов! Ну, посуди сама, государыня, кто они, как не жиды?

   – Конечно жиды! – не стала спорить императица, – Но это еще большой вопрос, кто жиды, а кто не жиды.

   – Конечно вопрос, еще и какой вопрос! Еврейский вопрос и есть. Посуди сама, государыня, ну кто такие эти французы? Носатые, болтливые, гиперактивные, хитрые, наглые, бестактные, аморальные, жадные, вездесущие…

   – Ты еще скажи: бессмертные и всеблагие, – прервала императрица. Впрочем, заметно было, что она скорее озабочена, чем сердита.

   – Тебе, матушка, оно, может быть, и смешно, – осмелел Потемкин. – А каково мне, русскому человеку? Как говорит народ: брякнула иголка во ящичек, полно, иголка, шить на батюшку, пора тебе, иголка, шить на подушку.

   – Это еще что такое?

   – Да я и сам не пойму, Ваше Величество. Прямо сказать, белиберда. Не вели казнить, матушка. Но другой поэзии, окромя народной, у нас пока нет.

   – А что же образованное сословие?

   – Да какое оно на хрен образованное, – с тоской произнес князь, – Не мозг нации, а говно. Это с одной стороны. А с другой, может, чего и пишут, да показать стесняются. И то сказать, матушка, а что писать-то? Напишешь, скажем, оду во славу тебе, тут же завистники наплетут, что, мол, коньюктура. Еще и нерукопожатным ославят. А хулу какую на тебя сочинишь, дык, ведь лично я запорю мерзавца. Как же прикажете сочинять-то? Поэтому и сочиняют у нас только либо умом тронутые, либо совсем уж полные дураки. О какой изящной словесности может идти речь в такой общественно-политической атмосфере? Вот, значит, такаю литературу и имеем, которая никому не в радость: скука, заумь, сплошные униженные и оскобленные, понимаешь, а в целом фига из кармана, читать тошно.

   – Тошно, – согласилась императрица. – Тоска дорожная. Словно не книгу читаешь, а из Петербурга в Москву путешествуешь по нашим-то трактам. А если ты при этом еще и не императрица, допустим. Как это вообще тогда читать можно? Кстати, нет ли у тебя парочки модных ныне сочинений на примете? Ведь пишут же что-то по-русски, хотя никто и не читает.

   – Хуже, матушка, – уточнил князь. – Скорее читают все же по-русски, хотя никто и не пишет. А как писать прикажете, когда, если ты сочинитель, тогда непременно либо государственник, прости господи, либо иностранный агент, а все другие литературные репутации находятся у нас в переходном, терминальном, можно даже сказать, транзитивном состоянии. Нет, ничего у нас с поэзией не получится, а выйдет вместо философии беллетристика, а вместо беллетристики философия. Что же касаемо дисциплинарных различий…

   – О дисциплинарных различиях как-нибудь в другой раз, – строго прервала поток красноречия князя императрица. – Ишь, хвост распустил! Только вожжи ослабь, все в филологи подадутся – души свои спасать. Кто о государстве радеть будет, ничего не подскажешь, генерал?

   В наступившей затем тишине князь видел круги у себя перед глазами и с трудом верил, что все еще продолжает держаться на ногах. О своем будущем он старался не думать, вполне обоснованно полагая, что чего-чего, а этого у него уже нет.

   – Ладно уж, – примирительно произнесла императрица. – С Де Рибасом, небось, вчера пил?

    Поняв, что прощен, князь молча и от всего сердца повалился на колени.

   – Ступай, генерал. Ступай, да помни!

   Князь исчез, а императрица погрузилась в геополитические раздумья. Уж и впрямь, не переборщила ли она с этими французами? С другой стороны, ну и что из того, что жиды? Может, оно и к лучшему? А что если действительно жидов из Европы, да в Россию переманить?  Разыграть еврейскую карту? Императрица вспомнила знаменитое семейное предание об одном из величайших своих родственников Фридрихе Гогенцоллерне.

   Двоюродная тетушка рассказывала ей, что однажды король Пруссии, сам Фридрих Великий, впал в беспросветную депрессию и практически разуверился в существовании Бога. Управлять страной, то есть гнуть кого надо в бараний рог без веры, что именно это угодно Господу, он совершенно не мог. Да и впрямь,  какого же нужно быть о себе мнения, чтобы отправляя человека на казнь или тысячи людей на войну, полагать, что делаешь это ради собственного удовольствия?

   В общем, Фридрих, казалось, безнадежно расклеился, положение монархии резко ухудшилось, а народ, почувствовав, что стал неинтересен власти, мало-помалу и сам себе начал казаться не таким уж достойным внимания. И все могло кончиться весьма плачевно для Пруссии, ее короля и народа, если бы Фридриху не пришла в голову счастливая мысль побеседовать со своим духовником.

   – Послушай, дармоед, зарабатывающий себе на пропитание эксплуатацией людской доверчивости, с чего это ты взял, что Бог есть?

   – А как же?! – весьма удивился духовник. – Вы есть, я есть, так почему бы и Богу не быть?

   – Ах ты каналья! – в сердцах поддавшись некоторому французскому влиянию, которому обычно в душе и на государственном уровне успешно противостоял, воскликнул Фридрих. – Разве я тебя спрашиваю, почему бы Богу не быть?

   – Да, я не адекватен, – легко согласился духовник. – Но Вы посмотрите  на себя, Ваше Величество. Думаете, что если все мы от Большого Взрыва произошли, то лично Вы адекватны? Очень, однако, остроумно.

   – Опять темнишь, – почему-то несколько повеселел Фридрих. – Видишь ли, если я захочу всякую хренотень о Большом Взрыве послушать, то вызову сюда президента Прусской академии наук. И, кстати, он ерничать не станет, но приволочет с собою полный сундук разных окаменелостей да еще опыт покажет, как дохлая лягушка натурально дергается, если через нее ток пустить. Не то чтобы на это бюджетных денег совсем уж не жаль, но, согласись, забавно. А есть ли у тебя за душой хотя бы одно, столь же очевидное, доказательство бытия Бога, как, например, гальванизированная лягушка, хотя, по чести сказать, я уже и не помню, что именно с ее помощью мне втирали? Но ведь втерли, заметь. К тому же и впрямь лапкой дергает, будучи несомненно дохлой. Это ли не торжество разума? Хотя и гадость, конечно. А кто сказал, что наука чистое дело? Чай не политика. Ха! Короче, можешь ли ты привести мне хотя бы одно неоспоримое доказательство существования Бога?

   – Евреи, Ваше Величество! – коротко ответил духовник.

   Фридрих задумался на некоторое время, по истечении которого явственно ощутил, что вновь обрел Бога в душе.

   Стоит ли напоминать, что после этого он с новыми силами и как ни в чем не бывало стал казнить, миловать и воевать, а страна вернулась к нормальной жизни…

  

 

***

   Много еще чего поучительного вспомнила и о чем важном подумала  императрица, прежде чем пригласила к себе в кабинет для разъяснений Де Рибаса, типичного представителя французской эмиграции.

   Поскольку мало кто при дворе сомневался, что встреча носит откровенно любовный характер, собеседники могли себе позволить относительно свободно поговорить о политике. Удовольствие не столь уж часто выпадающее на долю сильных мира сего.

   – Слышала я, Де Рибас, что французские аристократы суть на восемьдесят процентов отпрыски племени иудейского, захватившие во время оно власть над галлами и франками, а по сему и казнит вашего брата ныне беспощадно французский народ, освободившийся от оккупантов-кровососов.

  – Ну уж и хватили, Государыня, – восемьдесят процентов! От силы шестьдесят, если вообще есть в этом правды хоть на грош. Хотя на грош уж точно есть. А у кого нет, Ваше Величество? К тому же этносы практически никогда не бывают однорасовыми. Тот же ваш немецкий этнос, Ваше Величество, не менее чем трехрасовый. Что же вы от нашего французского-то хотите? Вы вона на своих русских поглядите. Разве не монголы вылитые?

    – Не вылитые.

    – Ну, пусть не вылитые. Кроме того, и мне это представляется самым существенным, иные и впрямь говорят, что Великая французская революция носит скрытый антижидовский характер, но есть и носители прямо противоположных взглядов, которые утверждают, что она суть плод явного жидомасонского заговора.

   – Сам-то ты как считаешь? – доставая из ящика письменного стола какие-то бумаги, поинтересовалась императрица. –  Впрочем, чего тут считать – кругом жиды и, получается, сами с собой и воюют, а потом нас же в своих погромах и обвиняют. Что призадумался? Думаешь, я антисемитка?

   – Словечко-то какое! – оценил услышанное Де Рибас.

   – Нравится?

   – Глубоко! Да только больно путано. Жиды – оно, ясен пень, семиты натуральные. Да ведь только и арабы – семиты, и вавилоняне – семиты. Как-то недифференцированно получается.

   – Ну так и Господь с ним. Говорю же тебе, не антисемитка я. А вот будущее в общих чертах знаю, потому как аристократка. А знают ли его простолюдины, Президент Северо-Американских Соединенных Штатов, например? Или эти ваши комиссары? 

   – А почему бы им и не знать? – пожал плечами Де Рибас. – Восстание масс, никуда от него не денешься! Конечно, американская масса – не сахар, чистый ужас просто, по совести говоря, я уж про нашу французскую вообще молчу. Но есть массы и похуже. Собственно, подавляющее большинство масс похуже американской будет – вот в чем проблема.

   – Это смотря с чьей точки зрения, – назидательно произнесла императрица. – Вот, поинтересуйся у своего дружка Гришки Потемкина, так генерал-фельдмаршал скажет, что именно американская масса и есть воплощение зла, а допустим, персидская масса еще не полностью безнадежна. 

   – Сказать-то он скажет, – не стал спорить Де Рибас. – Да только соврет! Ведь попади он в опалу, государыня, как думаешь, куда лыжи навострит – в Америку али в Персию?

   – Что же ты, Де Рибас, да дружки твои в Америку не подались, а в Россию с ее персидской деспотией двинули? – прищурилась императрица. –  По-русски читать умеешь? Впрочем, не отвечай. Уверена, что уже выучился. Шустрый, однако, вы, французы, народ. Где вас только нет. Вот и при моем дворе завелись. Да ты меня не слушай, а читай. Вот. Это ближайшие стратегические планы Российской империи. Вслух читай.

   – Присоединение Джунгарии, – начал и продолжил Де Рибас, – Кашгарии, Тибета, Афганистана, Персии с выходом к Индийскому океану в качестве конечной цели.

   – Что скажешь?

   – А что тут говорить? По-моему, просто замечательно.

   – Замечательно, думаешь? А вот ответь, чем же так замечательно?

   Взгляд императрицы затуманился, и с минуту она отсутствовала, пребывая во власти неких видений. Но вот опять взору ее предстал Де Рибас, и она продолжила беседу.

   – Вот давеча был у меня дружок твой, Потемкин-князь. Говорили мы с ним об изящной словесности. Так он настаивает на том, что, мол, настоящий художник не властен над своим творением. Бог ему, видишь ли, диктует, а он лишь некий передаточный механизм.

   – Это Вам Потемкин сказал?

  – Не Бог же надиктовал. Но я не о Потемкине. Я о Боге таки. Может быть, Он и политику диктует? Я почему спрашиваю: ну, на кой мне Кашгария? Да я и знать ее не знаю и знать не хочу. Ан поди ж ты: «Присоединение Джунгарии, Кашгарии, Тибета…». Я ведь все-таки женщина, Де Рибас. Кто внушил мне эти странные мысли о Джунгарии, Де Рибас?

  – Ваше Величество, позвольте мне промолчать, а то, похоже, Вы меня на дерзость провоцируете.

  – Значит, дерзи, раз провоцирую, потому что не дерзить, когда тебя императрица на дерзость провоцирует, есть уже оскорбление. Вот и реши, что для тебя лучше, дерзость мне раз в кои веки сказать или оскорбить.

   – Считайте, что уже надерзил, Ваше Императорское Величество. Откуда мысли о Джунгарии, говорите? Поменьше бы вы, Ваше

Императорское Величество, в свое время с Вольтером переписывались, да побольше бы Библию читали, глядишь, и не задавали бы таких вопросов.

   – Есть у нас, кому Библию за меня читать, – тотчас вспылила императрица. – О Русской Православной церкви слыхал небось?

   – Этого мало.

   – Мало? – императрица сделал вид, что ушам не поверила. – Церкви мало? Уж не масон ли ты, князь?

   – Я не князь.

   – А я будто не знаю! Так вот, государь мой, не князь, кое-что и я для себя, как ты понимаешь, выяснила, прежде чем тебя сюда пригласить. И, кстати, давай хоть обнимемся да поцелуемся. А то как бы чего не подумали.

   – Господь с тобой, государыня! Все и так полагают, что мы только этим и занимаемся. Но вы правы, лишняя осторожность в таком деле не повредит.

   Де Рибас еще только внутренне готовился обхватить рукой талию императрицы, как она сама, крепко ухватив его за плечи, притянула к себе и смачно чмокнула в лоб.

   – Служу России! – с облегчением сообразив, что никакого другого конспиративного секса на сей раз ожидать не приходится, отчеканил вельможа.

    – А почему так кисло? Али не рад, что легко отделался? Иди уж. И не забывай, что мы всего-навсего люди, хотя некоторые и августейшие. А коли и впрямь люди, то нам стихии разные, море там, окиян, леса и горы, я уж про космос не говорю, уважать надо, иначе голову оторвут, да еще и усадьбу на хрен сожгут. Я хочу сказать, что из всех стихий для нас важнейшей является народ.

   – Так точно, Ваше Величество.

 

 

***

   Этот в какой-то мере загадочный разговор и положил начало проекту, получившему имя «Южная Пальмира». По велению императрицы князь Потемкин отправился далеко на юг словом и делом, душой и телом, а также огнем и мечом осваивать Северное Причерноморье. Туда же, по тому же велению и с той же целью, направилась и группа французских офицеров на русской службе. Но вооружены они были все больше не мечами и пушками, но инструментами строительными: резцами, молоточками, отвесами, уровнями, циркулями да наугольниками.

  Потемкина это ужасно раздражало, ибо все эти резцы да циркули с наугольниками он не без веских на то оснований считал ничем иным, как знаками масонскими. Когда же князь увидел, что камень для строительства нового города добывают и обрабатывают прямо тут же, на месте, то последние сомнения в сугубо масонском характере проекта и вовсе отпали. Он, разумеется, постарался добыть максимально полную информацию о ракушечнике, но узнал лишь, что это пористый известняк, состоящий почти полностью из целых или раздробленных раковин морских организмов.

   – Вот ты мне ответь, – останавливал иногда князь первого попавшегося на глаза нижнего чина, – для чего матушке императрице понадобилось в этой Тмутаракани чертовой катакомбы километрами прокладывать, да еще в наше просвещенное время?

   – Не могу знать, вашество! – уже прощаясь с жизнью, отвечал несчастный, но князь почему-то не изволил гневаться, а смиренно произносил:

   – Вот и я не могу.

   Между тем город рос стремительно, и чуть не всяк замечал, что, пожалуй, со времен Петра Великого ничто в России такими ударными темпами не продвигалось.

   – Ну, хорошо, – сам с собой, пугая и озадачивая многочисленную дворню и адъютантов, вслух рассуждал князь, – Петербург строился на костях, что понятно, а это на чем? И темпы ударные, и качество высочайшее – и при всем том, явно не на костях. Просто пугает. Не по-русски как-то.

   Впору было впадать в депрессию, и где-нибудь в другом месте князь, несомненно, так бы и поступил, но тут почему-то не получалось. Несмотря на мрачные мысли, гнетущие сомнения и особо тяжкие подозрения, настроение было приподнятое, а будущий город располагал к необременительным прогулкам по своим еще не существующим улицам.

   Особенно тянуло пройтись вдоль цепочки стройплощадок, которую люд самого разного звания уже успел в шутку окрестить Дерибасовской улицей. Даже в разгар рабочего дня на ней было столько прохожих, что князь не уставал удивляться: «Как посмотришь, так все гуляют. А кто же строит?». Но кто-то всё же строил, причем достаточно быстро и со вкусом, а то и с претензией на европейский стандарт.

   В конце концов, князь не мог ни начать, ни закончить рабочий день без того чтобы не пройтись по Дерибасовской. Вот и этим весенним утром ранним, заложив руки за спину и нарочито выпятив живот, он шел, грузно переваливаясь с ноги на ногу, глядя куда-то поверх голов прохожих. Порывы слабого до умеренного ветерка со стороны степи обдавали ароматом молодых трав и земной влаги. Температура воздуха была не ниже и не выше самой подходящей, то есть как раз такой, чтобы о ней вовсе не вспоминать, а небеса в свою очередь не обещали неприятных сюрпризов, веселя и радуя все живое.

   – А тут вдруг бах – и землетрясение, или цунами, например, не приведи господи! – бодро раздалось откуда-то сверху. – Впрочем, если доверять статистике древних и «Сказаниям Земли Скифской», изданным Французской академией, когда ей еще можно было доверять, лет этак за тридцать до революции, то сильно трясет в этих местах не чаще пяти-шести раз в столетие, да и то не обязательно в каждое. Правда, проблемы с пресной водой. Но зато какие весны!

   Потемкин величаво оборотил голову в сторону автора монолога. Высоко на строительных лесах, держа в руках раскрытый чертеж, стоял Де Рибас. Огромный лист плотной бумаги в руках инженера надувался, как парус.

   – Слезай, масон, а то еще ветром унесет! – весело пробасил Потемкин.

   – И так уже унесло, иначе откуда я тут взялся? – не менее дружелюбно отозвался француз.

   – Слазь, говорю. Давно хотел с тобой о Соединенных Штатах Америки потолковать. Слыхал, небось, о таких?

   – Как не слыхать, – уже стоя рядом с князем, поддержал беседу Де Рибас. – Нация диссидентов и бизнесменов. Думаю, вставят они со временем старушку Европу.

   – Вашу, стало быть, историческую родину, – уточнил Потемкин. – Вставят, конечно, как же ее не вставить. Старушку Европу и мы, русские, даст бог, со временем вставим. Вот вам бы и подумать, что для старушки лучше: отдаться нам или не нам. А больше вроде и некому.

   – Так уж и некому. Впрочем, уже думаем. Но единства во мнениях нет. Иные вообще никому отдаваться не желают.

   – Ну, с этими разберемся, – успокоил князь. – Но лечь под совершенно политически безответственный элемент? Подумай, масон, ну что это за страна такая, где любой может стать царем: и еврей, и гомосексуалист, и афроамериканец? Ну, скажи, стоило ради этого Карфаген разрушать?

   – Об этом можно спорить, – тем не менее не стал спорить Де Рибас. –  Но почему в вашем списке любых не указаны, например, мусульмане, славяне и лесбиянки? Что за дискриминация?

   – Не придирайся к словам, масон, а лучше намекни, для кого город строите? – и внезапно посерьезнев, князь твердо пообещал. – Подожди, доберусь я до твоих катакомб!

   И Потемкин свое слово сдержал, но лишь частично. До катакомб он не добрался, но докладную записку о том, что они суть подкоп под Святую Русь государыне направил. Как ни странно, тем самым он лишь поспособствовал спасению Южной Пальмиры от, казалось бы, неминуемой гибели.

   Дело было так: государыня-императрица все-таки однажды скончалась, и российский престол достался ее наследнику, люто ненавидевшему свою матушку-государыню и все ее дела, одним из которых было убийство его батюшки-императора. Естественно, по давно укоренившейся в мире традиции, всякая новая власть начинает с заявки на свою относительную праведность в сравнении с предшествующей. А поскольку никого особо в порочности свежепреставленой власти убеждать было не надо, страна нуждалась в образцово-показательном акте административно-государственного отмщения начальства нынешнего правителям предыдущим.

   Что можно было придумать? Посмертно осудить императрицу и отказать ее праху в праве покоиться среди останков других венценосных особ? Нет, тяжба, даже триумфальная, с прахом императрицы-матери не могла вполне удовлетворить тонкую и мечтательную натуру императора-сына. А вот уничтожить живое, да еще чуть ли не любимое детище покойной матушки, это было, кажется, именно то что нужно.

   И государь подписал указ об удушении Южной Пальмиры прямо в колыбели. Гонец с предписанием немедленно заморозить строительство города в связи с полным отсутствием целесообразности его существования в природе отныне и впредь уже отправился в дорогу, когда некая затейливая интрига поставила все с ног на голову.

   Один из придворных, которого император опрометчиво числил среди безусловно своих людей, как бы в порыве искреннего восторга забыв всякую осторожность, публично воспел мудрость государя.

   – Какая своевременная мера! – воскликнул он. – Ведь еще князь Потемкин направил вашей покойной матушке докладную с подробнейшим анализом того вреда, который, несомненно, причинит нашей Богом хранимой империи само существование Южной Пальмиры.

   – Потемкин? – напрягся государь, и в глазах его отразились такая бездна всего нехорошего, что присутствующие при сем немедленно втянули головы в плечи. – А ну-ка вернуть гонца!

   Надо ли пояснять, какие чувства испытывал император к отъявленным фаворитам своей матушки? Так Южная Пальмира обосновалась на карте государства Российского. А немногим более полутора веков спустя в этом городе родились и живут почти все герои нашего повествования.

 

 

***
   Однажды Аркаша заболел. На вызов пришла участковый врач, совершенно измотанная самой благородной трудовой деятельностью за смехотворную зарплату женщина. Войдя в комнату, она присела на стул, расстегнула зимнее пальто, открыла школьный портфель с допотопными медицинскими принадлежностями и ворохом бумаг и, не глядя на больного, устало, но профессионально поинтересовалась: «На что жалуетесь?». Аркаша сразу ее узнал, потому что это была не кто иная, как Верочка Семисветова.
   – Я Аркадий Горалик, разве вы не помните меня, доктор? – спросил он, и в голосе его прозвучала обида.
   – Конечно, помню, – искренне обрадовалась Верочка. Она и впрямь узнала его, хотя в первый и последний раз они видели друг друга в день Аркашиного появления на свет. – Куда же вы исчезли так надолго?
   – Я не исчезал, обо мне газеты писали.
   – Я газет не читаю.
   – Меня и по телевизору показывали, правда, давно.
   – Я и телевизор давно не смотрю.
   – Как же вы живете?
   – Это, как вы живете? Разве можно читать эти газеты и смотреть этот телевизор?
   – Но у меня других нет.
   – Поэтому вы и болеете.
   С этими словами Верочка принялась осматривать больного. Осмотрев, резюмировала: «Граница сердца слева несколько увеличена, отчетливых шумов нет, периодическое раздвоение первого тона. На митральном клапане выраженные сильные тоны. Граница печени увеличена до края реберной дуги, и вообще, вы сильно изменились за последние двадцать лет. Однако все можно поправить, если вы не будете принимать лекарства, которые я обязана вам прописать, а воспользуетесь русскими народными средствами, которые я не имею права вам рекомендовать.
   – Я еврей, – почему-то нашел нужным заметить несколько растерявшийся Аркадий, вовсе, впрочем, не подразумевая, что русские народные методы могут ему навредить. И уж совершенно неожиданно прозвучала реплика Верочки:
   – Никакой ты не еврей, а самозванец! Ты, если хочешь знать, вообще пока никто. Тебе даже не известно, мужчина ли ты.
   Верочка и близко не имела в виду конкретных обстоятельств биографии пациента, но Аркадий понял ее именно в обидном смысле. Иначе и не могло быть. Несмотря на свои двадцать лет, сексуальным опытом он обзавестись не успел, что справедливо переживал, как серьезный недостаток. Он даже не предпринимал попыток наладить отношения с женщинами, которые ему нравились. Зато с женщинами, которые не вызывали в нем никакого подобия любовного томления, он по-человечески сближался очень легко и дружил с ними непринужденно. Каковы в этой связи были шансы Верочки на его дружбу, Аркадий пока не догадывался.
   – Считать себя евреем или мужчиной только по праву рождения в сущности недостойно мыслящего существа.
   – А кем должно считать себя мыслящее существо по праву рождения? – совсем уже опешил Аркадий. – Я по матери Горалик, а имени моего отца не знает никто. В том смысле, что мама никогда мне его не называла, и я почему-то уверен – не назовет. Не китайцем же мне себя поэтому считать, хотя все говорят, что они такие мудрые.
   – Ах, как вы примитивно рассуждаете. Впрочем, вы больны. Я дам вам прочитать рукопись одного замечательного человека, в которой он неопровержимо доказывает, что Гитлер был женщиной.
   – Причем тут Гитлер?
   – С вами совершенно невозможно разговаривать, такой вы темный и непросвещенный. Я просто обязана познакомить вас с замечательными людьми, которых, разумеется, в газетах не печатают и по телевизору не показывают. Что же касается вопросов пола, то мне предлагали стать мужчиной, и лишь пройдя через искушение реального выбора, я могу считать себя настоящей женщиной.
   Аркадию почему-то стало дурно. Ему еще повезло, что рядом находился врач. Когда трудами Верочки ему опять более или менее сделалось хорошо, он только и сумел сказать:
   – Бинарная номенклатура не есть дело выбора.
   – Всякая номенклатура есть дело выбора, – не согласилась Верочка. Так они беседовали еще часа полтора, а через месяц расписались в одном из районных ЗАГСов Южной Пальмиры, узаконив таким образом свои супружески отношения.

 

 

***
   В приморском портовом городе с населением более миллиона человек ровно двадцать восемь из них независимо друг от друга сочиняли книгу под названием «О сущности всех явлений». Все они состояли на учете в управлении КГБ по Южно-Пальмирской области, но старший лейтенант госбезопасности Петров думал пока не о них.

   " Мне уже сорок лет, и, стало быть, наверняка в живой природе не осталось ни одной кошки или собаки из тех, что населяли мир во времена моего детства. А воробьи, а голуби? А лошади, наконец? Интересно, как долго живет верблюд?», – вот о чем думал он, сидя в своем служебном кабинете в разгар ненормируемого рабочего дня. Между тем ближе всех к окончанию работы над рукописью названной книги по оперативным данным подошел некий Борис Семенович, бывший врач, а ныне пенсионер, член КПСС, участник войны. Пора было приглашать старика на беседу.

   Жил он тихо и, судя по всему, был настоящим советским человеком, скорым на покаяние. Безусловно, он быстро и искренне согласится признать свое творчество идеологически вредным. Однако рутинная работа хотя и не сулила неприятностей, но и не обольщала особыми надеждами на продвижение по службе. Подобно поэту Гаврииле Державину и, вероятно, множеству других людей, Андрей Павлович попеременно ощущал себя то Богом, то червем. На сей раз захотелось разыграть партию Бога.

   «А что если созвать подпольный съезд авторов книги "О сущности всех явлений"»? Что-то же должно из этого получиться, тем более что комбинация интуитивно ощущалась как несомненная своя польза и, следовательно, стоила того, чтобы побороться за ее осуществление на благо Родины. Вспомнился агент Херувим с явившейся к нему Богородицей и Ее странным заявлением о скором крещении евреев в его приходе. Имеется ли между всем этим какая-то связь? Дело в том, что более половины авторов злополучной книги были евреями.

   Старший лейтенант Петров Андрей Павлович вернулся к аналитическим выкладкам. Вот предварительный итог его трудов на этом поприще:

 

АНАЛИТИЧЕСКАЯ ЗАПИСКА

 

   В настоящее время непосредственным несанкционированным поиском истины в письменной форме в городе занимается двадцать восемь человек, из них:
Евреи* – 16 чел.
Русские – 8 чел.
Другие – 4 чел.
Из других:
Армяне – 1 чел.
Украинцы – 2 чел.
Неустановленной национальности – 1 чел.
* Из шестнадцати евреев, по паспорту евреями являются восемь. По иудейским законам – из шестнадцати евреев евреями являются одиннадцать, а из двенадцати неевреев евреями являются пятеро, из них русских– 2, украинцев – 1, а так же армянин (у всех указанных лиц бабушки по матери – еврейки). Однако догадывается, что он еврей, только армянин.

 

   Андрей Павлович отложил перо и закурил. Ему стало до жути ясно, что на самом деле пересчитать евреев совершенно невозможно, но, как ни крути, их получается абсолютное большинство. «Ну и черт с ними», – подумал старший лейтенант, потому что на душе и без евреев было достаточно муторно.

   Только за последний месяц от трех сотрудников управления, в том числе от самого товарища подполковника, ушли жены. Впрочем, дело было не в том от кого ушли, но к кому. Добро бы к заморским военным атташе или хотя бы к своим доморощенным вышестоящим руководителям. Так нет ведь.

   Одна сбежала с неким жуткого вида и запаха странником, каликой перехожим, специализирующимся в основном на академических кругах и обласканном ими за всякую ахинею то про златоглавого истукана с серебряными персями, то про состояние, в котором живет душа в ближайшее время после смерти.

   Другая ушла к хлыщеватому руководителю аттракциона мотоциклистов-гонщиков по вертикальной стене, а жена товарища подполковника, стыдно сказать, к бывшему капитану ОБХСС, ныне безработному тунеядцу и борцу за экономические права трудящегося человека.

   Списать бы все эти неприятности на бабские неустанные поиски истинного оргазма да забыть, но профессиональная совесть не позволяла: живут же люди и без оргазма, как, впрочем, и без абсолютной истины. Хотя без истины и оргазма тут, конечно, не обошлось, ибо оргазм, как коммунизм, более всего хорош в перспективе. Видать, чуют эти сучки будущих победителей. Он еще сам, подлец, в полном говне и ведать не ведает, какое светлое карьерное будущее его ждет, а у нее уже от него, подлеца, истинный оргазм.

   И тут часть паркетного покрытия пола кабинета со скрипом начала приподниматься, и в образовавшемся отверстии появилось благородно покрытое слоем трудовой пыли плакатное лицо рабочего человека средних лет. «Неужели Аркаша?» – в первое мгновение обомлел Андрей Павлович, но уже в следующее от сердца отлегло:
   – Ах, это вы, князь! Подумать только, сам Шульхан-Кисеев пожаловали. Поздравляю себя и вас! Не думал, признаться, что вы столь близки к цели.
   – А мне казалось, что вы все знаете, – князь окончательно выбрался из своего подполья и огляделся.– Ну что ж, именно таким я и представлял себе рабочее место рядового сотрудника органов и рядового сотрудника органов самого по себе как такового. Скажу прямо, стыдиться вам нечего. Более того, вы прекрасны. Можно я полью цветы на подоконнике? Они мне тоже сразу очень понравились. Обожаю гвоздики и КГБ за его безукоризненный вкус. Кстати, где тут у вас можно принять душ, переодеться и вообще привести себя в порядок после многолетней трудовой вахты? Я ведь отлично понимал, что рано или поздно здесь окажусь, но, боже, как мне не хотелось, чтобы меня сюда доставили или, на худой конец, вызвали. Не переношу пошлости. Пришлось пятнадцать лет у всех на виду рыть подкоп, объясняя интересующимся, что прокладывается новый трамвайный маршрут. Господи, как я ошибся, и как прав был автор «Собачьего сердца» в другом своем произведении искусства. Ни за что, слышите, ни за что ничего никому не объясняйте, когда делаете то, что вам самому хочется делать, и от вас непременно отстанут. Но мне, увы, некому было посоветовать этого, и лет десять назад какой-то чертов трест вызвал меня на социалистическое соревнование...
   – Не утруждайте себя, князь. Я сам могу поведать вам всю вашу историю.
   – Нашли, чем удивить. Отец Дмитрий настучал? Я, право слово, более других на него и рассчитывал. А, между тем не надо недооценивать первоисточников, ибо даже самооговор природы – есть лишь одна из бесчисленных форм ее чистосердечного признания, равно как насильственная доставка фактов на алтарь естествознания – в сущности, та же явка с повинной. Такова природа, которая сама жаждет дотошного исследователя своих тайн, в особенности греховных, а кто такой преступник или даже просто подозреваемый, как ни дитя природы-матери и, допустим, Бога-отца? Впрочем, если национальность детей определять только по матери, как это принято у евреев, то все грехи наши можно смело списать на мать, из чего следует, что Бог – это Бог, а природа – дьявол. Да-с. Интересно, из партии за такие идеи исключить могут? От церкви запросто отлучат. Вот ведь, какой у нас с вами интересный разговор получается. А эти ваши осведомители вольно или невольно перевирают действительность, искажают мои слова и факты биографии. Многого они просто не в силах осознать. Боюсь, нет ничего глупее, чем воображать себе картину мира и судить о личности, опираясь на донесения агентов, показания свидетелей и интерпретации аналитиков, потому что будь на вашем месте шаман с его специфическими методами познания, безопасность государства была бы защищена ничуть не лучше и ничуть не хуже. Просто сейчас ваша очередь.
   – Положим, князь. Однако , насколько я заметил, и вы не склонны отказаться от своего титула, который в сущности означает лишь то, что несколько сотен лет назад ваш предок был чем-то вроде Первого секретаря обкома партии. Кстати, раз уж речь зашла о природе-матери и национальном вопросе, то позвольте узнать, как вы относитесь к евреям?
   – Спрашиваете! Я из старинного антисемитского рода по матери. Еврейский вопрос – это наш фамильный по матери конек на протяжении веков. Уже дед моего прадеда застрелился из арбалета, потому что почувствовал себя настоящим евреем. Пал, так сказать, жертвой непрерывного циклического процесса. Уверен, что в известной степени чувствовал себя евреем и дугой мой предок, но уже по отцу, князь Шульхан-Кисеев, сосланный в Сибирь и поротый там, как полагают некоторые исследователи, за проповедь ереси жидовствующих. А что делать? Все мы рано или поздно превращаемся в объект своего исследования, и поскольку до сих пор не существует достоверной методики точечной идентификации цикла, то совершенно невозможно определить, кто кого на самом деле расстреливает в каждый данный настоящий момент. Недаром многие посвященные считают Гитлера сионистом.
   – А причем тут Гитлер?
   – Ах, какой вы темный и непосвященный. Неужели диссиденты и впрямь молчат на допросах, или вы совершенно не о том их спрашиваете?
   Даже если старший лейтенант и собирался ответить на вопрос князя, то он не успел этого сделать, потому что селекторная связь донесла голос секретарши:
   – Андрей Павлович, к вам Херувим.
   Через некоторое время в кабинет вошел отец Дмитрий и, узнав князя, тут же все совершенно неправильно понял, весьма кисло ухмыльнувшись в бородку.
   – А вот и не угадали, – опроверг столь естественную в данных обстоятельствах гипотезу князь. – Я здесь на экскурсии, но, признаться, рад нечаянной встрече со своим духовником. Для наших прихожан вовсе не является секретом, что сознательная часть духовенства именно таким образом исполняет свой патриотический долг. Никто никогда и не верил в такую глупость, как отделение церкви от государства, потому что, если еще можно спорить о том, что бывает с душой после отделения от тела, то все, увы, прекрасно себе представляют, что бывает с телом после отделения души, даже в том случае, когда отдельно взятое тело берет под свое покровительство великая держава, такая как Древний Египет, например. Что ни говори, а жизнь и в состоянии долгой и продолжительной болезни все-таки прекраснее самых нетленных мощей.
   Сконфуженно уставившись на дырку в полу и, по всей видимости, пребывая в некотором трансе, отец Дмитрий протянул шефу донесение, которое тот принялся читать вслух, сославшись на то, что у них теперь не может быть от князя никаких тайн:

 

ДОНЕСЕНИЕ
  

   Сим сообщаю, что вверенный моему пастырскому попечению князь, о спасении души которого молитвенно взываю к Небу, прилюдно похвалялся в намерении досрочно завершить рытье подкопа в здание управления КГБ, смущая благочестивых богомольцев возможностью осуществления чудесного подвига своего. Херувим.

 

   – Ну что ж, – старший лейтенант отложил донесение в сторону, – спасибо, батюшка, за содержательный текст. Но почему в нем так мало о размышлениях героя? Почему так скупо о его внутреннем мире и внешнем круге общения? Ничуть не помешали бы динамике повествования и описания различных уголков нашего незаурядного в архитектурном отношении города. А погода? Знаете ли, одно дело антисоветчина, произнесенная ясным летним днем, и совсем другое – зимним тоскливым вечером. Поймите, то, что вам порой представляется мелочью, может оказаться самым существенным для читателя. Какой-нибудь, знаете ли, штрих, отдельная интонация, и все оживет, заиграет. Почему бы вам не начать посещать городскую литстудию, а? И кстати, давно хотел вас спросить, как вы относитесь к евреям?
   Весь транс отца Дмитрия как рукой сняло. Он прямо на глазах ожил и словно бы просиял. Казалось, еще немного, и он просто пустится в пляс, что и произошло. Практически стоя на одном месте, священник начал исполнять некие странные па, сопровождая их мычанием, в котором постепенно стало угадываться сладкозвучие.
   Состояние необъяснимого счастья, во всяком случае никак не связанного с данными конкретными обстоятельствами, вдруг охватило присутствующих. Положив руки друг другу на плечи, старший лейтенант, князь и батюшка монотонно раскачивались из стороны в сторону, вперед и назад, издавая в унисон нечленораздельные звуки. Впрочем, нечленораздельными они представлялись бы стороннему гипотетическому наблюдателю, к тому же пребывающему в более или менее реальном пространстве, не чуждом представлениям о времени. Для участников же сего спонтанно возникшего мероприятия звуки были полны невыразимого смысла, в отличие от пространства и времени, всякий смысл утративших.

   Наваждение прошло так же неожиданно, как накатило. Старший лейтенант, стараясь не проявлять признаков смущения, вернулся на рабочее место и углубился в бумаги, князь сел напротив него, батюшка, тяжело переводя дух, остался стоять.
   – Однако же, – с трудом оторвав сосредоточенный взгляд от бумаг, наконец произнес старший лейтенант. – Чем это вы тут занимались?
   – Я думаю – это был грузинский танец, – не очень уверенно предположил батюшка.
   – Хорошо, если грузинский, – отозвался князь. – Да-с... Не знаю как вам, а мне, пожалуй, пора.
   – Отправился из арбалета стреляться, – вслед ему с оттенком легкой зависти предположил Андрей Павлович. – Счастливый человек, что хочет, то и делает. А мы с вами, батюшка, люди служивые и случаем, вернее выходом, который у нас прямо под ногами, вряд ли воспользуемся. А ведь далеко бы ушли, пока хватятся.
   – От награды своей уйти хочешь, сын мой, – не сдержался от профессионального искушения ввернуть к месту проповедь священник. – В трудах и днях своих служивый человек во всем подобен праотцу нашему Аврааму, а в чем-то и Евгению Онегину, я бы сказал.
   – Насчет Авраама, это точно, – борясь с внезапно прихватившим острым желанием расколоться, вспомнил не раз и не два употребленную им в рабочем порядке формулу: «А вы расскажите всю правду, и самому легче станет» старший лейтенант. – Годами жду этого проклятого пакета свыше, который однажды обязательно придет, а в нем всего лишь два слова: «Аркадия – ликвидировать». Но ради всего святого, Ваше преподобие, причем тут Евгений Онегин?
   – Странно, а я почему-то был уверен, что Пушкина вы должны знать не хуже Библии, уж юным-то пионером вы наверняка были.
   – Ах, вот вы о чем! – и Андрей Павлович процитировал:
   Онегин с первого движенья,
   К послу такого порученья
   Оборотясь, без лишних слов
   Сказал, что он ВСЕГДА ГОТОВ.
   – …Зарецкий встал без объяснений, – подхватил батюшка. – Остаться доле не хотел, имея дома много дел, и тотчас вышел, но Евгений...
   Старший лейтенант и священник не выдержали и обнялись.

 

 

***
    Князь вышел из подземелья в районе городского южно-пальмирского сада и сел на скамейку, стоящую напротив изваяния кормящей львицы. Разумеется, вечерело. Просто не могло не вечереть в такое время суток и при таком настроении. Князь испытывал душевное опустошение человека, достигшего цели. Торжество удовлетворения иссякало, и его место занимало осознание несоразмерности потраченных сил в сравнении с ничтожностью достигнутого результата, который еще вчера, не будучи осуществленным, казался равным вселенной. И вот вселенная вновь обернулась бездной, которую хоть войной заполняй – все лучше, чем пустота. Однако и войну просто так из пальца не высосешь.
   Последний раз князь присел на скамеечке в городском саду лет десять назад. Теперь, вопреки своим ожиданиям, нарядной гуляющей публики, которой положено было заполнять сад летними вечерами, он не обнаружил. Князь обернулся, но и за его спиной на главной и всегда многолюдной улице города не было и намека на праздную, казалось бы обязательную, как законы природы, толпу.

   «Это надолго», – обреченно подумал князь. Ощущать себя одной из немногочисленных неприкаянных теней вовсе не хотелось. «Сматываться надо. Для начала хотя бы на чай к Верочке Семисветовой, говорят, она замуж вышла, чего просто не может быть, а если может, то любопытно – как?»

   Князь вновь начал ощущать некоторый интерес к жизни, который все нарастал по мере того, как нахлынувшие воспоминания властно подчиняли его себе. Прошлое возвращало к будущему. Ах, Верочка, самый драгоценный из нерасколотых орешков, хотя ее сокровенное, на первый взгляд, и нельзя было отнести к разряду особо загадочных. Впрочем, любовь – это всегда патология, и поди угадай, что именно в этом смысле ласкает данную конкретную душу, которую к тому же обмануть невозможно. Одно было совершенно очевидно: такая женщина и без оргазма любить умеет, как однажды, очень похоже, едва не сказал сразу обо всех крепостных крестьянках дворянский историк Карамзин, чем вызвал большой общественный резонанс в аристократической среде.
   Князь познакомился с Верочкой незадолго до того, как приступил к рытью подземного хода. Он как раз закончил трактат о тайнах души человеческой под названием «Кислое яблоко». Трактат он сочинял месяца три и остался им совершенно недоволен. А ведь начало работы было весьма многообещающим.

   В первой же главе князь развил теорию о сумраке души, из которой следовало, что причиной психических срывов, скорее всего, могут являться сексуально-агрессивные влечения и прочие неконвенциональные, с точки зрения приличных людей, желания, загнанные, как формулировал автор, в несознанку. Далее следовали рассуждения о сознанке и суперсознанке, каждая из которых являлась по сути дела заложницей более низкой ступени сознания. Так, если несознанка требовала, например, размазать этого типа по стене, то сознанка настаивала на разумном с ним сотрудничестве, а суперсознанка и вовсе призывала подставить ему другую щеку.

   И в том, и в другом, и в третьем случае хороший человек, по мнению князя, оказывался в дураках, поэтому во второй главе своего труда он подверг уничтожающей критике основы собственной теории, изложенные в первой. Но это ему не помогло. Несколько растерявшийся князь обнаружил, что его личное несогласие не имеет никакого практического значения, и на самом деле первоначально высказанные идеи попросту развиваются по собственной прихоти и, более того, им совершенно наплевать на мнения того, кто их выражает.

   В двух-трех фразах дойдя до нелепой мысли о том, что физическая, так называемая естественная, смерть есть не что иное, как результат психопатических последствий, и что душевно здоровый человек или животное не в состоянии были бы умереть, раздосадованный ускользающей от всякой логики темой князь обратил свой внутренний взор на мыслящие машины.

   Стало совершенно ясно, что в скором времени жизнь обычной советской семьи будет невозможной без прибора, совмещающего в себе функции пишущей машинки, арифмометра, телеграфа, записной книжки, книги как таковой и даже газеты.

   Как раз в это время с великой помпой была принята и обнародована новая программа монопольно правящей в стране партии, определявшая перспективы развития общества на ближайшие двадцать лет. Князь с надеждой принялся за изучение заведомо исторического документа, но, к своему удивлению, убедился, что ни о каких семейных мыслящих машинах в программе и речи нет, зато говорится о выплавке чугуна на душу населения.

   Он пришел в ужас, переходящий в отчаянье. Общество, восхваляющее программу собственной деградации? Интересно, какие в таком случае планы будут еще через двадцать лет, и еще через двадцать, и еще?.. Добыча огня трением на душу населения? Неужели Россия решила таким образом вернуться в золотой век? Ну да, конечно.

   На мгновение князь ощутил прилив гордости и душевного подъема. Вне всякого сомнения, только великий народ мог додуматься до такого. Однако гордость тут же сменилась тревогой. Осуществить подобную затею, находясь в окружении стран, у которых совсем другие планы на будущее, представлялось возможным разве что при условии, что все народы земли добровольно воспламенятся той же идеей. А почему, собственно, обязательно добровольно?

   Именно на этом месте размышлений и произошел внезапный коренной перелом в душе мгновением раньше совершенно советского князя. Он сразу уловил глобальный смысл потрясения и слегка удивился лишь тому странному обстоятельству, что небеса тотчас не разверзлись. «Отныне я не союзник народу моему!» – вслух произнес он и заболел.

   Утром состоялся визит врача на дом, и таким образом князь оказался первым пациентом Верочки Семисветовой, месяц назад окончившей институт. Увидев перед собой очаровательное и наивно пытающееся сыграть наличие профессиональной уверенности создание, князь, несмотря на ужасное самочувствие, умилился и сразу же раскололся:
   – Пирамидон мне не поможет, доктор. По всей видимости, я должен принять католицизм.
   – Хорошо, – согласилась Верочка. – А кроме католицизма, вы что-нибудь пробовали принимать? Давайте измерим температуру.
   – Да, у меня жар, но отнюдь не бред, доктор, – заволновался князь. – Говорю вам, никакой аспирин мне не поможет. Позовите священника. Но сначала я исповедуюсь вам.
   Князю повезло. В результате его исповеди Верочка не поняла только одного:
   – Но почему вы решили, что вам нужно принимать именно католицизм?
   – А что же еще, доктор? Все русские люди, глубоко разочарованные в отечестве своем, всегда принимали католицизм.
   – Не все и не всегда.
   – Ну, по крайней мере, князья.
   – Простите, а в настоящий момент вы православный?
   – Вообще-то, в настоящий момент я комсомолец, – вдруг страшно удивился этому несусветному обстоятельству князь, хотя уже добрых лет десять таковым и являлся. – Вот глупость какая. Где мой комсомольский билет? – и почувствовав явное облегчение, князь вскочил с кровати. Через несколько минут, когда остатки красненькой книжечки с профилем вождя-основоположника на обложке и фотографией самого князя в анфас на первой странице догорали в пепельнице, пациент Верочки был практически здоров.

   Начало ее самостоятельной медицинской практики можно было бы считать более чем успешным, если бы не устный выговор от начальства, полученный ею в тот же день. – Ну, знаете ли, милочка, потратить три часа на визит к больному?
   – Но я его вылечила, – недоуменно оправдывалась Верочка.
   – В больницах лечат! – не выдержал и взорвался заведующий. – А вас вовсе не затем к больным посылают.
   Это была одна из тех истин, которую Верочка, несмотря на все возрастающий трудовой стаж, так и не смогла до конца усвоить.

 

 

***
   Итак, спустя много лет князь направляется к Верочке на чай.

 

 

***
   Отец Дмитрий и старший лейтенант КГБ Андрей Павлович Петров на «вы» перешли относительно недавно. Когда-то они были одноклассниками и общались, разумеется, на «ты». До того как стать одноклассниками, они воспитывались в одной группе детского сада, и уже тогда навсегда запомнили друг друга.

   Время было шаткое. В Европе не усилиями одних только немцев начал устанавливался полный немецкий порядок, а в России первому поколению детей, рожденному при порядке советском, исполнилось уже больше двадцати лет. Оба порядка безапелляционно провозгласили себя единственно возможным счастливым будущим человечества (один без евреев, но все еще с капиталистами, а в перспективе – вообще с новыми людьми и понятиями, другой – все еще с евреями, но без капиталистов, однако с той же перспективой), за которое и боролись, каждый пока на своей и благоприобретенных территориях.

   Надо сказать, что четырехлетние Дима и Андрюша достаточно свободно ориентировались в нешуточной идейной борьбе взрослых. В этом не было ничего удивительного: нравственные и политические истины, изучаемые в университетах, практически в полном объеме успешно преподносились и в детских садах. Собственно, иначе и быть не могло, да и не было никогда. Не могут же взрослые воспитывать детей на непонятных идеях, или, не приведи бог, допустить, чтобы чужая вера оказалась более доступной для детского восприятия, чем своя собственная.
   – Понимаешь, Андрюша, – шепотом говорил своему приятелю Дима, когда они сидели на горшках, временно как бы вызволенные из под совместной абсолютной власти режима дня и плана воспитательных мероприятий, – вот я, например, хожу в детский сад, регулярно посещаю танцевальный кружок, декламирую стихи, стоя на табуретке, сам немного сочиняю, а настоящего признания нет. Но стоит мне плюнуть на родителей, бросить детский сад и начать шататься по улицам, обмотавшись собачьей цепью, неся при этом что угодно, лишь бы оно было лишено внятного смысла, как моя незаурядность не будет вызывать малейших сомнений и уже о моих родителях будут говорить, попрекая собственных детей: «Есть же у людей счастье».
   – Не верю я в дешевую славу, – не разделил подобных мечтаний Андрюша, поднатужился и с нескрываемым наслаждением, даже не пытаясь сдержать гамму сопровождающего действие естественного звукоряда, опорожнился. Это был неосмотрительный поступок с его стороны. Чуткая нянечка, не принимая никаких возражений, сразу же подняла его с горшка, одновременно бросив вопрошающий взгляд и на Диму.
   – Я еще не кончил! – в панике вскричал последний, для пущей убедительности изобразив тщетность потуг при своем великом усердии.
   – Смотри у меня! – на всякий случай пригрозила нянечка, но на время оставила его в покое. Впрочем, удовольствие было уже не то, и Дима задумался над тем, почему получается так, что явный выигрыш в кайфе, как правило, сопровождается проигрышем во времени, а выигрыш во времени почти всегда достается ценой очевидных потерь в кайфе.
   И только о главном, что приближалось неумолимо, не то что взрослые, но даже дети говорить не решались. И все-таки однажды Андрюша сказал, остановив на Диме экзаменующий взгляд:
   – Будет война.
   – И мы победим, – почему-то отведя глаза в сторону, тихо пообещал Дима.
   – Вы-то да, – задумчиво согласился Андрюша, – а нам что с того?
   И тогда Дима обозвал приятеля «контрой», а приятель ему в ответ сказал: «Жид!», на чем, собственно, разговор кончился и началась драка. Детей с трудом расцепили, и поскольку, судя по внешнему виду, потерпевшей стороной оказался Андрюша, Диму наказали до конца дня, но этим не ограничились, предложив маме продолжить воспитательный процесс в домашних условиях.

   И только когда поздно вечером папа пришел с работы и вместо заслуженного морального отдыха получил известие, что сын его хулиган, Дима наконец раскололся, рассчитывая, максимум на некоторое смягчение наказания. Однако в мгновение ока из малолетнего преступника он превратился в настоящего героя, любимого и хорошего сына, которым гордится семья: «Ну, я покажу этой контре!» – гладя его по голове, твердо кому-то обещал папа. Это было неправдоподобно как чудесный сон.

   На следующий день, еще до обеда, Андрюшу неожиданно забрала домой заплаканная бабушка. Больше он в детском саду так и не появился.
А потом случилось то, что случилось, после чего чудом спасшиеся от тотального уничтожения остатки еврейских семей частью оседали в местах эвакуаций, частью, у кого получалось, возвращались в родные места, где их без энтузиазма встречали новые обитатели их довоенных квартир.

   В общем, несмотря на победу советского народа над немецко-фашистскими захватчиками, жиды опять имели, что послушать. Но Дима уже не лез в драку. «Кто же это все время нас подставляет?» – размышлял он и не находил убедительного ответа. Созревал мыслью и Андрей.

   Волею собственных судеб, но наверняка не вопреки судьбе всеобщей, отроки оказались зачисленными в один класс средней школы. Пару дней они из последних сил не замечали друг друга, понимая, однако, что объяснение неизбежно. Инициативу проявил Андрей:
   – Ты меня прости, – сказал он, – я тогда был неправ, хотя и сейчас не думаю, что это была наша война. Правда, деваться нам и в самом деле было некуда, но воевали мы в интересах евреев.
   – И ты меня прости, – в свою очередь извинился за давний грех Дима. – Ты, конечно, контра, но для меня это уже не так важно.
   – Еще бы, – усмехнулся Андрей, – теперь вы, евреи, сами становитесь контрой, – и сделав этот исторический вывод, пророчески добавил: – Боюсь, вы и на этом поприще вполне преуспеете.
   Вплоть до окончания школы они дружили, оказывая, по мнению учителей, друг на друга самое дурное влияние, а потом пути их разошлись. Видимо, обоюдное влияние и впрямь сказалось, причем самым неожиданным образом. Во всяком случае, ничем другим объяснить превращение Димы в служителя культа, в котором наряду с другими достойными людьми с церковного амвона поминались и «от жидов пострадавшие», а его друга – в профессионального защитника идей коммунизма, я бы не решился. Но это я. Сами друзья, встретившись однажды на подпольной выставке официально идеологически вредных художников, были явно далеки от моей интерпретации причин случившихся с ними метаморфоз.
   Выставка состоялась на квартире Верочки Семисветовой.
   – Ты, конечно, из КГБ, – шутя расколола она молодого Андрея Павловича, на что тот нимало не смутившись ответил:
   – Считайте меня коммунистом.
   – Да пошел ты! – громогласно подключился к беседе уже изрядно подвыпивший автор полотна под названием «Как вам обустроить христианский погром», модный в узко известных кругах почвенник-акционист Василий Кротов.

   В наступившей тишине голос Андрея Павловича прозвучал более чем примирительно:

   – Кротов, – словно пробуя звукопись фамилии сначала на язык, а потом на слух, произнес он. – Лучшей фамилии для почвенника, пожалуй, и не придумаешь.

   – Пожалуй, – согласился считать это комплиментом художник. – Я почечник, а ты, чекист – почечник. А знаешь, почему почечник? Потому что почки кровь чистят. Без нас почвенников и без вас почечников нации не бывать.

   Все стихли в ожидании продолжения монолога, однако Вася умолк, обвел всех внимательным мутным взором, попутно вспоминая, с чего, собственно, начался весь сыр-бор, и так и не преуспев в этом, все равно заплакал от не вполне конкретного умиления. Мало-помалу к нему стали присоединяться все остальные. Даже Андрей Павлович пустил одну-другую, сначала конспиративную, а потом самую настоящую слезу в общий котел.
Только лицо Верочки, застыв, выражало холодное отчуждение.
  – Соборность, – хлюпая носом, констатировал Вася. – Артельность. Плачем вместе, смеемся вместе. Хорошо-то как без жидов, – и тут он заулыбался блаженно.

   И все, кроме, конечно, Верочки, заулыбались.

   – Жидам крышка, к гадалке не ходить, – ощутив себя на волне успеха, решился на продолжение достаточно неожиданно свалившегося на него бенефиса Кротов. – У руля России больше им никогда не бывать. Но мало, други, стереть евреев из будущего, их надо из прошлого попереть. Больше скажу: попереть их из прошлого гораздо важнее, чем из настоящего и будущего. А то что же это такое, если даже сочинение главного и любимого  марша нашей родины, сакрального во всех смыслах «Прощания славянки», без жидов не обошлось. Да чего там – жид, надо полагать, и сочинил. 
   – А вот и чадолюбивый отец наш!– благополучно прервав себя на самом интересном месте и наверняка мгновенно забыв о темных сторонах истинного этнического происхождения главного национального марша, широко распахнул объятия навстречу нарисовавшемуся в дверном проеме отцу Дмитрию мало предсказуемый художник. Впрочем, на этом он иссяк, повалившись на ближайшее посадочное место.

  Воспользовавшись относительным затишьем, священник и кагэбист усердно принялись не замечать друг друга и делали это до тех пор, пока не сощлись перед уже упомянутым полотном Василия Кротова.
   Инициативу, как всегда, проявил Андрюша:
   – Что же ты в раввины-то не подался?
  – Зато ты теперь – комиссар.
  – Да, уж.
  – М-да.
   Так они подакали и помычали в задумчивости, в сущности уже в общих чертах угадывая будущее, в котором стоят теперь обнявшись перед отверстием в полу кабинета старшего лейтенанта КГБ Андрея Павловича Петрова.
   – Очень странно, – осторожно высвобождаясь из крепких офицерских объятий, на этот раз первым прервал молчание отец Дмитрий, – мне кажется, вы и тогда были уже старшим лейтенантом.
   – Честно говоря, старшим лейтенантом я и тогда уже не был. А впрочем, точно не знаю. Да и никто никогда не узнает. Во-первых, КГБ умеет хранить свои тайны, а во-вторых – объективно довольно трудно вычислить истинные звания наших товарищей. Вполне может оказаться, например, что товарищ маршал является моим осведомителем, а сам я завербован каким-нибудь младшим оперуполномоченным ЦРУ. Но в среднем, по моему внутреннему ощущению, получается, что я на сегодняшний день либо младший генерал, либо сверхполковник. Это, конечно, без учета погрешности измерений. Однако мы заболтались, а мой рабочий день, да и героическая история нашей с вами любимой, соборно-артельной по мнению некоторых из ее патриотов, родины еще не закончились. Что же вы стоите, батюшка? Сегодня, между прочим, к вам пожалует один очень любопытный визитер, и я бы посоветовал хоть немного отдохнуть до его прихода. Как все-таки долго вечереет сегодня. Но этому раздолбаю князю, кажется, не хватит и вечности, чтобы добраться наконец до Верочки Семисветовой. Надеюсь, вы еще помните ее адрес?

 

 

***
    В НИИ, где служил Аркадий, конечно же, существовала официальная табель о рангах, однако, по счастью, в стране истинно духовной вес и значение человеческой личности определяются скорее ее местом в иерархии неформальной. «Золото – говно!» – утверждал некогда В.И. Ленин и сим победил, хотя ни малейшего намека на новизну при всех симпатиях к вождю мирового пролетариата в его учении обнаружить невозможно: заядлые сластолюбцы о женщинах, а представительницы самой древней профессии о мужчинах во все времена отзывались примерно так же, как Ленин о золоте.
   Итак, НИИ, где служил Аркадий, а с ним еще около тысячи научных и инженерно-технических работников, на самом деле более являлся неким духовным орденом, чем единицей плановой экономики. На низшей его ступени, независимо от занимаемых должностей, пребывали сотрудники, чьи души окармливались в рамках дозволенной крамолы. Эти читали братьев Стругацких и слушали Окуджаву. Ступенью выше стояли те, кто уже вкушали запретные плоды. Эти читали Солженицына и слушали «Свободу». И, наконец, духовная элита читала и слушала себя самое.

   Ее представители, не щадя сил, напропалую сотрудничали с вражеской резидентурой, переправляли рукописи за границу, давали интервью иностранным корреспондентам, минировали мосты, подсыпали сахар в ракетное топливо, служили агентами влияния Тель-Авива и Ватикана, ходили с рогатиной на медведя и лично водили дружбу с академиком Сахаровым.

   Понятно, что между официальной табелью о рангах и неформальной иерархией существовал совершенно определенный параллелизм, в котором все свободно ориентировались. Так, например, вызов на профилактическую беседу в КГБ соответствовал должности старшего инженера. Повторный же вызов с предварительным обыском на квартире и последующим общим собранием сотрудников НИИ, единодушно и гневно клеймящим отщепенца, тянул уже на должность завлаба, доктора наук. Ну а взятие под стражу с упоминанием имени сподобившегося по «Голосу Америки» считалось мыслимой вершиной местной карьеры.

   На большее в провинции рассчитывать было попросту невозможно. Такие люди после отсидки в город не возвращались. Оно и понятно: впереди им светили Москва, Тель-Авив, Америка, Европа и практически гарантированная всероссийская слава.
   Все это, разумеется, прекрасно знал князь, хотя понятия не имел, ни кто такой Аркадий Горалик, ни где он работает, ни то, что именно он является мужем Верочки Семисветовой. Уже почти добравшись до цели, стоя непосредственно перед дверью заветной квартиры, князь вдруг передумал заходить в гости.

   «Не стоит, – решил он, – я ведь и так все знаю. Все лучшие русские женщины всегда влюблялись в антихриста. Об этом еще Тургенев писал. Отсюда и наши национальные беды. Американки торчат на ковбоях и продаются миллионерам, француженки торчат на мушкетерах и продаются добропорядочным буржуа, немки торчат на рыцарях и продаются тем, кто тех победит, а наши торчат на антихристе и практически не продаются. Мучаются с ним, на каторгу за ним следуют, водку ему покупают, под паровоз ради него бросаются. Пропала Россия. Правда, уже очень давно».
   Князь вернулся домой. Его бабушка, старая княгиня Шульхан-Кисеева, принимала не менее старых большевиков Лазаря Евсеича и Павлазара Моисеича. Оба старца выглядели типичными меньшевиками из советских фильмов на революционную тематику. Именно такие герои экрана, похожие одновременно и на придурковатых профессоров и на алчных ростовщиков, пытались накануне исторических решений, призванных гарантированно обеспечить России светлое будущее, протаскивать всякие зловредные резолюции, вступать в сепаратные переговоры и соблазнять былинных рабочих прелестями оппортунизма. И, что самое удивительное, они каким-то мистическим образом практически всегда преуспевали на этой ниве, то есть таки протаскивали эти свои зловредные резолюции, обо всем прочем столь же нехорошем не говоря.
   При появлении молодого человека старшие, несколько смутившись, прервали какой-то свой разговор, но продолжили чинную игру в карты. Павлазар Моисеич сидел на прикупе и, мучаясь ревностью, тоскливо и безошибочно предугадывал тот неоспоримый факт, что Лазарю сейчас непременно повезет.

   Тщетной надежде на иной исход оставалось жить еще какие-то секунды, за которые хронический неудачник вполне успевал бесполезно задуматься над тем, почему, в самом деле, ему всегда приходится проявлять просто чудеса изощренной изобретательности и недюжинного умения всего лишь для того, чтобы показать результат хотя бы ненамного худший, нежели его счастливый соперник.

   С позиций диалектического материализма это практически не поддавалось объяснению, а всякие другие подходы мгновенно порождали в душе Павлазара Моисеича инстинктивное неприятие. Любая мистика более смешила, чем раздражала его, хотя и на этот раз ему было отнюдь не до смеха. Лазарь, разумеется, традиционно выиграл, вовсе не считая свою победу случайным плодом стечения обстоятельств, что было, конечно, особенно противно.
   – Хотел бы я посмотреть, чтобы ты делал с моей картой, – стараясь не глядеть на княгиню, сурово попрекнул соперника абсолютно иллюзорным грехом Павлазар Моисеич.
   – Но мы же менялись не глядя, причем всякий раз, когда ты этого требовал, – смиренно оправдываясь, напомнил тот.
   Увы, это была сущая правда. Кроме того, внуки и правнуки Лазаря уже два года, как жили в Америке. И окончит свой долгий земной путь Лазарь не здесь, Христа ради, в обкомовской больнице, а где-нибудь на вилле в Лос-Анджелесе, окруженный любящими домочадцами. И несмотря на все это, его продолжают приглашать на всякие официальные советские торжества в качестве единственного в городе заслуженного человека, видевшего живого Ленина, тогда как аналогичная известность Павлазара Моисеича, наоборот, состоит в том, что он видел живого Троцкого.

   Как это так выходит? Всю жизнь вместе: в один год на одной улице родились, в одном революционном подполье с одним царем разбирались, в одном полку в одних чинах служили, в одном лагере по одному делу сидели, в одном ларьке для избранных одним дефицитом сейчас отовариваются, а общие итоги судеб диаметрально противоположны?

   Разве что княгиня была, несомненно, более расположена к злосчастному Павлазару Моисеичу, и это обстоятельство по неким загадочным для чистого разума законам с лихвой компенсировало в его глазах чуть ли не все его поражения и провалы.

   Но, опять-таки, как объяснишь ей, что Лазарь в карточной игре вообще без понятия? Ситуация представлялась просто безысходной. Оценить по достоинству титанические вычислительные усилия и красоту немыслимых комбинаций, неоднократно реализованных Павлазаром Моисеичем при абсолютно безнадежном раскладе, мог только истинный картежник-профессионал, каковым княгиня, к сожалению, отнюдь не являлась.

   При ее простодушии она рано или поздно могла запросто заподозрить, что Лазарь просто лучше играет. Нужно во чтоб это ни стало предостеречь ее от подобного чудовищного заблуждения. Но что могут слова? Они лишь называют и повествуют, однако бессильны что-либо объяснить, в особенности – непосвященным.

   А Павлазар Моисеич все и всегда старался именно объяснить. Вот и в последнем своем верлибре, набело переписанном позавчера, он, кажется, ровным счетом все окончательно объяснил, а теперь уже жалеет о том, что поторопился отдать его машинистке. Наверняка, никто ничего не поймет и даже хуже того – поймет неправильно. Конечно, нужно было сначала показать верлибр княгине. Сколько раз она предостерегала нетерпеливого автора от поспешности и ни разу не ошиблась.

   Мысленно признав это, Павлазар Моисеич попытался взглянуть на свой верлибр глазами княгини, благодаря чему немного отвлекся от невеселых переживаний. Вместо все еще застящих сознание бубей да червей, постепенно их вытесняя, внутреннему взору открылись следующие строки:
«Владимир Ильич Ленин, как высшая форма существования материи
(верлибр )
Материя не возникает из ничего
и не исчезает бесследно.
Сознание, наоборот – возникает из ничего,
следовательно, исчезает бесследно.
Высшей формой существования материи
является человек,
а самым сознательным человеком
был, несомненно, Ленин, –
Вот почему именно Ленин
по праву покоится в Мавзолее».
   Несмотря на просмотр текста сквозь призму строгой литературной взыскательности княгини, Павлазар Моисеич никаких идейных изъянов в собственном сочинении не обнаружил. К тому же и художественная задача оказалась решена самым достойным образом. Не называя напрямую Усатого, который испарился из мавзолея, как только того пожелал Никита, автор сумел показать, что тело истинного революционного вождя не то что меньшевики да эсеры, но даже кадеты, приди они к власти, так запросто тронуть не посмели бы.

   Настроение Павлазара Моисеича заметно исправилось, и с величайшим наслаждением душа его перенеслась в завтрашнее утро, когда он придет сюда один и преподнесет княгине, полученный по именному талону том избранных стихотворений русских поэтов серебряного века, в который включены обширные подборки Северянина и Гумилева. «Что вы, мой друг, я вовсе не стою ваших забот», – скажет княгиня и, раскрыв книгу, вслух прочитает:
«Да, я знаю, я вам не пара,
Я пришел из другой страны,
И мне нравится не гитара,
А дикарский напев зурны.
Не по залам и по салонам
Темным платьям и пиджакам –
Я читаю стихи драконам,
Водопадам и облакам...» – и после этих достойных женского ума милых и несколько глуповатых слов Павлазар Моисеич сделает ей, наконец, предложение. Вот уже более двадцати лет львиной долей своих государственных льгот и привилегий – от внеочередной побелки потолка до дефицитных лекарств – он делится с княгиней. Пришла пора позаботиться о том, чтобы они остались за ней и тогда, когда ему они будут окончательно ни к чему.

 

 

***
   Кургану повезло: полторы сотни лет назад случайно или намеренно, но рядом с ним поставили церковь, которую обнесли невысокой, в полчеловеческого роста каменной стеной. Таким образом, курган оказался внутри церковного двора и счастливо избежал раскопок. Все просьбы, уговоры, требования и даже угрозы ученых, коим почти всегда благоволили местные власти как до революции, так и после нее, неизбежно натыкались на непреклонный отказ священников дать свое согласие на проведение археологических изысканий.

   Даже во времена либеральных и, как тогда считалось, последних и окончательных ввиду уже стоящего на пороге коммунизма, хрущевских гонений на отсталое религиозное мировоззрение курган всеми правдами и неправдами удалось отстоять. Казалось, весьма удивленные этим обстоятельством всесильные власти мстительно ограничились лишь тем, что прямо в центре площади перед церковью воздвигли суровый военно-патриотический памятник простым героическим партизанам, дула ружей и автоматов которых вполне недвусмысленно глядели прямо на купол храма.

   Тем дело и обошлось. Тогда. А ныне отец Дмитрий сидел в покоях священника и при свете настольной лампы сочинял очередное обоснование нецелесообразности проведения раскопок на территории, относящейся к церкви.

   На этот раз давили очень серьезно. К делу подключили саму Академию наук, которую, видимо, сумели довести до полной истерики. Во всяком случае, из посланий, скрепленных печатью с ее благородным именем, со всей очевидностью следовало, что курган будто только для того и насыпали во время оно непросвещенные предки, чтобы именно сегодня, причем как можно скорее, его распотрошили ученые потомки. Отца Дмитрия при этом играючи изобличали в мракобесии и неуважении к советским законам, заодно прозрачно намекая на его не совсем православное происхождение. Становилось совершенно очевидно, что без помощи Андрея Павловича курган и его обитателей вряд ли удастся избавить от столь необходимого науке вскрытия.
   Отец Дмитрий весь пребывал во власти данных проблем, когда в дверь постучали, и церковный староста каким-то не своим голосом произнес:
   – Батюшка, к вам еврей.
   – Ну и что же, что еврей? Евреев тут, что ли, не было?– стараясь сохранить видимость самообладания, спросил отец Дмитрий, хотя сразу понял, что вот, видимо, и пробил час исполнения того маловразумительного пророчества, которое сообщила ему святая Дева, если это, конечно, была Она.

   Случай был во всех отношениях темный, и даже с помощью Андрея Павловича так и не удалось прийти к сколько-нибудь удовлетворительной его интерпретации. В общем, выходило, что Дева поручала отцу Дмитрию то ли окрестить какого-то еврея, то ли, страшно даже выговорить, но интеллектуальная честность того требует, этого еврея зарезать.
   Между тем в комнату чуть ли не вкатился маленький кругленький человек чрезвычайно неопределенного возраста. Просто невозможно было угадать, очень ли хорошо он сохранился для своих шестидесяти или, напротив – слишком уж потаскан для своих тридцати.
   – Меня зовут Марлен Владленович, – сразу же представился он, – в честь моего отца, как вы поняли. А фамилия моя – Крайнеплотский, в честь, очевидно, всех моих предков, как я понимаю.
   – Очень приятно, – обреченно потеребив свою испанскую бородку, откликнулся отец Дмитрий. – Креститься надумали?
   – Да вы с ума сошли! Буду я ради этого с городской окраины переться на трамвае в сельскую глушь, где от ваших лиманов такая вонь, что уже и морю нечего делать.
   – Слава Тебе Господи! – не сдержал вздоха облегчения отец Дмитрий и осенил себя крестным знамением. – Вот уж порадовали, голубчик, так порадовали. Простите великодушно. Так с чем вы пожаловали?
   – Во-первых, я пришел к вам, как к еврею, хотя и не совсем еврею, а во-вторых, – Марлен Владленович оглянулся по сторонам и, понизив голос, деликатно закончил: – Ну, батюшка, все же знают, что вы – стукач.
   – Понятно, – откинулся на спинку стула отец Дмитрий. – Значит, вам понадобились мои связи?
   – А вот и не угадали! Пусть эти ваши связи остаются при вас. А я – писатель. Большой писатель и не менее большой ученый, смею вас заверить. И чтобы наша беседа не была голословной, я хочу, для начала, познакомить вас с почти полным собранием моих сочинений, – с этими словами Марлен Владленович извлек из бокового кармана пиджака аккуратно сложенный вчетверо лист бумаги стандартного формата.
   – Вы хотите, чтобы я это прочитал? – участливо осведомился священник.
   – Нет. Читать буду я. Начнем с ученого труда. Это серьезный социально-психологический трактат о сущности мыслящей души. Поэтому прошу вас полностью сосредоточиться. Итак: «Книга о вкусной и здоровой смерти»...
Повисла пауза, прерывать которую Марлен Владленович, похоже, вовсе не собирался. Полностью расслабившись, он сидел на стуле с видом человека, заслуженно наслаждающегося эффектом произведенного им неотразимого впечатления.
   – Ну, – наконец не выдержал все более явно недоумевающий отец Дмитрий.
   – Это все.
   – То есть?
   – Все! Неужели вы не поняли? Признаться, от еврея, ставшего православным священником, я ожидал большей сообразительности. Объясняю: это и есть мой творческий метод. Ведь смысл любой работы заключен уже в самом ее названии. Если вы полностью продумали и выстрадали вещь, то вам остается ее только назвать. Собственно, больше писать ничего не надо, потому что название – это суть, а суть подобна семени, которое прорастает в душе. Я вижу, вы опять мало что поняли. Тогда прошу внимания: «Анти-Эдип» – лингвистическо-историческое исследование о «комплексе Электры» у принца Гамлета. Собственно, я сказал уже больше, чем надо.
   – Вы что, издеваетесь? И почему «Анти-Эдип»? Неужели вы всерьез утверждаете, что, явно тяготея к отцу и фактически доведя дело до убийства матери и ее любовника, принц датский в сущности уподобился принцессе, да и с Офелией вел себя так, словно у него и впрямь не было пениса?
   – Вот видите. Зачем же мне еще что-то нужно дописывать по данному вопросу? Впрочем, с наукой все относительно ясно. Не я бы совершил открытие, так кто-то другой, причем совсем на меня не похожий. Куда интереснее обстоит дело с художественным творчеством. Тут, чтобы написать мое, нужно стать мной, иначе у него ничего не получится.
   – У кого?
   – У того, кто решит писать мое, неужели не понятно? Ну как, я вас спрашиваю, не будучи мной, можно написать повесть «Младший генерал или сверхполковник»?
   Отец Дмитрий начал медленно выпрямляться на стуле.
   – Убедились? А казалось бы, сущая чепуха по сравнению с наукой.
Марлен Владленович вновь взял небольшую передышку, которую отец Дмитрий никак не решался использовать. Несколько раз он порывался возобновить разговор, но малодушно в последний момент передумывал. Марлен Владленович явно безраздельно владел инициативой.
   – И как это вас угораздило в священники податься? Никогда бы к вам не пришел, если бы, по всей видимости, не пробил и мой час.
   – Так вы все-таки креститься?
   – Боже упаси! У вас навязчивая идея, а у меня проблемы, скорее, Ветхозаветной ориентации. Дело в том, что около трех лет я напряженно работал над главной своей книгой, которую сейчас вам прочитаю. Вы уверены, что готовы? Тогда слушайте внимательно, – и Марлен Владленович торжественно произнес следующие слова: «О сущности всех явлений».
   – Боже мой! – простонал священник.
   – Я знал, что это вас впечатлит. Это не может не впечатлить. И, кажется, ко мне, наконец, пришел настоящий успех. Я получил официальное приглашение на симпозиум, посвященный тематике моей книги.
   – О, Господи! – вновь простонал отец Дмитрий.
   – Правильно! – полностью согласился с подобным выражением чувств Марлен Владленович. – Что-то во всей этой истории мне не нравится. Собственно, я догадываюсь, что именно. Боюсь, мне уготована роль Исаака. Помните про такого? А служивый человек, он ведь всегда мнит себя Авраамом. Скажут зарезать, зарежет, пока в силе советской власти не сомневается. И не может ли как-нибудь выйти так, что за всеми участниками сего симпозиума захлопнутся двери товарного вагона, как это уже не раз бывало в нашей и не только в нашей стране, и... – Марлен Владленович не смог сразу договорить, лицо его исказила гримаса скорби, и слезы, созрев и набрав силу, потекли из глаз.
   – Не могу, – кое-как совладав с собой, продолжил он. – Как только представлю себе двери товарного вагона, захлопывающиеся за живыми людьми, так не могу... Это неврастения уже на генетическом уровне. С вами не бывает? Никакие средства не помогают. Я все перепробовал. Так с этим, видимо, и помрем, но Дмитрий Яковлевич, как еврей еврею, как православный поп простому советскому человеку, пока мы оба еще на относительной свободе... скажите, голубчик, стоит мне идти на этот проклятый симпозиум или не стоит?
   – Стоит, раз спрашиваете, – автоматически проявил некоторые познания в области по-своему загадочной нерусской души отец Дмитрий.
   – Вы полагаете, есть надежда? – решив именно таким образом интерпретировать его слова, переспросил Марлен Владленович, вздохнул и возвел очи к потолку, как будто и впрямь намеревался разглядеть сквозь него какую-нибудь подсказку.

 

 

***
   Старший лейтенант КГБ Андрей Павлович Петров заболел гриппом. На время болезни вход в его служебный кабинет был опечатан сургучной печатью. В это же время город будоражили слухи о якобы активно ведущейся в нем тайной подготовке либо воровского схода, либо, что уж было совсем из ряда вон, учредительного съезда альтернативной партии. В НИИ, где работал Аркадий, витали всякие разговоры.
   – Говорят, будет сама Авива Ликуч из «Голоса Америки».
   – Да вы что? Неужели легально?
   – Не знаю, не знаю. Однако ждут Сахарова, Высоцкого и кардинала Войтыллу.
   – Это ловушка. Вот увидите, всех их схватят и обменяют на Корвалана.
   – А как же разрядка международной напряженности?
   – Вы что не понимаете? На то и международная напряженность и ее разрядка.
   И в поликлинике, где работала Верочка, витали те же разговоры, ибо и поликлиника с некоторых, но уже довольно давних пор все меньше лечила и все больше уходила в духовное подполье. И то же происходило на заводах и фабриках, в учебных заведениях и на предприятиях торговли, в совхозах и колхозах, садах и огородах, в воинских частях и комбинатах бытового обслуживания самой духовной на свете страны.
   У входа в подземный ход, недавно сданный в эксплуатацию князем, участников симпозиума встречал отец Дмитрий. Он был в полном священническом облачении и размахивал кадилом, одновременно ухитряясь проверять мандаты. Когда все двадцать восемь приглашенных прибыли, священник сделал перекличку по списку и пригласил всех следовать за собой.

   Увереннее прочих чувствовали себя два старых большевика – Лазарь Евсеич и Павлазар Моисеич – они единственные из участников симпозиума догадались писать свою книгу «О сущности всех явлений» в соавторстве, хотя мало в чем были согласны друг с другом. Зато теперь у каждого из них в лице другого был здесь по крайней мере один знакомый.
   Проделав путь, однажды уже пройденный князем в обоих направлениях, авторы известной нам книги оказались в достаточно своеобразно декорированной по этому случаю комнате, ныне превращенной в конференц-зал камерного типа. Прежде всего бросалась в глаза выполненная цветными мелками на потолке фреска, изображавшая Адама и Еву выходящими из мавзолея Ленина, на трибуне которого разместился сонм ангелов по чинам их. На стенах красовались наставляющие, ободряющие и предостерегающие лозунги типа: «Плох тот народ, который не мечтает стать избранным», «Человеку свойственно ошибаться, а коллективу не очень», «Пытать вас не будут, но поработать придется».

   Слева от двери над выключателем висела небольшая гравюра, являвшая образ конного милиционера в седле, задумчиво играющего на скрипке, из глаз его доброго коня сползали крупные реалистические слезы. И конечно же, дело не обошлось без обязательного плаката с цитатой по случаю. На сей раз его содержание было таково: «Должно надеяться, что сам Бог ниспошлет небесного учителя и наставника людям. Платон (друг Аристотеля, но менее дорогой, чем истина)». Обстановка явно настраивала на серьезный мозговой штурм. За столом президиума сидел человек в форме старшего лейтенанта медицинской службы.
   – Переодетый кагэбист! – с нескрываемым упреком посмотрев в сторону отца Дмитрия, сразу же расколол будущего председателя собрания Марлен Владленович. – И зовут его Авраам.
   – Просто у меня сейчас грипп, а зовут меня Андрей Павлович, – откликнулся на эту реплику председатель, и всех это почему-то немного успокоило. – Прошу садиться. Отец Дмитрий, ведите протокол. Озаглавим докуменнт так... Протокол...
   – Сионских мудрецов! – попробовал схохмить с места ответственный секретарь местного отделения Союза художников и лауреат Василий Степанович Кротов.
  – Отключите ему микрофон! – коротко распорядился председатель.
В мгновение ока от стены отделился скромный молодой человек с отличными манерами и, вероятно, прекрасно образованный. Никто охнуть не успел, как он заткнул кляпом рот и без того онемевшего лауреата и снова растворился в стене.
   – Попрошу не выражаться в подполье! – строго предупредил председатель, – потому что именно здесь закладываются лучшие традиции человечества. Авраам и Персей, Моисей и Ромул вместе с Ремом, Христос, Магомет, Будда, Вашингтон, Карл Маркс, Ленин и Сталин, Махатма Ганди, Голда Меир и Ясир Арафат – все они в свое время были подпольщиками или переходили на нелегальное положение, несмотря на то, что всякая власть от Бога, как говорил апостол Павел, сам лучшие свои дни проведший в подполье. Поэтому протокола не будет. Отец Дмитрий, сожгите то, что вы уже успели записать.
   – Вечно у них одна рука не знает, что делает другая! – удовлетворенно заметил Павлазар Моисеич. – Но тактику неведения протоколов наша фракция одобряет! Лазарь, ты меня понял?
   – Вот вы и возглавите одну из наших двух рабочих групп. А другую группу возглавит, – председатель обвел взглядом собравшихся. – Да-да, вот вы, товарищ.
   – А почему он? – послышались недоуменные, а то и возмущенные вопросы.
   – Потому что этот товарищ пятьсот страниц своего философского труда посвятил доказательству того, что евреи не любят собак. Дело, как вы понимаете, не в евреях и не в собаках, а в научной добросовестности.
   – Это провокация! – раздалась гневная реплика с места. Это не выдержал Борис Семенович, бывший врач, весь свой пенсионный досуг уделяющий поискам и описанию фактов, неопровержимо свидетельствующих о беззаветной любви евреев к животным вообще, а к собакам – в особенности.
   – Да, провокация, – упавшим голосом, но упрямо повторил он, понимая, что сейчас ему, скорее всего, отключат микрофон.
   Однако этого не произошло. И по счету: «Три!» обе рабочие группы приступили к исследованиям. В результате старший лейтенант Андрей Павлович Петров получил именно то, на что рассчитывал: два взаимоисключающих неподдельных гласа народа в форме подробнейших меморандумов, излагающих суть русской национальной идеи в перспективе на ближайшие двадцать лет. Один был озаглавлен «Третий Рим и абсолютный дух», другой – «Новый Иерусалим и крайняя плоть».

    Старший лейтенант долго пытался разобраться, что же ему лично более по душе, но так и не смог. В любом случае выбирать будет начальство, которому и следовало передать оба документа. Так пришло время спросить себя: «А зачем тебе это было нужно?» – и ответить: «Глупый вопрос, вернее, ненужный. А зачем князь пятнадцать лет рыл подземный ход? Уж наверняка не для того, чтобы я им воспользовался. А с другой стороны – получается, что именно для того и рыл».

   Медитируя таким образом, старший лейтенант готовился к неизбежному. Он знал, что уже не сможет убедить себя не сунуть голову в пасть неизвестности, и только пытался не прогадать с моментом – ведь бывает, когда все за тебя, а бывает, когда все абсолютно то же самое почему-то против. Именно на этом непостижимом феномене природы и держится астрологический бизнес.

   Наконец, Андрей Павлович решился, исходя, разумеется, из каких-то своих доморощенных, но ничуть не менее хитроумных, чем астрологические, расчетов. И пошли месяцы томительных и мучительных ожиданий, когда он по мельчайшим признакам – выражению глаз собеседников, крепости рукопожатий, частоте вызовов на ковер – пытался вычислить, хороши его дела или плохи.

   Период вынужденного ожидания своей участи – лучшее время для сомнений, которые изводили старшего лейтенанта как никогда.

   «Конечно, я прокололся в самой идее, чисто поповской по сути и происхождению. Это все тлетворное влияние чертова батюшки. Теперь поди докажи, что я его, а не он меня вербанул. Откуда, спросят, ты взял, будто простым людям дан дар ясновиденья, который мельчает по мере продвижения наверх, так что на самой вершине оказываются просто связанные по рукам и ногам тотальные слепцы?

   Да и что это за компания чистых сердцем? Марлен Владленович? Кротов? Гоголь? Толстой? Александр Исаевич? Глупости все это, и трижды были правы древние евреи, если я их правильно понял: у Мессии, словно у Адама, не должно быть ни прошлого, ни предыстории, ни детства, ни отрочества, ни юности. Он должен сразу появиться царем, генералиссимусом, императором Бонапартом, канцлером, президентом, генеральным секретарем, верховным главнокомандующим, фюрером, наконец.

  Но кто из нас, положа руку на сердце, искренне считает себя глупее фюрера? Да сами же евреи на это ни в малейшей степени не способны. Вот и получается, что святые угодники для души – это те, кому ни в чем не позавидуешь.

   Разве признаешь гением, а тем более Мессией, хорошо устроенного благополучного человека? Да лопнешь скорее. Нам бомжа подавай. Не приведи бог лишат Сахарова звания академика» – так думал и по-своему молился Андрей Павлович, пока не доставили его однажды сверхспецсекретным рейсом на неведомом американской разведке летательном аппарате в саму Москву.

   Похоже, его услышали.

 

 

***
   Посреди огромного дворцового зала стояло кресло, в котором восседал Генеральный секретарь. Руки и ноги его были связаны, глаза закрыты. Метрах в двадцати, прямо перед ним вот уже минут двадцать навытяжку стоял Андрей Павлович, офицер из провинции..

   Так прошло еще минут сорок, течения которых Андрей Павлович уже не ощутил, не испытывая при этом никаких неудобств, потому что понял, что наверняка превратился в статую, и, значит, представление его о времени тоже изменилось соответствующим образом.

   И вдруг раздался до неправдоподобия знакомый голос властителя полумира, высшего руководителя самодержавной партии и ее правительства:
   – Развяжите мне руки. Развяжите мне ноги. Поднимите мне веки. Наденьте мне очки. Дайте текст, наконец.
   Откуда ни возьмись появилось великое множество референтов, адъютантов, курьеров, подавальщиц, медсестер, лиц без определенно выраженного функционального назначения, – все они гроздьями и в индивидуальном порядке сыпались с потолка, вылезали из стен, вырастали из-под пола, что нимало не удивляло старшего лейтенанта.

  Тут же начали, продолжали и заканчивались плестись дворцовые интриги: кто-то кого-то подсиживал, кто-то что-то проталкивал, одни многозначительно переглядывались за спинами других, другие удовлетворенно потирали ладоши, третьи только тем и занимались, что усиленно скрывали то, что хоть чем-то занимаются.

  Для иных, не способных сейчас обуздать своего волнения, это был их первый бал. Для иных, давно уже способных на все, этот же бал был последним. Но в целом, хотя все решали, казалось бы, исключительно свои проблемы, распоряжение генсека оказалось в точности исполненным, словно кто-то неведомый и впрямь ни на мгновение не упускал из виду некоей генеральной линии, к начертанию которой, может быть, и сам генсек имел не большее отношение, чем все остальные.
   – Здравствуйте, дорогой Андрей Павлович, – не отрывая глаз от бумаги, принялся неторопливо читать генсек, когда все стихло вокруг.– Поздравляю вас с выполнением важного правительственного задания и награждаю исполнением трех ваших желаний. Кхе-кхе.
   Генсек отложил текст в сторону, снял очки и уже с некоторым интересом посмотрел на будущего собеседника:
   – Стараешься, значит, братец? Одобряю. Только не верь ты попам, потому что, чем человек выше поставлен, тем ему видней, вплоть до ясновиденья. Ну-ка, подойди ближе. Посмотри мне в глаза. Все. Первое твое желание, считай, исполнено. Хочешь отмены Шестой статьи Конституции? Так ее еще не приняли. Вывести войска из Афганистана? Так их туда пока не ввели. Но ты не дергайся, наберись терпения, и все будет, как скажешь. И Сахарова из ссылки освободят, и Солженицына напечатают, и даже с Израилем дипломатические отношения восстановят. Шучу, конечно. Переходим ко второму желанию. Хочешь ты, чтобы курган около церкви, где дружок твой, отец Дмитрий, служит, не трогали. Будет исполнено. А сверх того, присваиваю тебе внеочередное звание старшего генерала, я ведь не Ирод какой. Да и правду сказать, мученикам в такой общественно-политической обстановке особо ловить нечего, так Верочке Семисветовой и передай. Жаль только мгновения остановить невозможно. Даже десятилетия – и то не получается. А что до третьего твоего и, стало быть, самого сокровенного желания, так оно и без меня давно исполнено, причем в глобальном историческом масштабе. Кто теперь Авраам? А с исааками и того хуже. Помнишь, как сидя на горшке в детском саду, ты спрашивал у Димы: «Какая разница, что обо мне подумают через сто лет, если один раз живем?» И еще ты говорил: «Даже объективно смысл жизни курицы заключается не только в том, чтобы я ее съел. А что мы знаем о субъективном?». Тогда ты об этом думал и сейчас ты об этом думаешь. Когда вы, наконец, подрастете? Свяжите мне руки. Свяжите мне ноги. Не забудьте опустить веки. Застегните пристегнутые ремни. Берегите Картера. Поехали!
   До сих пор звучит в ушах старшего генерала КГБ Андрея Павловича Петрова этот незабываемый голос.

 

 

***
   Декабрьским вечером 1976 года, спустя ровно сто тридцать лет и два месяца со времени окончательного разрыва Карла Маркса и Фридриха Энгельса с Прудоном, князь и старая княгиня пили чай с вишневым вареньем и смотрели телевизор, на экране которого свежеиспеченный маршал Советского Союза, он же Генеральный секретарь ЦК КПСС, он же Брежнев Леонид Ильич и прочая, и прочая, и прочая, обладатель всех мыслимых и немыслимых наград, включая даже Орден Большого Сайомба Монгольской республики, получал тем не менее еще одну – за выдающиеся заслуги и в связи с семидесятилетием со дня рождения.

   Очередная награда представляла из себя условно боевое режуще-рубящее оружие в виде красавицы-шашки, отдаленно символизирующей бывшую классовую борьбу.
   – И все-таки не выйдет из него старого большевика, – вынесла княгиня свой окончательный приговор, и тут же раздался дверной звонок.
   Гостей как будто не ждали. Князь открыл дверь и увидел на пороге записку. Пожав плечами, он принял послание и, вернувшись в комнату, прочитал: «Прошу срочно зайти». Подпись Верочки нельзя было не узнать. Бабушка внимательно посмотрела на внука и, обо всем догадавшись, вынесла свой второй за сегодняшний вечер приговор:
   – Мне она всегда нравилась.
   Следующего приговора князь дожидаться не стал.
   У Верочки тоже ужинали. За обеденным столом перед стаканом чая и халвой на блюдечке сидел подросток лет четырнадцати. Он ел и запивал с какой-то неестественной, как показалось гостю, сосредоточенностью.
   – Сын? – тихо спросил князь.
   – Муж, – внятно ответила Верочка. – Теперь он ни на что не реагирует. Видимо, скоротечный аутизм, хотя я ни о чем подобном не слышала.
   – Какой муж? Какой аутизм? – оторопел князь.
   – Мой муж. Скоротечный аутизм. – пояснила Верочка.– Больной уже в течение недели каждый день становится словно бы на год младше.
   – Да ты что? Врача вызывали?
   – Я сама врач, если ты не забыл. И жена.
   Они помолчали.
   – Князь, – вновь заговорила Верочка, – я тебя очень прошу побыть эти дни со мной. И ночи тоже.
   – Конечно, конечно, – заторопился с ответом князь. – Я только бабушке позвоню.
   Через четыре дня Аркадию было уже десять лет. Он по-прежнему никак не реагировал на присутствие людей, но ел, пил и справлял прочие естественные потребности регулярно, не обнаруживая видимых функциональных нарушений. Князь и Верочка держались стоически, ухаживая за подростком и аккуратно обходя тему его ближайшего будущего.
   – Но чем-то это должно кончиться, – когда Аркадию стукнуло пять, не выдержал и высказался наконец вслух по данным обстоятельствам князь. – Мне кажется, твой супруг вовсе не намерен шутить.
   – Какие могут быть шутки? Аркадий просто уходит от нас.
   – Он не говорил, куда?
   Верочка внимательно посмотрела на князя.
   – Прости, – тотчас смутился он. – Но мне действительно интересно. Это, конечно, нервы. Я, пожалуй, сбегаю за пеленками, а то потом недосуг будет.
   Еще через пару дней Верочка и впрямь была с младенцем на руках. Князь помогал как мог и, стараясь не думать о неотвратимом, все-таки начал чувствовать признаки надвигающейся сильнейшей мигрени в сопровождении все учащающихся позывов на рвоту.

   Когда же младенец неожиданно произнес отчетливую латинскую фразу (кажется, он не совсем точно, но весьма к месту цитировал стих Овидия), привыкший за последние дни к некоторым неожиданностям князь решил, что дело, может быть, пошло на поправку.
   – Что же ты стоишь? – отвлекла его от благих надежд Верочка. – Пора посылать за священником.
   – Разве он собирается исповедоваться?
   – Это не ваша забота, князь. Извольте выполнять волю матери!
   – Жены, – осмелился все-таки уточнить князь.
   Через час он возвратился с отцом Дмитрием, не будучи уверен, что тот хоть что-нибудь понял из его сбивчивых объяснений. Правду сказать, князь уже вообще ни в чем не был уверен. Оставалось одно: честно и храбро служить Верочке, чтобы окончательно не потеряться, ибо человек без хозяина, в лучшем случае – полчеловека.

   А когда-нибудь наступит срок, и князь сам станет Верочкой, а Верочка, в свою очередь, князем, как отец Дмитрий давно превратился в Андрея Павловича, а Андрей Павлович – в отца Дмитрия, как Павлазар Моисеич и Лазарь Евсеич по многу уже раз перевоплощались друг в друга, а теперь княгиня-бабушка медленно, но верно становится Павлазаром Моисеичем, а тот неотвратимо – княгиней-бабушкой.

   Вот и Аркадий становится самим сбой, самим собой, самим собой... Вот и Аркадий...
   – И вот что еще, батюшка, – очнулся и счел своим долгом напоследок предостеречь князь. – Как бы глупостей не наделать. Насколько я понимаю, младенец не такой уж и православный. Между нами говоря, судя по всему – типичный еврей.
   – Крестили мы и евреев, – спокойно отвечал батюшка. И неожиданно для себя уверенно, на манер заправского хирурга, распорядился:
   – Тампон. Скальпель.
   – Чего изволите? – не веря ушам, переспросил князь.
   – Инструмент в тумбочке, – словно давно была готова к чему-то подобному, подсказала Верочка.
   Исполнив свой религиозный и, в данном случае, можно считать, вполне интернациональный долг, обессилившие от напряжения батюшка и преданно ассистировавший ему князь принялись отстранено наблюдать, как младенец все быстрее уменьшается в размерах. Вот он уже вообще перестал быть похож на дитя человеческое, помещаясь весь целиком на ладони свой жены. А вот на ладони был уже едва заметный, практически бесформенный сгусток чего-то. Потом ладонь оказалась пуста.
  – Так! – прежде чем позволить себе лишиться чувств, успел произнести князь. – Материя не исчезает из ничего и не возникает бесследно, – и обведя пространство перед собой еще достаточно осмысленным взором, он с хитрым прищуром спросил у кого-то: «Но что же это доказывает?» – после чего с чувством до конца исполненного долга как подкошенный повалился на пол.
   У батюшки, видимо, тоже возникли какие-то вопросы. Сомнамбулически пятясь, он сумел добраться до стены и, убедившись, что отступать дальше некуда, осел, частично испустив дух, будто меха отыгравшей гармони. Сознание покинуло его. И только Верочка, при всех своих чувствах и в полном сознании, продолжала стоять, как стояла, глядя отрешенно на свою опустевшую ладонь.

 

 
 
***

Следствие об исчезновении Аркадия милиции фальсифицировать не удалось, но винить ее в этом не стоит. Она сделала все от нее зависящее, неопровержимо доказав, что Верочка с двумя приятелями расчленили труп. Такие вещественные доказательства, как тампон, скальпель и, самое красноречивое – натуральная крайняя плоть потерпевшего не оставляли подозреваемым никаких шансов на возможность избежать правосудия. Но, видимо, один из преступников, если не каждый из них, оказался с такими связями, которые стоили любых смягчающих обстоятельств.

Дело неожиданно передали в КГБ, и всю компанию вскоре освободили из-под стражи. Честные милицейские следователи, уже почти добившиеся чистосердечных признаний, только разводили от досады руками, но сильно не удивлялись, находя утешение в том, что есть еще навалом подследственных, которые не успели обзавестись могущественными заступниками. Зато старший генерал КГБ Андрей Павлович Петров увлекся абсолютно несолидным, с точки зрения коллег, расследованием какой-то уголовщины.

Впрочем, при его звании можно было себе позволить некоторые чудачества, вплоть до удовольствия изредка поработать из любви к искусству, науке и религии. Получив научные отчеты, в которых случившееся с Аркадием одними экспертами объявлялось вполне вероятным, другими – почти невероятным, но ста процентов ни за, ни против в обоих случаях не давалось, Андрей Павлович с чистой совестью задействовал религиозных консультантов.

Те сработали на удивление четко и быстро. Уже через день на столе старшего генерала лежали сделанные независимо друг от друга заключения православных и иудейских богословов, в которых на все сто процентов утверждалось, что ни о каком пришествии, а тем более ушествии Мессии в данном случае речи идти не может, и мы наверняка имеем дело с индивидуальной истерией и коллективным гипнозом.

 «Это по крайней мере убедительно и надежно, – остался очень доволен указанной точкой зрения Андрей Павлович. – Как же это я сам не догадался? Гипноз. Истерия». Завернув вещественные доказательства в бумагу, он покинул свой кабинет, воспользовавшись подземным ходом, где совершенно неожиданно для себя повстречал Генриетту Ароновну Горалик с младенцем Аркадием на руках.

Оба они, перебивая друг друга, что-то взахлеб пытались втолковать генералу на разговорном иврите, но он, словно не замечая их усилий, упорно шел к цели, и они, в конце концов, отстали. В город он выбрался без странных попутчиков и, оглядевшись, присел несколько перевести дух на скамейку перед изваянием кормящей львицы.

В последний раз старший генерал позволил себе роскошь сидеть на скамейке в Городском саду Южной Пальмиры, кажется, лет десять назад. Тогда тоже вечерело, но и Городской сад, и главная улица были заполнены гуляющими людьми.

Андрей Павлович качнул головой, отгоняя прошлое, встал и быстро зашагал по направлению к морю. Выйдя на самый дальний причал Морского вокзала и легко убедившись, что хвоста за ним нет, он бросил вещественные доказательства в темную воду.

«Гипноз как-нибудь обойдется и без реликвий, по крайней мере подлинных», – мысленно пообещал он неизвестно кому, но не в последнюю очередь Марлену Владленовичу, который, по его сведениям, уже успел написать документальную повесть «Вернись, Аркадий!».
   Через некоторое время Генриетте Ароновне вручили документ о том, что сын ее пропал без вести. Как ни странно, это несколько успокоило совершенно безутешную доселе мать, словно официальная бумага и впрямь, вопреки своему содержанию, делала некое, пускай и никому неизвестное, существование Аркадия совершенно реальным.

Аналогичная справка о пропавшем муже пришла по почте и к Верочке Семисветовой. Она разорвала ее на клочки, которые заказным письмом отправила в местное управление КГБ.
   А документальная повесть Марлена Владленовича получила самое широкое распространение в самиздате и даже была опубликована за границей. За ее чтение и распространение начали давать сроки. Такого успеха сам автор явно не ожидал.

«Это далеко не лучшее из того, что я написал», – не понятно на что обижаясь, твердит он и поныне. Но верят не ему, а его повести. Иначе, как объяснить тот несомненный факт, что секта « Вернись, Аркадий» сделалась главной головной болью среднего маршала ФСБ Андрея Павловича Петрова.

   Он уже давно работает в Москве, но и адептов секты тут теперь хоть отбавляй. То же можно сказать и о Нью-Йорке, куда перебрались Верочка и князь, и о Мюнхене, где живет вышедший за штат отец Дмитрий. Кстати, недавно он получил письмо из Иерусалима от Марлена Владленовича. Тот сообщает, что, как ни крепился, а не выдержал и побывал в качестве туриста в их родном городе, Южной Пальмире, который – кто бы мог подумать – тоже, правда, слава богу, не сходя с места, сменил гражданство в результате скоротечного развала империи, и что всего, конечно, не расскажешь, но в покоях священника, где они когда-то беседовали, сделали евроремонт, а курган все-таки раскопали.

«Нам предков дороги могилы

Ну, пару тысяч лет от силы,

Потом в душе сгорают пробки,

И начинаются раскопки», – грустно цитирует он одного из современных кандидатов в классики, заканчивая свое послание сентенцией о поре мемуаров, наступившей для их поколения. «В сущности, я их уже написал: "Изгнание из могил, или Ностальгия покойников" – так называется моя новая книга. В общем, будете в Иерусалиме, непременно заходите, а уж я в Мюнхен не ездок, сами знаете. Всегда ваш Марлен сын Владлена».

 
 

***
   А потом, как это чаще всего бывает, прошло две тысячи лет. А может, и не прошло, хотя, случись такое, кто бы в это поверил? Поэтому, оставаясь реалистами, будем настаивать – прошло две тысячи лет, за которые, как всегда, мало что по существу изменилось: люди остались людьми, звери зверьми, рыбы не стали птицами, и насекомые в массе никуда не делись, по-прежнему, несмотря на все ухищрения разума, самым наглым образом досаждая подчас человеческой плоти, но временами и веселя сердце своей кропотливой незатихающей суетой.

   А вот из всех героев нашей истории в памяти людской сохранились лишь образы младенца Аркаши и генерального секретаря. Да и то сказать, сохранились ли, если рассказывают о них всякие небылицы, приписывая одному авторство сотен пословиц и поговорок едва ли не на всех известных науке мертвых языках, а другому загадочную заповедь: «Берегите Картера».

  О каком именно Картере – в самом деле, мало ли их было – идет речь, и почему его так необходимо беречь? Об этом спорят, иногда чуть ли не до звездных войн доходя. Однако в целом коллективная память о чудесном младенце и добром генеральном секретаре безусловно способствует смягчению нравов, стимулируя поиск истины и нравственного идеала. Так обстоят дела со временем. Что же касается места, то какие только веси и города не претендуют на право слыть истинной родиной Аркаши. Не будем спорить.

   Не будем, потому что для нас-то пока двух тысяч лет еще не прошло, и мы достоверно знаем имя города, в котором разыгрались столь исторические события. Назовем его на всякий случай еще раз: Южная Пальмира.

   Такая предосторожность, конечно же, не повредит. А вдруг именно этому фрагменту данного текста суждено дойти до отдаленных потомков наших.

 

 

 

 

                                       Часть вторая                              

 

                                 ЧАША  ГОРАЛИКА

 

“Народ, воспитанный раввинами,

 Не может спутаться со свинами

                                      Теоретически, а все же

                                      На практике, конечно, может”
                                     Генерал Рабиновичев
                                     (Родился в 1925 г. в СССР, где не умер.
                                    С 1991 по 1996 г. жил и умер в Германии.
                                     Похоронен на Новейшем еврейском кладбище
                                    земли Северный Рейн–Вестфалия).

 


    Не всякий умеет с пользой для себя вызывать дух того или другого усопшего. И это очень обидно, ведь мало кто вызывает его заведомо себе во вред. Допустим, вы электрик и хотите осчастливить мир своими производственными успехами. Разумеется, вы призываете в помощники великих предшественников, стяжавших славу на поприще электромагнетизма, скажем – Максвелла, Ома, наконец, дядю Васю, о котором до сих пор рассказывают, что от одного его взгляда ротор и статор немедленно прекращали валять дурака и принимались служить человечеству с усердием, заставлявшим предположить в них наличие совести.

   Как будто все логично, однако, кто вам сказал, что Максвелл и Ом так уж заинтересованы в том, чтобы кто б это ни было, а в частности, именно вы пополнили своей покуда скромной персоной число великих мира сего? Данную мысль развивал ученик электрика Чарлик, который получал это прозвище везде и всюду, как только выяснялось, что его фамилия – Дарвин.

    Удивительно, но уже в младшей группе детского сада он был Чарликом, хотя вряд ли едва научившаяся говорить детвора успела что-нибудь существенное прослышать о книге «Происхождение видов путем естественного отбора» и ее авторе. Впрочем, в то, что человек произошел от обезьяны, дети были уже посвящены.

   Еще они знали, что земля круглая, что Бога нет, довольно хорошо представляли себе международное положение в условиях общего кризиса капитализма, а самые продвинутые из них, ни разу не заглянув в конспект, способны были сносно изложить основные принципы художественного метода социалистического реализма, требующего от литературы и искусства правдивого, исторически конкретного изображения действительности в ее революционном развитии.
     – Вот почему я до сих пор в такой заднице, – закончил Чарлик свой монолог, не имеющий никакого отношения к детским воспоминаниям.
     – А я тогда где? – дивясь бестактности ученика и продолжая ковыряться во чреве занемогшего, истекающего отработанным машинным маслом монстрообразного механизма, поинтересовался Балетов, электрик-наставник предпенсионного возраста, всю трудовую жизнь провозившийся в подобном дерьме. – По-твоему выходит, весь народ в заднице?
     – А где ж ему быть? – искренне удивился Чарлик, что очень расстроило Балетова. По его мнению, высказывать столь неоспоримую истину молокососам не полагалось. Кроме того, реальных выходов из народа лично у Балетова не было, зато были все основания подозревать, что его ученик своего будущего со славой заводского умельца не связывает. За полтора года обучения ремеслу Чарлик с грехом пополам приобрел лишь навык далеко не всегда с первой попытки подавать мастеру нужный инструмент.
     – Включай, – скомандовал Балетов.
     Чарликом овладело знакомое состояние легкой паники. Выбор был сравнительно невелик – всего лишь три кнопки: красная, черная и зеленая – но какую из них предпочесть? Судя по всему, раз уж Балетов не дал никаких дополнительных указаний, это должно было быть ясно любому идиоту, к тому же никогда не имевшему дела с электротехникой. «Красная категорически отпадает, – лихорадочно соображал Чарлик. – С другой стороны, и красная для чего-то существует и, может быть, сейчас именно тот случай, когда со всей очевидностью следует нажать именно на нее. О черной почему-то вообще не хочется думать, но разве разум самый добрый советчик в такой ситуации? Скорее всего, конечно, зеленая, однако смущает очевидность решения»
     – Ну! – поторопил Балетов, и Чарлик нажал зеленую. Раздался мистический, видимо, более характерный для времен сотворения мира, нежели для текущих треск, повалил беловатый дымок, а с Балетова начали стремительно сползать штаны, во что совершенно невозможно было поверить. Тогда Чарлик нажал красную – о черной все еще не хотелось думать. Откуда-то со стороны вырвалась мощная струя воды и сшибла оставшегося в одних трусах Балетова с ног. Источнику же возгорания вода, по всей вероятности, пошла только на пользу. Треск и дым заметно усилились. Принимать в таких условиях самостоятельное решение Чарлик уже не мог.
     – Балетыч! – уже не боясь показаться идиотом, позвал он. – Черную стоит нажать, как думаешь?
     – Как хочешь, – вставая на ноги, отозвался Балетов. – Главное, ни в чем себе не отказывай. Ботинок помоги снять.
     Тут только Чарлик заметил, что неведомая сила, кроме трусов, оставила на коллеге еще и ботинки. Один из них оказался полон крови.
     – Глупая история, – констатировал Балетов, задумчиво уставившись на частично обнаженную большеберцовую кость собственной ноги. – Как сказано в Писании: «И кости твои при коммунизме воскреснут». А пока надо штаны достать и протокол составить. Главное, конечно, протокол, но и без штанов как-то неудобно. Не то теперь время, чтобы без оных. Разбаловался народ. Штаны, штаны, поллитра за штаны.
     – А твои где? – виновато поинтересовался Чарлик, чувствуя себя причастным к их загадочному исчезновению.
     – У него спроси, – кивнул на станок Балетов, и Чарлик с некоторым разочарованием вдруг понял, что ничего сверхъестественного не произошло. Просто какая-то из вращающихся частей механизма прихватила штанину Балетова, а заодно вырвала изрядный кусок плоти  из ноги.
     – Выходит, я правильную кнопку нажал? – вслух поинтересовался Чарлик и подумал: «А если бы я ошибся, то ничего плохого не случилось бы. Бред».
     – Бред, – произнес Балетов. –Я так понимаю, что малость покалечило меня. А ты не расстраивайся. Все от Бога.
     – От чего?
     – От того самого. Тебя чему в школе учили? – и тут он довольно точно процитировал фрагмент статьи из первого тома «Большой Советской энциклопедии», скупо озаглавленной «Бог»: «Бог, фантастическое существо, якобы вечное, всемогущее и всезнающее».
     Как ни странно, Балетов явно был воодушевлен случившимся, а перед самой загрузкой в карету «скорой помощи», уже лежа на носилках, загадочно произнес: «Эх, жаль поздновато».

   Последнее высказывание санитары легко отнесли на счет вполне объяснимого и даже обязательного в таких случаях шока.
    

 

***
     У Жени Шульханова случилось сразу два несчастья – он не поступил в институт и его не взяли в армию.

   «Это все дружба с Чарликом», – уверенно объясняла ему и себе тайный, а следовательно – истинный смысл неудач мама. Сомнений в своей правоте она не испытывала, но, к сожалению, ее версия мало годилась для оправдания постыдных провалов сына в глазах общественности. Евреям в этом отношении было куда легче. Если они куда-то и не поступали, то легко, а главное убедительно объясняли это именно тем, что евреев туда не берут. Таким образом, в психологическом плане, даже самый настоящий еврейский балбес оказывался вовсе не балбесом, а жертвой несправедливости, что обеспечивало ему и его родителям явное моральное превосходство над всеми прочими неудачниками. Казалось бы, чего еще желать? Но евреям и этого было мало.
     В абонементном отделе городской телефонной станции, где служила Светлана Адамовна Шульханова, мама Жени, о еврейских кознях знали не понаслышке и обсуждали их на протяжении всего рабочего дня. Данный отдел выдавал евреям, получившим разрешение на выезд в Израиль, справки о том, что у них либо вовсе нет и никогда не было телефона, либо, если таковой все-таки есть или был у кого-то из ныне покойных предков, то никаких задолженностей за абонентом не числится.

   Без этой справки родина ни за что не соглашалась распрощаться со своим бывшим гражданином, а тот далеко не всегда располагал полной информацией о месте телефона в судьбе своего, например, прадедушки. Так что соискателю указанной справки душу выматывали по полной программе, но все равно патриотические чувства служащих отдела не были достаточно удовлетворены.

   Как ни крути, а рано или поздно отпущенный властями на все четыре стороны еврей совершал невозможное, доставал нужные, в том числе не существующие в природе документы, и благополучно оплатив услуги чиновников, от которых зависел, выбирался из страны давно и окончательно победившего социализма. И ладно бы еще в Израиль, крохотное, хотя и наглое государство в не престижном регионе угнетаемых империализмом черномазых наций, которые, судя по всему, живут еще хреновее великого русского народа, надежды всего прогрессивного человечества.

   Но ведь все знали, что евреи использовали Израиль просто для того, чтобы под благовидным, ни в коем случае не общественно-политическим, предлогом перекочевать в Америку. А у большинства остальных братских советских народов, особенно, понятно, у русского, никакого такого Израиля, а значит, и реального шанса смыться подальше от социалистического образа жизни за душой не было.

   В общем, причин ненавидеть сионизм, американский империализм, а более всего, собственно евреев, у работников абонементного отдела было более чем достаточно. Некоторые из служащих, несмотря на политзанятия, призванные укрепить дух и успокоить интеллект, не выдерживали напряжения и сходили с ума от необъяснимого гуманизма родных властей, в который не хотелось, но приходилось верить.
     – Слишком добрая у нас власть, – делилась с сыном народными горестями Светлана Адамовна, которой и без того жить было бесконечно противно, однако за неимением реальных шансов что-либо изменить, приходилось беззаветно любить окружающую действительность и во всем соглашаться с телевизором, радуясь, правда не до потери сознания, его радостями по поводу все новых и новых достижений советских трудящихся, но зато искренне негодуя по адресу темных сил, обличаемых с экрана. Таким образом, некоторая условность добра с лихвой компенсировалась несомненной подлинностью зла.
     – Слишком добрая у нас власть, – все чаще, забыв уже и первопричину возникновения в сознании данной сентенции, обычно совершенно не к месту повторяла она.
     – Это ты о коммуняках? – иногда переспрашивал сын.
     – Ой, пропадешь, – вздыхала в ответ мать. И, вероятно, накликала. Сын и впрямь пропадал. Даже Чарлика удалось пристроить к Балетычу на завод, а Женя работать, похоже, вообще не собирался. Оставалась последняя, зато гарантированная надежда на чудодейственное положительное влияние армии в области формирования правильной гражданской личности. И вот, поди ж ты, могучего Женю признали негодным, а худющего, с будто притянутыми к тонкой шее угловатыми плечами Чарлика, напротив – годным к строевой службе.

   Объяснять непостижимое тем, что в военкомате засели евреи, перекрывшие русским людям доступ в родную Советскую армию и протаскивающие в нее исключительно своих, казалось слишком уж смелым. К тому же выходило, что ребенок опасно болен. Последнее несколько утешало, так как больной сын для хорошей и социально верно ориентированной матери был все-таки куда предпочтительней здорового, сознательно уклоняющегося от исполнения воинского долга.
     И без того тяжелые для Светланы Адамовны времена усугублялись тем, что единственный, кто мог практически помочь и душевно успокоить – самый близкий на свете друг и дальний родственник Балетыч, – угодил в больницу. Правда, когда она впервые навестила больного, то просто не поверила, что человеку может так повезти в жизни. Балетова словно поселили в декорациях заграничного фильма. Он лежал один в комнате, которую грех было назвать больничной палатой.
     – Ну что, мать, не слабо? – хвастал больной. – Ты погляди, – он нажимал кнопочку, и тут же прибегала медсестра, предупредительная, как положительный образ из образцовой сферы обслуживания.
     – Во дают, макаки! – оценивал уровень сервиса Балетов. – Америка. Коммунизм. Вот, что гангрена делает.
     Конечно, пострадавший электрик несколько преувеличивал значение гангрены, как компонента привалившего ему счастья, и явно преуменьшал роль своего племянника, секретаря обкома по идеологии, изъявшего дядюшку на время лечения из обыденности, почти не оставившей больному шансов на спасение ноги, а то и самой жизни. Так Балетов оказался обитателем волшебного мира, в котором все привычные понятия переставали быть таковыми, начинаясь приставкой «спец».
     – Теперь я отсюда не выйду, – удовлетворенно поглаживая бархаток пижамы, по-свойски объяснял Светлане Адамовне суть происшедшего спецпациент. – Теперь меня отсюда только вынесут, потому что отсюда только выносят. Понимаешь, вылететь из системы еще невозможнее, чем в нее внедриться. Как говорил наш дорогой Ильич, не нынешний, конечно, а настоящий: «Это на кухарку надо учиться, а чтобы управлять государством специального образования вовсе не требуется». Вот человек был, матерый сверхчеловечище. Сноб. Циник. Социал-демократ. Я его в туалете читаю. Вдумчиво. Том за томом. А ты, небось, думала, что только Брежнев его читает?
     – Женю надо спасать, – заговорила о конкретном наболевшем Светлана Адамовна, – в армию его не берут. Совсем пропадет. Ты бы племянника за него попросил.
     – Я теперь сам себе племянник, не видишь, что ли? – и Балетов лихо, насколько позволяла гангрена, нажал на прикроватную кнопочку. Но вместо ожидаемой прелестницы медсестры в комнату вошел худощавый молодой человек, от которого почему-то сразу сделалось неуютно. Светлана Адамовна выпрямилась на стуле, а Балетов с трудом подавил навязчивый искус плюнуть смачно и чертыхнуться, а еще лучше – вообще исчезнуть.
     – Вот видите, – сказал молодой человек, – все мы гораздо более животные, чем о себе мним. Харизма, она впереди меня ходит, а вы ее безошибочно улавливаете. Постараюсь вас не разочаровать. Товарищ Балетов, что вы можете показать по делу о тайном незаконном ритуале, в котором неосознанно принимали участие в качестве жертвы и донора?
     – Ах ты ж, Господи, – немедленно запричитала Светлана Адамовна. – Чуяло мое сердце, что все правда, что люди сказывают, а ты, дурья твоя голова: «Досужие домыслы, досужие домыслы, работа Ленина "Антисемитизм и право наций на самоопределение", Бунд-шмунд, культурная автономия». Дочитался-таки в туалете, не дозовешься. Ой, ты ж лышенько! Вот и лежи теперь со своей гангреной. Ой, довели же тебя… Товарищ милиционер, можно я при вас употреблю слово «жиды» в сочетании с эпитетом «поганые»?
     – Ну, если вы сумеете объяснить, что имели в виду предателей родины, – довольно благосклонно начал молодой человек, однако продолжил как-то весьма уклончиво. – Впрочем, зачем зря усложнять? К тому же «поганые» – не совсем исторически верно. «Поганые», как вы знаете, это язычники, то есть наши с вами предки и, называя евреев погаными, вы, пусть и невольно, льете воду на мельницу злокозненной иудейской пропаганды, внося путаницу в родословную, которая и без того достаточно темна. Хватит с нас и Христа-еврея. Так вы еще поганых хотите евреями сделать. Светлана Адамовна, я давно собирался вас спросить, и вот случай представился: вы вообще-то с евреями или с погаными?
     – Оставьте женщину в покое, – вдруг вспомнил, кто он теперь такой, Балетов. – И вообще, у вас ничего не получится. В Америке уже давно открыто в задницу трахаются, а у нас до сих пор научный коммунизм изучают. Зациклились на духовности. О, Русь, Русь, кому ты нужна со своей духовностью! А современная американская литература делает упор на то, как человек писает, какает, справляет прочие естественные и в том числе противоестественные потребности. А наш «Моральный кодекс строителя коммунизма», разве что только ангелам интересен.
     – И у нас в задницу трахаются, – спокойно возразил молодой человек. – А если все дело в том, открыто или закрыто, то это, как посмотреть. Да, наш с вами гомосексуализм пока еще теневой, и официально мы проповедуем в мире преимущества социализма, что, конечно, вызывает меньший интерес массовой аудитории, чем сексуальная революция. Но, между нами, не такая уж Россия отсталая в нравственном отношении. Даже наоборот, настолько передовая, что джинна надо держать в бутылке, ради благополучия самого джинна. Под джинном я подразумеваю народ, а под бутылкой официальную добродетель. К тому же вопрос, является ли гомосексуализм одним из кодов арийской расы, еще окончательно не решен. Поэтому мы пока не можем со строгой научной определенностью сформулировать, виноваты ли евреи в распространении гомосексуализма, или наоборот – в преследовании сексуальных меньшинств. Но вернемся к вашему ученику и якобы несчастному случаю на производстве. Все знают, что у евреев в крови так называемая «любовь к семени своему»…
     – А у русских, выходит, к чужому?
     – Какой вы невозможный ветеран производства, чтобы не сказать, гнусный старик, товарищ Балетов, упорно не желающий понимать свою настоящую пользу! И вообще вопрос: уж не прикидываетесь ли вы простым электриком? Бабушка ваша по материнской линии часом не из княжеского рода Шульхан-Кисеевых?

    – Нашел чем пугать, инквизитор! Сегодня любая бабушка, будь она хоть королева английская, честному человеку не страшна, если она, конечно, не еврейская, будь вы неладны!

    – А я и не пугаю. Наоборот, взываю к вашей на четверть княжеской сознательности. Надеюсь, Шульхан-Кисеевы не из князей иудейских. Так вот, из вас среди бела дня обманным путем выкачивают целый полный ботинок драгоценной славянской крови, а вы…
     Но молодой человек не успел договорить, так как прямо со стула на пол в глубокий обморок повалилась Светлана Адамовна. Из носа у нее потекла кровь. Молодой человек присел на корточки, сунул указательный палец в лужицу крови и тут же поднес его сначала к одной ноздре, потом к другой.
     – Славянская, – после некоторого раздумья уверенно произнес он, – с примесью финско-угорской. Вторая, конечно, группа, если не ошибаюсь.
    

 

***
     Начальник Главных ремонтно-сапожных мастерских Южно-Пальмирского Краснознаменного военного округа майор Рабиновичев терпеть не мог сионизма, но понимал, что избавиться от него невозможно. Теоретически, гораздо легче было бы избавиться от несколько отдающей сионизмом фамилии, но и это на поверку было практически невозможно, так как именно данная фамилия перешла к Рабиновичеву по наследству от его отца, дважды официально прославленного – сначала как геройский комбриг и гроза врагов революции, а потом – как жертва необоснованных репрессий.

   Так что, с одной стороны, получалось, что с такой фамилией дальше звания майора не прыгнешь, а с другой – выходило, что без этой фамилии Рабиновичева давно бы вообще из армии поперли. Разумеется, Рабиновичев, дабы избежать кривотолков, всегда и всячески противился тому, чтобы под его началом служили воины-сапожники еврейской национальности, и однажды все-таки добился своего. Однако жизнь, избавив от одних напастей, как водится, тут же одарила другими.

   Если прежде майор страдал от постоянных анонимок в политотдел округа, утверждавших, что он прикрывает под своим крылом евреев, уклоняющихся от доблестной службы в более боевых частях, зато собственно ремонт сапог нареканий не вызывал, то теперь из воинских частей потоком шли жалобы на некачественный, тотально снижающий боеспособность вооруженных сил ремонт армейской обуви, хотя политработа, в свою очередь, признавалась достойной всяческих похвал.

   И лишь в последнее время все как будто устроилось в лучшем виде. Без видимых причин, как-то само собой, производственные неудачи сменились производственными успехами. Жалобы из частей на разваливающиеся при первой же попытке пройти в них строевым шагом сапоги прекратились. Впервые за долгие годы Рабиновичев почти поверил, что с миром дослужит до пенсии.

   Он сидел в своем рабочем кабинете под портретом министра обороны маршала Советского Союза Гречко Андрея Антоновича и просматривал свежий номер газеты «Красная звезда». Сегодня сионистских агрессоров клеймили не на первой, а на третьей странице, причем карикатуры на носатого мучителя беззащитных, зато генетически миролюбивых палестинцев, до боли напоминавших образы некрасовских крестьян, не было вовсе. Это означало, что соответствующая область политико-воспитательной работы принимает вялотекущий характер и поэтому разоблачение или, по крайней мере, проявление особой бдительности по отношению к потенциальному внутреннему врагу в лице Рабиновичева немедленным повышением по службе никому не грозило.

   Майор удовлетворенно отхлебнул чай и поднял голову на скрип открывающейся двери. Войти к нему без доклада мог только вышестоящий, а присутствия таковых, по точным сведениям майора, в расположении его части в ближайшее время не предвиделось. Однако, на те же!

    Совершенно незнакомый молодой человек, которого благополучно пропустила охрана объекта, уверенно пересек порог кабинета. В комнате и на душе майора сразу сделалось неуютно. Все произошло настолько неожиданно, что в начале первой секунды Рабиновичев инстинктивно протянул руку к месту предполагаемого нахождения давно не надеваемой кобуры, но уже в конце той же секунды он стоял почти навытяжку перед молодым человеком в штатском, напряженно улыбаясь ему навстречу.
     – Здравия желаю, Василий Натанович, присаживайтесь, – добродушно пригласил молодой человек и сам присел.

   Помолчали. Молодой человек не слишком торопился начать разговор, давая возможность будущему собеседнику мысленно перебрать все его возможные грехи и внутренне ужаснуться их чудовищности, заранее смирившись со справедливостью любой возможной кары. «Конечно, из-за Леночки, – как о самом страшном подумал майор о своей недавно переступившей порог совершеннолетия дочери. – Доигралась паршивка».
     – Скажите, – дружелюбно поинтересовался молодой человек, – вас не удивляет вдруг резко улучшившееся качество ремонта сапог?
     – Служу Советскому Союзу! – слегка растерянно отрапортовал майор и вдруг со всей очевидностью понял, что это ему не поможет. Что ему уже вообще вряд ли что-то поможет. И тогда совершенно неожиданно для себя и даже своего таинственного собеседника майор воззвал, и глас его исходил из таких душевных глубин, каких он близко в себе не подозревал.
     – Почему? – чуть не разрывая на груди гимнастерку, так прямо и спросил он. – Ну, почему именно я, Господи? Неужели мало на земле других майоров рабиновичевых, но, впрочем, как Тебе будет угодно. Сам видишь, отдаю себя в руки, хотя и не воровал. Все в этой армии так или иначе воровали, а майор Рабиновичев не воровал, тем более, в особо крупных размерах. И то сказать, Господи, был ли у Тебя когда такой праведник, который обул армию, ни в чем не преступая норм социалистического хозяйствования? И если был, то почему мы о нем ничего не слышали?
     – Вы так и не ответили на вопрос, – сухо и как ни в чем не бывало, словно монолог майора был обращен непосредственно к нему, констатировал молодой человек. – А между тем с последним призывом к несению службы у вас приступили новобранцы сапожники-рядовые Иванов, Петров и Сидоров.
     – Так точно! – подтвердил майор, и сердце его окончательно упало. Чуял он, что эти ивановы не совсем ивановы, но не хотелось копаться. Раз по документам они по национальности нивхи, то пусть нивхами и остаются. В конце концов, на это есть особый отдел.
     – У двух из ваших нивхов родственники в Америке и по нашим сведениям регулярно посещают реформистскую синагогу, – методично добивал несчастного майора молодой человек. – А у нивха Сидорова дядя его бабушки владеет в Тель-Авиве сапожной мастерской еще со времен английского мандата.
     Пойманный практически с поличным, майор мрачно молчал.
     – Так вы с нами или с нивхами? – на сей раз задал явно риторический вопрос молодой человек. – Хотя лично вас я ни в чем не виню. Сдайте дела прапорщику и ступайте с миром, пока дают.
    

 

***
     «Погромы будут?» – оказавшись на незаслуженной пенсии, раздумывал какое-то время бывший майор Рабиновичев, сожалея, что современная наука по части прогнозирования точного времени и места очередного еврейского погрома знает не больше, чем о грядущих землетрясениях.

   Как себя морально ни готовь, а и то и другое всегда застает врасплох. Смирившись с таким положением вещей и отказавшись от малопродуктивных фантазий, майор пришел к выводу, что на сегодняшний день он поступит гораздо реалистичнее, если еще больше возненавидит государство Израиль и сионизм, которые, в конечном счете, и довели его до преждевременной отставки.

   Будучи человеком отнюдь не старым и даже не совсем пожилым, майор с горя и от полной растерянности записался в элитный клуб ветеранов номенклатуры средней руки и ошалел. Такой концентрации всяческих монстров обоего пола в одном месте он отродясь не видел.

   Первый раз он попал в клуб сразу на общее собрание, посвященное утверждению репертуара хора ветеранов. Понятно, что общее собрание ровным счетом ничего не решало, но созывалось лишь после исхода подковерной борьбы для демонстрации полного торжества и несокрушимой ныне, присно и во веки веков силы и правоты очередных победителей.

   Собственно, предшествующая собранию почти кровопролитная дискуссия, стоившая ветеранам как минимум двух инсультов и пяти инфарктов, о том какую из «Песен о Родине» исполнять – композитора Чайкина или его коллеги Глупцова, – никакого музыкального значения не имела. Идейная борьба между единомышленниками и соратниками, как всегда, велась за власть и влияние на благо прямых, как уже существующих, так и еще пока не рожденных потомков. Ведь это сильно преувеличивают, а то и вовсе лукавят, когда утверждают, что, мол, «туда» с собой ничего не возьмешь. А куда же еще возьмешь, как не «туда»? Кому-кому, а Рабиновичеву было отлично известно, что покойный предок может и подсобить, и напакостить почище благополучно здравствующего.
     Выслушав совершенно омерзительный доклад о выдающихся художественно-идейных достоинствах «Песни о Родине» композитора Глупцова и полном отсутствии музыкального слуха и политического чутья у тех, кто этого с самого начала не понимал, Рабиновичев, к своему крайнему изумлению, узнал, что таковых практически не было.

   Как выяснилось, все и всегда именно эту песню пламенно поддерживали и мечтали хором спеть, но некоторые при этом коварно притворялись, собираясь намеренно сфальшивить или пустить петуха во время премьеры. Таковыми, например, как ни странно, оказался первый, кто предложил ее исполнить, и большинство из тех, кто его сразу же горячо поддержали. Теперь их всех на десять лет исключили из хора без права обжалования приговора и посещения репетиций.

   Это, кроме прочего, означало, что и хоронить, когда придет срок, наказанных, естественно, будут не как участников хора, а как простых пенсионеров, что ими уже сейчас, при жизни, воспринималось в качестве загробных мук.

   У бывшего майора от переизбытка нахлынувших мыслей начала гудеть голова, и он отправился домой принять рюмочку коньяка. Однако рюмочка не помогла. Не помогла и другая. Обеспокоенный этим обстоятельством Рабиновичев с тревогой прислушался к себе. «Неужели на старости лет все неизбежно становятся такой невыносимой нелюдью, и мне ничего другого не остается? Или они смолоду были моральными уродами, а кто не был, тот просто до старости не доживает?»

   Майору стало жаль себя и своих еще не старых лет. Леночки дома не было, и он решительно дал себе слово, что если она заявится после двенадцати, то получит от него ремнем по заднице, чего бы это ему ни стоило. Пока же он сиротливо слонялся по кухне, впервые испытывая тоску от ее вопиющей неухоженности.

   Словно домой, потянуло в родную гарнизонную столовую. Еще немного потыкавшись между замусоленной газовой плитой и тех же статей шкафчиком для посуды, майор машинально взял в руки стоявший на столе многодиапазонный транзисторный радиоприемник, подаренный дочери пять лет назад на ее тринадцатилетие.

   Антенна была подозрительно вытянута во всю длину, чего вовсе не требовалось для прослушивания родного эфира, который, казалось, всегда сам тебя доставал, не требуя взамен особых технических ухищрений. Майор щелкнул переключателем, и радио заговорило гнусаво-вкрадчивым, пробивающимся через шумы и потрескивания, голосом Ватикана на каком-то мармеладном, однако, несомненно русском языке. В ремонтно-сапожных мастерских военного округа носитель подобных интонаций не вызвал бы малейшего уважения.

   Как бы помимо воли, Рабиновичев мало-помалу погрузился в смутные дела Вселенского собора полуторатысячелетней давности. Неразрешимые противоречия во мнениях каинистов, адамистов, донатистов, цецилиан и прочих в абсолютном большинстве неверных, но на редкость упорных в приверженности к своим заблуждениям последователей Христа показались ему до боли знакомыми. Конечно, майору не хватало специальной подготовки для того, чтобы так сразу решить, кто из них прав, но выручал диктор, явно занявший сторону будущих победителей.

   Рабиновичев и сам не заметил, как душа его возмутилась против козней давным-давно почивших еретиков. Просто страшно было представить, какое жалкое зрелище представлял бы из себя нынешний Ватикан, не победи в те далекие времена единственно правильный взгляд на вещи.

   Совершенно обалдевший от того, что весь нынешний католический мир висел, оказывается, на волоске, и современные католики исповедовали бы бог весть что, но только не то, что нужно, майор принялся крутить ручку настройки и замер, услышав прежде не знакомый «Голос Израиля» из Иерусалима.

   Речь шла об истории совсем уже недавней – так себе, и ста лет не прошло. Но устрашающему количеству неправильных точек зрения, а соответственно – и страстям, кипевшим на Первом сионистском конгрессе, мог бы позавидовать любой Вселенский собор. Слава богу, и здесь каким-то чудом в конце концов возобладал, как потом выяснилось, единственно верный взгляд на вещи.

   Вдохновленный успехами правильных сионистов и тем обстоятельством, что Израиль устроили не в Уганде и не на Мадагаскаре, к чему дело шло, а на Земле Израиля, майор пустился в дальнейший путь по радиоволнам и скоро наткнулся на уверенный в себе «Голос Америки». Вначале он попросту не поверил ушам. Диктор из Вашингтона обличал не еретиков и отступников прошлых времен, а никого иного, как нынешнего президента Соединенных Штатов.

   По словам диктора, получалось, что Ричард Никсон, вообще-то говоря, самый настоящий злодей, чего не скажешь о его политических противниках. Майор решил было, что радиостанцию «Голос Америки» захватили враги американского народа, но, сам того не замечая, понемногу начал сочувственно относиться к словам диктора.

   Как-то так выходило, что кто у микрофона, тот и прав, и следовательно, враг своего народа – президент, а вовсе не диктор, излагающий единственно верный взгляд на вещи. Стало совершенно очевидно, что решение еще не состоявшегося общего собрания по персональному делу президента Никсона уже принято.

   И тут раздался дверной звонок, мигом освободивший Рабиновичева от чар радиогипноза. Майор подпрыгнул на стуле и в ужасе уставился на вытянутую перед своим носом антенну, словно впервые ее увидел. Он судорожно вогнал ее во чрево приемника, чертыхнулся, снова вытащил на свет божий и протер носовым платком. Звонок надрывался. Майор глянул на часы. Было без десяти двенадцать. Он прикинул, не осталось ли каких улик прослушивания чуждых ему голосов, и отправился открывать дверь.
     – Ты где была, и это кто такой? – привычным движением одернув пиджак, словно был облачен в форменный китель, сурово спросил Рабиновичев, уставившись на спутника дочери.
     Это был Чарлик.
    

 

***
     Леночка Рабиновичева была очень хороша собой и читала Гегеля. Сочетание этих двух обстоятельств, наряду с некоторыми другими достоинствами, позволило ей стать постоянной посетительницей салона Аделаиды Ивановны Бомбы, о чем многие прочие и мечтать не могли, в особенности, конечно, более или менее смазливые бабенки. Таковых Аделаида Ивановна физически не переносила, сразу же давя их интеллектуально и морально. Однако, по не совсем ясным причинам, для Леночки было сделано исключение.
     Леночка училась на первом курсе местного строительного института и через пять лет, по идее, должна была стать специалистом по водопроводу и канализации, о чем твердо знала, что в жизни ничем таким заниматься не будет. «Сначала окончи институт, а потом делай, что хочешь», – как мантру, повторял ей отец магические слова, произносимые всеми отцами страны, чьи дети не были устроены туда, куда тянулись их души.

   Увы, как это ни прискорбно для родительского самолюбия, но майор Рабиновичев не мог предложить дочери все лучшее на выбор. Даже ничего более или менее престижного предложить не мог. И все-таки выбор не был тотально ограничен факультетами, страдающими от хронических недоборов. Десяток-другой технических специальностей с полной гарантией поступления в соответствующий вуз Рабиновичев дочери обеспечил.

   «Другие отцы и этого не могут!» – с полным основанием кричал он неблагодарной дщери, и сердце его разрывалось от сознания того, что это слабое утешение для девушки, которая вполне заслуживает от судьбы отца с неограниченными возможностями.

   Видимо, чтобы досадить ему и себе окончательно, Леночка выбрала водопровод и канализацию, разумеется, главным образом, из-за канализации. Прелестное дитя с нескрываемым наслаждением на участливый вопрос знакомых отца, да и всех прочих интересующихся: «А чем вы занимаетесь?», потупив глазки, скромно, но с милым достоинством отвечало: «Изучаю канализацию». А может быть, внемля невнятному, но неотступному зову собственной судьбы, Леночка, сама того не подозревая, выбрала будущую специальность только потому, что в процессе обучения неизбежно и очень скоро должна была встретить Аделаиду Ивановну Бомбу, которая преподавала начертательную геометрию первокурсникам строительного института.
     Кафедра черчения и начертательной геометрии издавна славилась редкостными извергами и самодурами, о которых ходили жуткие студенческие легенды, льстившие самолюбию истязателей. Угодить их патологической требовательности с первого раза было просто принципиально невозможно, зато с десятого захода они ставили положительную оценку практически за любую муть, хотя бы отдаленно напоминавшую требуемый по программе чертеж.

   Поэтому на первом практическом занятии по начерталке Леночка чисто инстинктивно сил зря не тратила. Она изнывала от скуки, нимало не интересуясь темой изучаемого материала и ничуть не мучаясь над решением поставленной преподавательницей задачи. Чтобы не привлекать к себе внимания своим очевидным бездельем, она водила карандашом по бумаге и вскоре нарисовала цветочек. Однако звонок все не звенел. Так появился еще один цветочек. И еще.

   А время занятий, похоже, и не думало истекать. Тогда Леночка нарисовала серп луны в правом верхнем углу листочка, потом стерла его резинкой и нарисовала полную луну. Тут она пожалела, что у нее нет красок, но горевала недолго. Подумав, она в центре листа написала название: «Цветной стих». «Сдавайте работы», – раздалась грозная команда Аделаида Ивановны, и Леночка второпях сочинила следующее:
     «Жидовский глаз луны
     Землей пересмотрелся,
     Вот выбить бы его,
     Чтоб не был желтым».
     С этим она и сдала работу на проверку. Ровно через неделю в коридоре института ее остановила Аделаида Ивановна и поинтересовалась в своей стервозно-грубоватой, зато нарочито прямой манере, в точности соответствовавшей кинообразам женщин-фронтовых хирургов:
     – Рабиновичева?
     – Так точно, – ответила Леночка.
     – Еврейка?
     – Рада стараться.
     – А вы способная девушка.
     Так Леночка получила допуск в салон Аделаиды Ивановны, даже поначалу не понимая, какая честь ей оказана. В мгновение ока она оказалась в кругу избранных, куда никакие связи сами по себе пристроить не могли, а конкретных правил приема не было и быть не могло. Поговаривали, что Аделаида Ивановна Бомба по заданию КГБ собирает у себя самых незаурядных людей города, дабы те постоянно были под приглядом популярной во всем мире не менее, чем в родном отечестве, спецслужбы.
     Теперь Леночке предстояло принять непростое решение, с какого рода кавалером следует впервые выйти в теневой, если можно так сказать, свет. Понятно, что вся ее дальнейшая судьба, возможно, зависела от точности выбора. И Леночка предпочла не слишком рисковать и разыграть один из основных своих вариантов.

   Себе в спутники она наметила недавнего соученика Чарлика. Для отведенной ему роли у него имелись серьезнейшие достоинства. Во-первых, он был вызывающе неспортивен и совершенно очевидно некрасив; следовательно, если хорошенькая девушка предпочитала его общество, то она как бы декларировала не совсем стандартные ценности, отчего и вызывала у постороннего независимого и даже поначалу равнодушного, однако не лишенного интеллектуальных достоинств наблюдателя невольный, не только чисто физиологический, интерес. Во-вторых, он был просто отличным другом, не способным подвести Леночку.
     – Ты как? – введя в курс дела, поинтересовалась наконец жизнью Чарлика Леночка.
     – Да так, знаешь, в социальной заднице. Электриком на заводе. Станки ремонтирую.
     – Это никуда не годится, – сразу же отмела правдивую информацию, как кошмарный сон, Леночка. – Только не обижайся. Ты тут не причем. Я же знаю, что никакой ты не электрик. Но людям этого так сразу не объяснишь. Так, кто же ты? – она впилась в приятеля придирчивым взглядом режиссера-вершителя актерских судеб и объявила: – Ты – поэт. Может быть, и гениальный. Подходит? – и не дав собеседнику опомниться, продолжила: – Пусть проверяют. Музыкант, если не умеет играть или у него вообще нет слуха, не может сказать: «Я так слышу». Художник, если рисовать не умеет, уже может заявить: «Я так вижу». А поэт вообще ничего объяснять не должен. В крайнем случае, скажешь, что это поток сознания.
     – Что это? – напрягся Чарлик, начиная чувствовать себя авантюристом.
     – Твои стихи. Я тебе напишу. Не бойся, учить наизусть не придется. Скажешь, что ты плохо декламируешь. Нет, скажешь, что художественная декламация – это отстой. И вообще гении должны быть со странностями. Так что веди себя натурально. Любое твое затруднение будет истолковано в пользу странности. Одного только не понимаю, как ты станки ремонтируешь?
     – Гениально, – объяснил Чарлик. – Со странностями. Но куда мы все-таки идем? Может не надо?
     – «Не надо» должна говорить барышня, – резонно возразила Леночка, – а то выходит, что я тебя соблазняю, и, как честный человек, должна предупредить о возможных последствиях утраты тобой социальной невинности.
     – Какой же я социально невинный, если еврей? – неожиданно для Леночки переключился на еврейский вопрос Чарлик. – По-моему, еврей изначально лишен социальной невинности.
     Он стал заметно волноваться, готовясь, вероятно, уже помимо воли развивать заговорившую в нем тему, чему Леночка немедленно воспрепятствовала самым решительным образом:
     – Если ты еще раз произнесешь это слово, я с тобой никуда не пойду. Ты просто зациклился и думаешь, что всем интересно, что ты еврей, а людям давно уже надоел еврейский вопрос.
     – Я зациклился? – вступился за себя и за людей Чарлик. – Людям скучно? Тогда почему везде об этом только и говорят, а стоит мне сказать слово…
     – Я предупредила! – отрезала Леночка.
     – Ну, предупредила, – согласился Чарлик, – однако, я с некоторых пор поэт, и, как мне объяснили, у меня могут быть свои странности. Хочешь, я сам найду дом, в который мы идем?
     В нем появилась такая уверенность, что он, наверняка, скорее бы удивился неудаче, чем успеху своей странной затеи. Несколько минут они молча шли вдоль улицы, и, наконец, застыв пред очередным подъездом, Чарлик уверенно произнес: «Здесь». Леночка посмотрела на номер дома и кивнула растерянно.
     – Я и дальше найду, – продолжая пребывать во вменяемом, однако не для всех и каждого состоянии, уверенно заявил Чарлик. – Третий этаж налево.
     – Понятия не имею, – напомнила Леночка. – Я тут впервые. Знаю только номер квартиры. Пойдем.
     Все оказалось так, как предположил Чарлик. Леночке оставалось только слегка его попрекнуть, впрочем, не скрывая восхищения:
     – На что ты тратишь свои способности! Лучше бы и впрямь поэму придумал.
    

 

***
     Аделаида Ивановна Бомба в свои сорок лет была совершенно одинока и именно поэтому практически никогда не оставалась одна. Собственной семьей она обзавелась только раз в жизни и очень ненадолго. Лет двадцать назад она вышла замуж за сокурсника, которому начала изменять еще до свадьбы по не совсем понятным для себя причинам.

    По еще менее понятным для себя причинам она и не пыталась скрывать своих досупружеских измен. Напротив, если будущий супруг почему-либо не придавал должного значения очередной негативной информации о неверности невесты, Аделаида делала все от нее зависящее, чтобы он не сомневался, и испытывала удовлетворение, только доведя жениха и его соперника до состояния иступленной ревности и попыток последовательно наложить руки на себя, противника и коварную обольстительницу.

   Впрочем, таковое развитие событий было скорее идеальной мечтой Аделаиды. Жених, невзирая на понукания, ревновал все более вяло и вяло, а любовники вообще, как только узнавали, что им грозят разборки на почве ревности, предпочитали немедленно пожертвовать утехами любви ради спокойной жизни. «Перевелись мужчины», – как вслух, так и про себя констатировала Аделаида и только с большим рвением и изобретательностью пыталась разжечь безумство несуществующих страстей.

   Усилия несчастного жениха тихо исчезнуть до свадьбы были пресечены самым жестоким образом. К распущенному ею слуху о том, что жених импотент, Аделаида пообещала добавить сплетню о том, что он инициативный гомик. «Но как это может быть, и что это вообще значит? – напрасно уповая на человеческую логику и здравый смысл, сопротивлялся жених. – Никто не поверит». «А вот посмотрим», – ничуть не сомневаясь, что логика и здравый смысл не лучшие союзники в борьбе за существование, отвечала Аделаида, но милостиво пообещала отпустить будущего мужа на все четыре стороны сразу же после свадьбы.

   Тому ничего не оставалось, как поверить, проклиная тот день, когда он связался с Аделаидой, покорившей некогда его сердце ничем иным, как кротостью. Ведь, по правде сказать, собственно, для любви на курсе были девушки гораздо привлекательней уже и тогда весьма слоновистой Аделаиды. Но за ними надо было ухаживать.

   А вот Аделаида сама мастерски ухаживала за своим избранником, терпя любые его капризы, засыпая подарками и поражая предупредительностью. «Зато отличная будет жена», – проявил наконец требуемую от него рассудочность молодой человек, заключив, как он решил, надежный компромисс со своей плотью, которую манили совсем иные, нежели будущая супруга, женские образы.

   Пошел ли ему впрок последовавший затем удар? Во всяком случае, дураком юноша не был и с самыми простыми выводами, типа «в следующий раз буду жениться только по любви» не торопился, хотя кое-что на ус себе намотал.

   Однако речь сейчас не о нем, а об Аделаиде, которая сдержала слово и развелась ровно через неделю после свадьбы. С тех пор замуж она больше не выходила. Пару раз у нее не вышло, а большей частью она и сама не собиралась. Зато легенды о мужчинах, готовых все ради нее оставить, разбитых сердцах и даже носах солидных отцов семейств и почти юных аспирантов, борющихся за ее благосклонность, не утихали никогда.
     Чарлик и Леночка появились в доме, когда общество уже собралось. Оглядевшись, изо всех сил храбрившийся доселе Чарлик, сразу же заробел. Заботливо приготовленный заранее на этот случай спасительный скепсис мгновенно скукожился, едва Чарлик доподлинно идентифицировал несколько лиц, виденных ранее только на телеэкране, пусть не всесоюзных, но популярных местных программ. «Телок, правда, симпатичных нет», – автоматически отметил он.

   Женский пол был представлен несколькими худосочными, постоянно курящими особами без определенного, но явно не юного возраста. Весь их вид источал неуемную жажду интеллектуальных наслаждений, что заставило Чарлика содрогнуться и судорожно попытаться припомнить хотя бы одно стихотворение поэта Тютчева из игнорируемых школьной программой. Почему именно Тютчева он объяснить не мог, но попал в самую точку.
     – Сейчас только и слышишь «Мандельштам, Мандельштам…», – заговорила одна из дам, – а я не побоюсь вам сказать, что от пространственно-временного континуума его поэзии исходит зловонная аура псевдолирики. Повальное увлечение ею объясняется, с одной стороны, тягой к утерянной культуре, а с другой – полной неспособностью ее воспринять. Таким образом и всплыл этот Мандельштам, которого даже страдания ничуть не облагородили. И вот на тебе, – кумир! Молодой человек, вы когда-нибудь пробовали читать Тютчева?
     – Буквально только что о нем думал, – с неподдельным достоинством отвечал Чарлик. Он мог бы добавить, что ни о каком таком Мандельштаме и слыхом никогда не слыхивал, но решил, что не следует слишком уж баловать пока еще не очень знакомую даму.
     – Молодец! – в наступившей тишине громогласно похвалил Чарлика дородный немолодой мужчина, широкоскулое лицо которого излучало доброжелательность. – А вы говорите, Клавдия Сергеевна! Нет, время подлинной государственности наступит гораздо раньше, чем вам представляется. Почва, она сама родит. – Он дружески хлопнул Чарлика по плечу и представился. –Дустоевский!
     – Дустоевский? – очумело переспросил Чарлик. – Может быть, я вас неправильно понял?
     – А что ж тут неправильно понимать? Тот самый Дустоевский и есть. Автор областной художественной эпопеи «Парамоновы». Да ты не смущайся. Меня не только ты, меня никто пока по-настоящему не знает. Да, Клавдия Сергеевна, пока никто. Вроде бы и нет Дустоевского. Всякая мелкая сошка на слуху, а меня нет. А знаете, почему? Потому что Дустоевский никогда не писал модно. Как угодно, но только не модно. А кого знают? Знают всегда только текущую моду. Я бы сказал, мейнстрим. Но так пока не говорят. А напрасно! Хотите быть знаменитым, молодой человек? Нет ничего проще, держитесь моды и станете известны. Но помните, что моды проходят, а Дустоевский в конце концов остается. Как почва.
     – И почвы проходят, – величаво колыхнулась в кресле громада Аделаиды Ивановны, и все сразу смолкло. – И вообще помолчи, Дуст! Прошу внимания, господа! Переходим к основной части нашей встречи. Сегодня, повторю для непосвященных, доклад Роберта Ароныча Горалика «Леонид Ильич Брежнев, как Михаил Илларионович Кутузов, и опыты ревизии основных идей Изумрудной Скрижали Гермеса Трисметиста при повторных земных жизнях».
     – Так, – еле слышно произнес Чарлик, и ему захотелось поскорее попасть в родную Советскую армию с ее доступной человеческому пониманию концепцией всегда быть готовой выступить на защиту интересов социализма и дать отпор любому агрессору.
    

 

***
     Всякое правительство кровно заинтересовано узнать тайны своего народа, и каждый народ готов идти на любой риск, лишь бы раскрыть как можно больше тайн своего правительства. Таково условие взаимного выживания, которое, в идеале, неизбежно приводит ко взаимному уничтожению.

   Сколько раз бывало в истории, что, не выдержав окончательной правды друг о друге, правительства и народы совместно погружались в небытие, причем вовсе не обязательно в ситуации тяжелой экономической депрессии, хронического кризиса неплатежей и неправдоподобного бюджетного дефицита. Конечно, обидно уходить в мир иной, имея в этом вполне благополучные экономические показатели, но кто сказал, что летальный исход государства в условиях разрухи хоть чем-то предпочтительней для его граждан?

   Впрочем, народы приходят и уходят, а люди остаются. Последнее верно в отношении всех, кроме евреев, и эта загадка не может не смущать умы, как самые глубокие, так и ничем особо не выдающиеся. С одной стороны, отрадно, конечно, сознавать, что любой человек, в том числе и конкретный еврей, неизбежно умрет, но, с другой, разве просто примириться с мыслью, что твоего, по большому счету лучшего в мире народа когда-нибудь не будет на свете, а евреи так никуда и не денутся?

   Нет, жить с этим на душе или даже глубоко в подсознании просто выше нормальных человеческих возможностей. Значит, чтобы оставаться нормальным человеком, нужно либо не сомневаться в том, что евреи самый обычный народ, как все прочие заурядные народы, либо быть уверенным, что евреям не позавидуешь.

   В первом случае, приходится врать самому себе, но зато данная стезя называется стезей гуманизма, ведь ты хочешь относиться к евреям так же хорошо, как ко всем прочим, чья богоизбранность никому глаза не мозолит. В общем, чтобы не выделять евреев, ты должен не относиться всерьез к Библии, которая именно их и выделяет.

   А чтобы возлюбить евреев, ты должен возненавидеть Библию. Самые последовательные гуманисты именно так и поступают. То есть всю Священную историю евреев вместе с государством Израиль они объявляют дерьмом собачьим, зато взамен готовы терпимо относиться к евреям, за что очень самих себя уважают. Те же евреи, которые почему-то не готовы разделить подобный взгляд на вещи, становятся злейшими идейными врагами последовательного гуманизма и подлежат преследованию, но уже отнюдь не на почве расовых предрассудков, что совершенно меняет дело.

   Впрочем, у Библии есть один очень существенный недостаток. Это, конечно, ее духовные ценности, которые полюбились не только евреям. Многие из этих не евреев искренне полагают, что если бы в Библии вообще ничего о евреях не говорилось, то было бы гораздо проще и лучше для всех, в том числе и для самих евреев, которым никто не был бы обязан появлением на свет именно этой книги.
     Однако вернемся к тем, кто способен не завидовать евреям только в том случае, если евреям не позавидуешь. Тут надо признаться, что, безотносительно к евреям, чаще всего не завидуешь именно тому, кому действительно не позавидуешь. И в этом отношении Чарлику повезло гораздо больше, чем его лучшему другу со школьной скамьи – Жеке Шульханову, которого терпеть не могли за его ум и красоту.

   И то и другое в нем было настолько вызывающим, что многим хорошим людям приходилось прилагать значительные усилия, чтобы подавить в себе естественное желание сразу же и как можно сильнее ему напакостить. Удавалось, однако, это далеко не всем, тем более что далеко не все и старались.

   Уже первая его школьная учительница испытывала странное сладострастие, беспричинно снижая ему оценку до минимально положительной за любой безукоризненный ответ. Даже Чарлик, в первый же год своего обучения доказавший полную неспособность претендовать на лавры не то что первого, но дай бог не последнего ученика, заслужил ее снисхождение, хотя внешне и походил на отъявленного еврейского хиляка-вундеркинда. Однако к счастью для него это ужасное впечатление моментально рассеивалось, стоило только вызвать Чарлика к доске.

   Тут он волшебным образом преображался в заурядного двоечника, которого несчастная судьба занесла в школу, заведомо обрекая на тщетные муки. Правда, он подозрительно быстро и хорошо научился читать, но этот недостаток с лихвой компенсировался совершенно кошмарным письмом и полным равнодушием к арифметике, так что учительница с легким сердцем завышала ему оценку до минимально положительной.

   Таким образом, академическая успеваемость двух приятелей пребывала на одном уровне, чего не скажешь о поведении. В этой области Чарлик был круглым отличником, поскольку безобразничал не более, чем положено ребенку. Кроме того, за особые достижения на поприще поведения он время от времени получал ремнем от отца, что в личном деле ученика выражалось следующей фразой: «Со стороны родителей ребенку уделяется достаточное внимание».

   А вот Жека сразу и бесповоротно угодил в разряд «проблемных детей». В чем заключалась его проблема, кроме неполной по причине развода родителей семьи, определению практически не поддавалось. Формально в характеристике туманно говорилось о некоей неспособности найти свое место в детском коллективе, а не формально учительница прямо заявила маме трудного ребенка, Светлане Адамовне: «У вашего сына все друзья евреи». Произнесено это было со скорбно-многозначительной интонацией, как свой своему сообщает о делах трудно поправимых.

    «Что же мне делать?» – спросила несчастная мать, рассчитывая на квалифицированную педагогическую консультацию. «По-моему, случай запущенный, – отвечала учительница. – Скажите, а в детском саду у него были друзья?», и Светлане Адамовне не оставалось ничего другого, как сообщить: «Да все тот же Чарлик».

    «Вот видите, – несмотря на трагизм ситуации, даже улыбнулась своей проницательности учительница. – Иначе и не бывает. А ведь Чарлик очень хороший мальчик, учится посредственно и ведет себя незаметно». «Может быть, притворяется?» – предположила Светлана Адамовна. «Кем притворяется? Евреем?» – уточнила учительница, подчеркивая всю нелепость версии Светланы Адамовны. – В том-то и суть, что сам по себе Чарлик тут ни при чем, но влияние, носителем которого он является… Ведь оно же автоматически передается от поколения к поколению. Вы знаете, откуда взялись евреи?».

   Этот, казалось бы совершенно простой вопрос, привел тем не менее Светлану Адамовну в полное замешательство. Даже теория Теяра де Шардена, великого католического философа-модерниста, об отмирающих черенках, будь она знакома с таковой, вряд ли помогла бы ей в данную минуту.

   В самом деле, откуда? Вот откуда взялись немцы или татары было почему-то как бы понятно, в том смысле, что они наверняка произошли естественным образом, ну, если не на прямую от обезьяны, то путем дальнейшей эволюции, как все другие народы, кроме… И тут до Светланы Адамовны дошло то, что она, видимо, всегда знала, но до конца не додумывала: евреи произошли не как все люди.

   От осознания этого простого факта оторопь брала.
     – Дошло наконец? – вернула ее к действительности учительница.
     – Но почему же об этом в школе не учат, почему людей не предупреждают? Почему евреи по улицам ходят? Среди всех?
     Светлана Адамовна в растерянности оглядела пустой в этот час школьный коридор, по которому беспрепятственно могли разгуливать не только ученики, но и учителя из числа лиц еврейской национальности, и ужаснулась.
   – Не все сразу, – послышался приглушенный голос учительницы. – Не все сразу.

   И в этом она оказалась абсолютно права. Со времени того разговора минуло десять лет, в течение которых скромная учительница начальных классов понемногу превратилась в большое школьное начальство, став инспектором гороно и главным методистом по интернациональному воспитанию, а неопознанные евреи как разгуливали по улицам, так и продолжали гулять.

   А с Женей Шульхановым и впрямь делалось что-то неладное. Время от времени он заползал дома под кровать и часами наотрез отказывался оттуда выползать, несмотря на все увещевания матери. Это, к счастью, происходило не ежедневно, но все-таки достаточно часто, чтобы совершенно выбить из психологического равновесия бедную Светлану Адамовну.

  Об очередной своей ужасающей семейной тайне она поведать никому не решалась, а что предпринять в такой ситуации – понятия не имела. Иногда ей представлялось, что в сына вселился бес, и она уже почти решалась обратиться в церковь или в КГБ, единственные организации, где, по ее мнению, готовы были приватно и без долгих бюрократических проволочек выслушать любого.

   Душа ее жаждала исповеди, а искусство – в основном кинофильмы, которые смотрела Светлана Адамовна, – проникновенно склоняли к тому, что душевно исповедаться лучше всего именно милиционеру и, как высшему его воплощению, чекисту – мудрому другу, защитнику и советчику. Но то было кино.

   Церковный же вариант манил менее осознанными соблазнами, неким смутным представлением, что душевные тяготы – это по религиозной части. Но в народе говорили, что все попы – чекисты. Странным образом последнее подрывало доверие к церкви и ее служителям. Как ни крути, выходило, что, в конечном счете, Светлана Адамовна не доверяет именно собственному государству и его службам, но признать нечто подобное на теоретическом уровне ум ее категорически отказывался.

   Спасаться от напасти бездействием тоже было никак нельзя, поскольку продолжительность пребывания сына под кроватью заметно увеличивалась, грозя вскоре перерасти в основное времяпрепровождение. В конце концов, Светлана Адамовна приняла мудрое решение, попытаться кое-что выведать у Чарлика. Кому, как ни другу, поверяют молодые люди свои задушевные тайны, и кто, если не друг, способен сделать их достоянием гласности?
    

 

***
    Сделавшись с легкой руки Леночки поэтом, Чарлик, к полному своему и ее удивлению, у нее дома и поселился. Особенно неожиданным это оказалось для майора Рабиновичева и родителей Чарлика, которых жизнь ни к чему подобному не подготовила. Исходя из опыта всей своей прошлой жизни, пришедшейся на данный исторический отрезок существования государства, гражданами которого им довелось быть, они легко могли вообразить себе грядущие голод и разруху, переселение народов и массовые репрессии всегда в чем-нибудь повинных, особенно если они евреи, людей, но чтобы семнадцатилетний сын хороших родителей ушел жить к подружке, и та как ни в чем не бывало оставила его у себя, – такого поворота не предусматривал ни один из родительских кошмаров.

   Все душевные силы домочадцев Чарлика уходили на то, чтобы держать в неведении всезнающего отца семейства, часовых дел мастера высшей квалификации Семена Изральича Дарвина, дядю Сему, мастерскую которого половина городской элиты посещала лично, да и другая прибегала к его услугам через посредников. Только его дарованию доверяли владельцы драгоценных, почему-то вдруг приболевших часовых механизмов, не обязательно уникальных, но всегда значительных.

   Что поделаешь, часы в Европе больше чем часы. Они и знаки внимания царственных особ, и таинственные свидетели, если не соучастники великих деяний времен минувших. Так что, знавал дядя Сема и секретарей обкомов, и генералов белых и черных рынков, а также их супруг и подруг. И историй наслушался, а сам и словом ни о чем, кроме как о непосредственном техническом состоянии конкретных механизмов, ни с одним из заказчиков не обмолвился.

   В общем, запросто мог покалечить Семен Изральич своего отпрыска даже за одно намерение отмочить то, что тот уже реально успел отмочить. И хотя возвращался он после трудового дня затемно, и мысли его были всецело заняты общим состоянием дел семьи, а не частностями, вроде таких, как чем в данную минуту занят его сын, когда-нибудь Семен Изральич должен был обратить внимание на отсутствие в доме своего любимого чада, а обратив, задать естественный вопрос: «Где этот оболтус?».

   Что за этим могло последовать, домочадцы даже не пытались себе представить. Не иначе как что-нибудь вроде Страшного суда, но как такое реально вообразишь? И близкие Семена Изральича постарались сделать все, чтобы немыслимое стало и невозможным.

   Они соврали ему, что Чарлика взяли на некие курсы подготовки к службе в армии. И тертый воробей, как это случается, проявил поразительную наивность, дав себя провести там, где и самый простодушный заподозрил бы нечто неладное. Он выслушивал краткие отчеты о мифических успехах сына на стрельбищах и полигонах и скупо выражал свое удовлетворение.
     А вот майору в отставке Рабиновичеву пришлось гораздо хуже. Его некому было уберечь от правды жизни. И спрятаться от нее было некуда, потому что проживал он с дочерью, а теперь еще с Чарликом в собственной, причем, разумеется, однокомнатной квартире.
     – Это мой друг, гениальный поэт Чарлик, его не печатают и ему негде жить, – заявила Леночка отцу.
     – А где вы работаете или учитесь, молодой человек? – участливо поинтересовался Рабиновичев, еще не очень понимая, что его ждет.
     – Ну, где, по-твоему, могут учить гениальных поэтов? – удивилась дочь. – И какое у них, по-твоему, может быть место работы?
     – Ну, я не знаю, – начал было прикидывать честный майор, пытаясь припомнить, где и кем работали Пушкин и Лермонтов, но вспомнил только то, что Тарас Григорьевич Шевченко был в детстве казачком у помещика, а потом, на старости лет, служил рядовым солдатом в Средней Азии. Впрочем, Леночка не дала ему довести думу до сколько-нибудь логического конца, объявив:
     – Он будет жить и работать у нас.
     В серьезность происходящего майор не мог поверить до последней минуты позднего вечера, когда ему, зевающему у телевизора, дочь предложила перебраться ночевать на кухню.
     – Так ты что, замуж, что ли, вышла? – за неимением другой реальной версии глупо осведомился он.
     – Не говори ерунду, – теряя остатки терпения, торопливо объяснила Леночка. – Я буду спать на своей кровати, а Чарлик – на твоем диване.
     Так, на долю майора, чья биография вмещала в себя, кроме всего прочего, и два года проведенных на фронте запредельно кровопролитной даже по меркам великих держав войны, причем, разумеется, в рядах армии, понесшей наибольшие потери, выпала самая безумная в его жизни ночь. Он то и дело вставал с наспех постеленного матраца, подходил к комнатной двери и подолгу маялся, замерев у нее и не решаясь приоткрыть. Наконец, не выдерживая и плохо отдавая себе отчет в том, что, собственно, собирается увидеть, он заглядывал в комнату, где мирно и порознь продолжали спать молодые люди. Не веря своим глазам и не зная, что думать, майор ненадолго возвращался на матрац, чтобы повторить все сначала.
     Утром за завтраком, перед тем как убежать в институт, Леночка невзначай поинтересовалась у полуживого отца:
     – Да, кстати, папуля, ты вообще-то собираешься на работу устраиваться?
     Кусочек крутого яйца внезапно застрял по пути в желудок майора и едва не повернул вспять. Невероятным усилием воли принудив его достичь первоначально намеченной цели и вновь обретя дар речи, Рабиновичев автоматически рявкнул: «Молчать! Смир-р-р-на!», и сам ощутил то, что много лет подряд чувствовали его подчиненные, когда из него исходили эти слова. Он застыл, словно окаменел, превратившись в нечто принципиально не способное пошевелиться иначе, как по прямому повелению высшего или хотя бы старшего по воинскому званию существа.
     – Вот это да! – обрадовалась Леночка. – А я всегда думала, ну какой ты военный? Спасибо, что еще майор. А теперь удивляюсь, как же ты с такими способностями в генералы не вышел. Так ты у нас просто молодец, что скажешь, Чарлик? Как тебе папуля?
     Чарлик от всех внезапных перемен в своей судьбе уже вторые сутки кряду был ни жив ни мертв, на все происходящее смотрел сквозь густой туман и вполне привык к мысли, что так продлится до конца его дней. С той минуты, как переступил порог этого дома, он слова не произнес, даже в качестве персонажа собственного сна.

   А снилась ему Аделаида Ивановна, настойчиво и не вполне стандартно посягавшая на его невинность. Она качала Чарлика на своих могучих руках, говорила «Баю, баю» и обнажала отвратительную студнеобразную грудь. Губы Чарлика неотвратимо приближались к соску, и, когда казалось, что никакого спасения нет, раздавался скрип двери, и он в ужасе просыпался, боясь снова уснуть, потому что точно знал, что Аделаида Ивановна от него не отстанет. И вновь в критический момент выручал скрип двери. Это было похоже на чудо, связанное с явным вмешательством ангела-хранителя в судьбу своего клиента.
     – Мне очень не нравится, как вы оба выглядите, – между тем заявила Леночка. – Такое впечатление, будто вы не выспались. Это все от безделья. Короче, до моего прихода Чарлик должен сочинить стихотворение, а ты, папуля, определиться с подходящей работой. Сам понимаешь, нас теперь трое, а твоя пенсия, к сожалению, отнюдь не генеральская, – и, послав воздушный поцелуй сразу обоим, она исчезла в направлении строительного института.
     Некоторое время Чарлик и Рабиновичев тупо оставались сидеть за столом, делая все, чтобы не взглянуть друг на друга. Наконец, майор поднялся и принялся мыть посуду, очень жалея, что не сможет растянуть это удовольствие вплоть до возвращения дочери.

   Воспользовавшись моментом, Чарлик деликатно поторопился покинуть кухню и, решительно не представляя, чем заняться, застыл у окна, в которое и уставился. Наблюдать за кошками было, конечно, гораздо интереснее, чем за людьми, при полном отсутствии хулиганов и сумасшедших, не являвшими взору ничего, кроме безупречных образцов абсолютной предсказуемости. Вспомнилась, что надо сочинять стих.

   Честно говоря, Чарлик никогда не задумывался над тем, как человеку может придти в голову взять и написать стихотворение. Собственно, нормальному человеку в обычном состоянии такое в голову и не приходит. Нужен либо особый повод, либо некое потрясение сознания. Что еще?

   Поднапрягшись, Чарлик восстановил в памяти некоторые сведения, почерпнутые из школьной программы, а именно то, что лирика бывает если не любовной, то гражданской. Тут пришлось всерьез задуматься над тем, какое из двух возможных поприщ избрать. Почему-то путь гражданского служения музе изначально представлялся более благодарным, так как всегда заранее известно, к чему должен призывать и на чем стоять добропорядочный гражданин. Ясен пень: он обязан клеймить порок и его носителей, воспевать свободу и ее апостолов, а также отстаивать правду супротив лжи. То есть, в сущности, заниматься тем, чем занимались еврейские пророки, а иже с ними и антисемиты, ибо для них как раз евреи и являются носителями лжи и порока.

   Конечно, Чарлик не сомневался в том, чья ложь истинная, но тем не менее заниматься гражданской лирикой почему-то категорически перехотелось. Оставалась возможность посвятить себя любовной, и Чарлик всерьез задумался сначала над тем, что он любит, а потом, что из всего этого он любит больше всего.

   Очень скоро ему пришлось начать стыдиться самого себя, и он прекратил самоистязание, не в силах отделаться от впечатления, что поэзия едва ли не гнуснейшее из возможных занятий, а все поэты не только не заслуживают общественного признания, но, по здравом размышлении, достойны лишь презрения, если, конечно, не предаются своему порочному пристрастию в глубочайшей тайне от окружающих.

   Иначе говоря, получалось, что поэзия, как онанизм, вообще-то сама по себе достаточно безобидна и превращается в грех только в случае, если ее сознательно демонстрируют на публике. Не успел Чарлик сделать это умозаключение, как ему в голову впервые в жизни полезли рифмованные строки. Не в силах избавиться от наваждения, он пересел за письменный стол, и уже панически боясь, как бы чего не позабыть, написал на обороте календарного листка:
     Сидит старуха у окна
     Напротив жизни волокна
     И времени не своего
     Числа и месяца сего.
     Немного робея, Чарлик перечитал написанное и, придя в неописуемый восторг, принялся с нетерпением ожидать возвращения Леночки. «Да она просто не поверит, что это я сочинил. Да, я и сам не верю». Однако, чем ближе подступал час премьеры, тем неувереннее в себе и своем творении становился автор. А когда никаких сомнений в своей полной никчемности у него уже не осталось, вернулась Леночка.
     – Обед готов, – немедленно отрапортовал майор.

    Чарлику похвастать было нечем.
     – А как твои дела? – безжалостно поинтересовалась Леночка.
     – Да так, есть тут одна задумка, но, по-моему, еще сыровато, – дивясь словам, которые произносит, уклончиво отвечал Чарлик.
     – А ну показывай! – потребовала Леночка. – Ну и почерк у тебя. Сам сочинил?
     – У Тютчева списал, – гордо обиделся Чарлик, начиная чувствовать себя поэтом.
     – Для гения, по-моему, сойдет, – вынесла приговор Леночка. – Главное, чтобы тебя Аделаида признала, а там можешь хоть всю оставшуюся жизнь не сочинять, чтобы свою поэтическую репутацию не испортить.
     Упоминание об Аделаиде вызвало на лице Чарлика мертвенную бледность.
     – Уж не влюбился ли ты? – всплеснула руками Леночка, не подозревая о действительной мощи чувства своего приятеля. Чарлика вырвало прямо на месте. Леночка едва успела отскочить.
    

 

***
     Наверное, секретарь обкома по идеологии Балетов так бы и не выкроил времени навестить своего дядюшку, рискуя, кто знает, до конца своих дней испытывать угрызения совести, но тут с ним приключился сердечный приступ, и его срочно госпитализировали, что очень расстроило заместителя председателя исполкома, еще продолжавшего лечение, но автоматически теряющего статус пациента номер один. Таковым, вплоть до заболевания вышестоящего руководителя, становился Балетов.

   Приступ оказался не очень опасным, не требующим строгого постельного режима, и через два дня отменного отдыха и интенсивной терапии Первый пациент решил навестить некогда близкого родственника, с которым последние лет десять лично не общался.

   «Интересно, как там старик, все-таки свин я большой», – умиленно и умиротворенно думал, предвкушая возможность несколько расслабиться, второй после самого Хозяина человек области. Встреча с передовым рабочим, к тому же родственником, в условиях стационара заведомо расценивалась им как положительный факт.

   Правда, еще вопрос, как справится дядя с отведенной ему ролью добропорядочного существа, наделенного разумом ровно настолько, чтобы не сомневаться в жизненной для него необходимости в интеллектуальном руководстве тех, кто им и руководит.

   О, этот, столько раз воспетый в мировой литературе образ доброго слуги, простого американского парня и даже, на худой конец, такого чуть ли ни диссидента, как бравый солдат Швейк, который никогда в унтер-офицеры не выйдет. Начальство может не беспокоиться. Все равно это тебе не жид Шейлок, весь в дерьме, всегда готовый откусить палец любому христианину, а уж дворянину, так и подавно.

   «Нет, наш народ не такой», – с чувством глубокого удовлетворения подумал секретарь о своем дяде, которому, кстати, не то что палец, чуть ногу не оторвало. Поддавшись собственному благодушию, секретарь не заметил какой-то тревоги, охватившей сопровождающий медперсонал. Его словно пытались от чего-то предостеречь, на что-то намекнуть, и, в конце концов, он почувствовал царившее вокруг напряжение, но не сумел правильно его истолковать. В общем, подвела доселе безотказная бдительность. Все на свете когда-нибудь, да подводит, особенно то, в чем не сомневаешься.
     – Ну, здорово, больной, – пробасил секретарь, попав сразу же в естественную интонацию общения синьора с умственно отсталым вассалом, которого в данный момент не требуется посылать на немедленную смерть. – Слыхал я от товарищей, что держишься молодцом. Да я другого и не ждал.
     – Здорово, племянничек, – отвечал на приветствие дядюшка. – Все хотел тебя спросить, когда ты в последний раз перечитывал Рабиндраната Тагора, автора песни «Джанаганамана», ставшей гимном республики Индия?
     – Да, – оглядев окружающих, произнес секретарь. – Плоды ликбеза. Как говорил Иисус из Назарета: «Все тайное станет явным». Что он при этом имел в виду, товарищи, как вы считаете? Чемоданы компромата на Страшном суде? Как бы не так. Речь идет о тайных учениях кабалистов, митраистов, герметистов, анархо-синдикалистов, меньшевиков и эсеров. И у нас, дорогие товарищи, помимо явного собрания сочинений классиков марксизма-ленинизма, есть тайное, ничем не хуже Шамбалы, смею вас уверить. И кроме письменного бессмертного труда нашего дорого учителя Карла Маркса «Капитал», есть устное предание о прибавочной стоимости, передающееся из поколения в поколение с незапамятных времен. Когда-то праотец наш Ной открыл его только сыну своему Яфету. И все было хорошо, пока отец Карла Маркса Генрих не крестился по наущению раввинов, чтобы выведать главный стратегический замысел яфитской цивилизации. Ну там еще, конечно, якобинцы, тамплиеры, хасиды, столоверчение, работа Ленина «Как нам реорганизовать рабкрин» и тому подобное. Так что не волнуйтесь и панике не поддавайтесь. Открою и я вам один секрет: раньше второго пришествия Владимира Ильича Ленина его из мавзолея не вынесут. А теперь ответьте мне, пожалуйста, на один вопрос: кто первым побывал в космосе? Еврей? Китайский товарищ? Немец или, быть может, поляк? Нет, русский человек, и это уже навсегда. Так что не сметь, слышите, не сметь! А от вас, дядя, я такого не ожидал! Выздоравливайте поскорее.
     С этими словами секретарь покинул палату. Власть уходила от него, как жена. И надо было постараться ее удержать.
    

 

***
     О том, что Роберт Ароныч Горалик, скромный, то есть далеко не главный редактор местного издательства «Родной причал», без ума от Леночки Рабиновичевой, сам он узнал от беллетриста Дустоевского. А выяснив некоторые подробности своего страстного романа, Роберт Ароныч и вовсе потерял покой, с которым не расставался вот уже лет тридцать.

   «Хотите быть счастливым? – спрашивал он иногда у начинающего автора и отвечал, не дожидаясь ответа. – Найдите себе какое-нибудь совершенно бесполезное занятие, но на всю жизнь».

   Сам Роберт Ароныч такое занятие для себя нашел, когда ему, вернувшемуся с войны в столицу Советской Украины тридцатилетнему старшему лейтенанту, показали овраг, в котором самая сильная армия Европы расстреляла всех его близких и дальних совершенно невоеннообязанных родственников, не пропустив никого – от едва увидевших этот свет новорожденных до их, не успевших его покинуть без посторонней помощи, прабабушек.

   Старшему лейтенанту оставалось только радоваться, что он не успел жениться и обзавестись детьми. Больше часа с закрытыми глазами он простоял на краю этого оврага, а потом ушел, не оборачиваясь, чтобы больше никогда сюда не вернуться.

   Сердце подсказало ему неожиданную идею – начать новую жизнь в Южной Пальмире, которую он всегда недолюбливал. «Выморочный город», – называл ее Роберт Ароныч.

   И впрямь, полное несовпадение изящной и лихой легенды об этом городе с его реальным образом, некогда явленным очам молодого человека, впервые сюда приехавшего, попросту обескураживало. Известный чуть не во всем мире по множеству репродукций центр города с его парой-тройкой архитектурных памятников можно было не спеша обойти максимум за полчаса, все же остальное представляло унылое зрелище, нагоняя тоску, усиленную обманом лучших надежд на встречу с чем-то необычайно прекрасным.

   Обшарпанные низкорослые жилые дома, тянущиеся серой стеной вдоль покрытых после любого дождя рыжей, долго не высыхающей жижей, тротуаров, лица людей, словно только что нахлебавшихся этой жижи, полуразвалившиеся трамваи, издающие стоны и скрежеты, достойные кухонь – или чего там – ада, мрачные заводские корпуса, похожие на казематы из антиутопий, и тяжело колышущаяся бесконечная свинцовая масса воды, распростертая перед столь же маловыразительной и бесконечной степью: и это Южная Пальмира?  Это была она. 

   Именно сюда и прибыл, навсегда уйдя от расстрельного оврага, Роберт Ароныч, и почти сразу нашел то, чего и не думал искать, не то, что найти. Однажды в редакцию газеты, куда он устроился корректором, зашла тонкая высокая девушка и, отыскав его глазами, сказала:

   – Ну, здравствуй, Боб!

   Насладившись его полной растерянностью, несколько манерно представилась:

   – Генриетта Горалик. Можно даже сказать: Генриетта Ароновна Горалик.

   Поверив, наконец, что перед ним его родная сестра, Роберт Ароныч терять сознания, а вместе с ним и дара речи не стал, но спросил:

   – В овраге была?

  – Была, – ответила сестра. – Вместе со всеми. Которые там остались.

  Вечером того же дня Роберт Ароныч начал, никуда не торопясь, переводить на идиш эпопею Л. Н. Толстого «Война и мир». Через десять лет он благополучно закончил работу над первым томом, еще через десять – над вторым. Вот уже и до конца третьего недалеко.

   Правда, в этом году начала слегка беспокоить мысль, что он может успеть завершить главный бесцельный и бескорыстный труд всей своей жизни еще до того, как умрет. Вообразить себя лишенным необходимости постоянно думать именно об этом переводе Роберт Ароныч был не в состоянии, и он тщетно пытался изгнать из души, скорее всего, напрасный и уж, безусловно, преждевременный страх. Ведь и силы, слава богу, уже не те, да и болезни, так что работа над четвертым томом вполне может затянуться лет на пятнадцать-двадцать, а с нашей медициной да при его небогатырском здоровье до восьмидесяти точно не дотянешь, что в целом обнадеживало.

   Однако, с другой стороны, скоро предстояло выйти на пенсию, что сулило резкое увеличение времени досуга и, стало быть, возможности заниматься исключительно переводом, доведя-таки его до последней точки. А тут еще эта дурацкая история с Леночкой.
     – Чего ты темнишь, ей-богу, – подначивал Дустоевский и сам же недоумевал. – Однако, как ты отважился? Сколько ей? Небось, несовершеннолетняя? А я уже, брат, забыл, что это такое. Да еще евреечка. А мне рассказывали, что еврею спать с еврейкой – это все равно как русскому с родной сестрой. Тебе, выходит, как с внучкой. Ну ты, ей-богу, даешь…
     Разговор происходил в баре великолепной, соответствующей высшим европейским стандартам столетней давности и потому сегодня еще более роскошной гостиницы. В виде одной из привилегий, положенных за добросовестное решение идейно-художественных задач, представители официальной творческой интеллигенции могли пообщаться тут за чашечкой кофе, реально чувствуя себя ближе к партии, чем к народу. Всякий раз, будучи благополучно опознаны швейцаром и допущены сюда, они испытывали такой коктейль ощущений, что еще не менее получаса ни кофе ни коньячок не могли забить его привкус.
     – Дуст, – не преодолев растерянности, но уже решив не сдаваться без боя, а может быть, и приобрести союзника, спросил Роберт Ароныч, – а ты за себя не боишься?
     – Боюсь, – ответил Дуст. – Но не за себя, а наоборот. Я за Аделаиду боюсь. Неужели ты не видишь, как она ранима, как любит всех нас и даже тебя, Роберт, несмотря ни на что. Я тебе почти как Тургенев скажу, хотя, конечно, терпеть его не могу, и, поверь, не как западника и еврокоммуниста с человеческим лицом нерусской национальности, а как довольно посредственного беллетриста, который выехал на дешевой социальной демагогии, научившись, да, не спорю, кое-чему у французских журналистов средней руки. Так вот, запомни: Аделаида без каждого из нас обойтись может, а вот мы без нее, ну никак …
     – А по-моему, она просто дура, – сказал Роберт Ароныч. – Глупа несусветно. Да ты сам посуди, какие она мне темы докладов дает.
     – Тогда чего же ты докладываешь? – резонно поинтересовался Дустоевский.
     – Ну, – несколько смутился Роберт Ароныч, – как будто ты в другом месте об идейности, партийности и народности не докладываешь.
     – Ай, – отмахнулся Дуст, – как сказал великий пролетарский футурист Маяковский: мы говорим идейность, подразумеваем православие, мы говорим православие, подразумеваем партийность, мы говорим партийность, подразумеваем самодержавие, мы говорим самодержавие, подразумеваем народность, мы говорим народность, подразумеваем самих себя, потому что о самих себе и так сказано: возлюби идейность, самодержавие и партийность, как самого себя. Именно так, если я не ошибаюсь, не сходя с одной ноги, объяснял древнееврейский раввин Гилель сущность иудаизма еще до первого пришествия Христа оголтелым язычникам, будущим христианам, за что его никто и не думал распять.
     – Вечно ты все путаешь, Дуст, – вступился за историческую достоверность Роберт Ароныч. – Гилель говорил: не делай из идейности и партийности того, чего ты не хочешь, чтобы сделали из тебя. Но будущие христиане решили, что этого для них слишком мало.
     – Это мы уже слышали от Владимира Соловьева лет семьдесят тому назад, – отмахнулся Дустоевский. – Ладно, давай завязывать про иудаизм и народность. Думаю, Аделаида хочет тебя женить. Думаю, влюбилась она в Чарлика, может, и не надолго, а может – и навсегда. Боюсь я, погубит он ее. Я уже пытался его дискредитировать в ее глазах, но, видно, лучше бы уж нахваливал. Как считаешь?
     – То есть как – женить? И почему я должен ей подчиняться? И почему она считает себя вправе…
     – Почему, почему, – раздраженно прервал приятеля Дустоевский. – Остынь и не задавай дурацких вопросов. Умом Аделаиду не понять. Умом она сама себя понять не может. Но тебя поженит. Вместе со всем твоим умом. Вот как бы сама по глупости замуж не вышла. «Гений, – говорит, – русской словесности». Нет, ты, Ароныч, сам посуди, не предвзято, как профессионал. Значит, как это у него… А… Сидит старуха у окна, значит, напротив чего-то, не помню, кажется, сукна и времени не своего числа сего и года. Точка. Ну? И это, скажешь, гениально? Или, скажешь, я просто завидую? И ведь что обидно. Ну, сочини такое солидный человек с именем, допустим, я, так даже и на смех, и то не поднимут. Просто вежливо не заметят, как будто пукнул. Нет, ей-богу… «Сидит, понимаешь, старуха у окна». Ну и что? К тому же он это у меня, кажется, и содрал. Ну да. Помнишь, у меня в романе «Парамоновы» старуха Патрикеевна, простая колхозница, мать генерала Ивана Парамонова и доктора физических наук Дмитрия Парамонова, стоит у окна в тяжелую военную годину, и до ее сознания доходит, что союзники не выполнят своих обязательств и откроют второй фронт только тогда, когда станет ясно, что Красная Армия может одна завершить разгром фашистской Германии и освободить народы Европы от гитлеровской тирании.
     В это время в баре гостиницы появился новый посетитель, явно не завсегдатай. Оглядевшись, он решительно направился к столику, за которым беседовали, попивая кофе, два благообразных пожилых человека.
     – Писатель Дустоевский? – тревожно осведомился он.
     – Да-да. Присаживайтесь. Но откуда, собственно…
     – Что вы спрашиваете, как будто не знаете. Дал трешку швейцару и узнал, тут ли вы сейчас. Позвольте представиться, майор в отставке Рабиновичев. Отец Леночки.
     Услышав такое, Роберт Ароныч изменился в лице, что не ускользнуло от взгляда проницательного, несмотря на отставку, майора.
     – Так вы уже знаете? – переходя на шепот, спросил майор, однако Роберт Ароныч был пока не в состоянии разумно или вообще хоть как-нибудь ответить.
     – Я, пожалуй, пойду, – предпринял попытку раскланяться Дустоевский. – Надеюсь, обойдется без кровопролития.
     – Не скажите, – майор явно не одобрил попытки отшутиться. – Возможно, вы не все знаете. Так я вам скажу. По достоверной информации, – поверьте, у меня еще сохранились некоторые связи, – на севере и в некоторых районах Сибири начали расконсервировать сталинские лагеря. В такое время живем, никто не знает, как повернется.
     – Вы что, не понимаю, угрожаете? – обрел наконец дар речи Роберт Ароныч.
     – Это уже становится интересно, – немедленно передумал уходить Дустоевский.
     Майор посмотрел на них так, словно впервые только сейчас увидел, и произнес:
     – Я отдаю должное вашему мужеству и героизму, но, прошу заметить, сам я ни в чем таком не замешан и у меня перед вами нет никаких обязательств. Что знаю, то и расскажу, если вызовут. А вызовут обязательно. И даже хорошо, если вызовут. Хуже, когда без всякого вызова. Кроме того, я не считаю существующую власть своим внутренним и внешним врагом. В конце концов, такова воля народа. Спросите у простых людей, они за Израиль или за палестинцев? Даже смешно спрашивать. Но, когда и откуда, скажите, у простого русского человека взялась такая безмерная любовь к палестинцу и его арабскому делу? И почему великие писатели земли русской Гоголь, Толстой и Антон Павлович Чехов ничего о ней не слышали или делали вид, что не замечают? А потому что, извините, партия знает свой народ лучше любого классика великой русской литературы.
     – А вы, стало быть, за Израиль? – поинтересовался Дустоевский, начавший догадываться, что, возможно, имеет дело с умалишенным.
     – Это не имеет ровным счетом никакого значения. Важно понять, чего объективно желает народ и не противиться его воле. А народ хочет этих газет, этих новостей и этих съездов. И если у него не дай бог их отнять, на что, надеюсь, ума ни у кого не хватит, то начнется такое, что ни Останкинская, ни тем более Спасская башня на месте не устоят.
     – Ну, если вы про русский народ, – авторитетно возразил Дустоевский, – то, знаете ли, не надо. Русский человек, между прочим, через каких-то сто лет после отмены крепостного права первым в космос полетел. А куда он первым полетит через сто лет после полной победы коммунизма или его окончательного поражения в одной отдельно взятой, но почему-то именно нашей стране, одному только Богу известно. Не вам об этом судить!
     – Ага, – произнес Рабиновичев, в свою очередь усомнившийся в полном психическом здоровье собеседника. – Ага. Так что же все-таки передать Леночке?
     – А что передать? И что, собственно, вы хотите услышать? – забеспокоился Роберт Ароныч.
     – Простите, а кто вы такой? – несколько запоздало осведомился Рабиновичев. – Леночка мне о вас ничего не рассказывала. Она просила разыскать товарища Дустоевского и срочно ему сообщить. Но раз вы все сами знаете…
     – Что я знаю? Я ничего не знаю, – почти уже веря самому себе, произнес каноническую формулу, с которой обычно и начинаются все чистосердечные признания, Дустоевский.
     – Так и передать?
     – Да что вы заладили, ей-богу! От меня-то ей, чего нужно?
     – По-моему, ничего. Она только просила разыскать вас и сказать, что Аделаида Ивановна арестована. Но раз вы знаете. Я думал…
     Договорить Рабиновичев не успел. Дустоевский ойкнул и начал сползать со стула.
    

 

***
     Сочинялось Дустоевскому не трудно, а главное, он совершенно не опасался творчески иссякнуть, поскольку главные герои его романа, братья Парамоновы, в первых частях повествования проживали свою жизнь в полном соответствии с официальной советской историографией, а теперь, благополучно догнав время, спокойно и уверенно шли с ним в ногу.

  Неоценимую помощь в развитии сюжета оказывали автору партия и правительство, ставя перед народом очередные задачи, обычно планетарного масштаба, постоянно заботясь о том, чтобы ему было ради чего жить и даже, если надо, умереть.

   В рукописи текущей части, например, внук генерала Парамонова Петька отправился строить БАМ, а сам генерал, размышлял о задачах ракетных войск и артиллерии в эпоху разрядки международной напряженности. В связи с тем, что его включили в состав комиссии по наблюдению за сокращением некоторых видов ракетных вооружений, ему предстояли командировки за границу в стан вероятного противника.

   На эти командировки своего персонажа очень рассчитывал и сам Дустоевский, так как понятно, что для серьезной литературной работы лучше всего собирать материал непосредственно на месте событий. Однако арест Аделаиды Ивановны, похоже, напрочь исключал посещение стран – членов агрессивного блока НАТО. Хуже того, даже на БАМ следом за Петькой Парамоновым съездить по путевке Союза писателей не удалось.

   Под каким-то благовидным предлогом Дустоевского не включили в состав группы деятелей культуры и искусства, которым область доверила почетную миссию отметиться на стройке века. «А как бы повел себя в такой ситуации генерал Парамонов?» – задумался несчастный беллетрист, завидуя своему герою, который, в отличие от него, просто не мог в подобной ситуации оказаться, так как подозрительных компаний не посещал.

   Ну хорошо, а брат генерала физик Парамонов, еще полтора тома назад отказавшийся от Нобелевской премии в знак протеста против варварских бомбардировок Вьетнама? Ведь в среде физиков всякие компании водятся. Подписал бы он письмо группы трудящихся ученых, осуждающее действия и образ мыслей Аделаиды Ивановны, или, наоборот, расписался бы под идейно-вредным воззванием отщепенцев в ее защиту?

   Черт подери, времена – хуже сталинских. Если бы об этих диссидентах пикнуть боялись, если бы об их воззваниях никто, кроме следователей, не знал, тогда понятно. А так, поди разберись. С одной стороны, вроде и сажают, а с другой – за границу на ПМЖ отпускают. Вот сын Клавдии Сергеевны со своей еврейской женой всего три года в Штатах, а у них уже две машины, дом, и где только ни отдыхали.

   А тут ради квартиры и машины всю жизнь про братьев Парамоновых пиши, да еще в пояс кланяйся, да еще задницу всем лижи. Так хоть бы Клавдию Сергеевну, как надо прищучили. Тоже нет. Всем, кому хочет, про своего сына рассказывает и еще посылки получает. А народ все видит, и как ему расшифровать для себя такие сигналы? Как ему ради такой власти людей, то есть врагов, убивать и собой жертвовать, если она сама ни на что, кроме как с работы прогнать, решиться не может? Нет, не сдам я Аделаиду. Пусть не печатают. Люди только больше уважать будут. А из дома выгонят, женюсь на еврейке и сам в Америчку подамся. Слабы они против Аделаиды.
     Так беллетрист Дустоевский стал на тропу подпольной идейной борьбы за человеческие права хотя бы одного генерала Парамонова, которого читатели знали до сих пор как верного сына партии и ее Центрального Комитета во главе с ленинским Политбюро.

  Как это ни трудно себе представить, но в один прекрасный день произошло нечто, казалось, совершенно невозможное: генерал Парамонов начал мыслить самостоятельно, дал волю эмоциям, и от его исторического оптимизма не осталось никакого следа. Он даже несколько обиделся на судьбу за то, что не родился американским или хотя бы французским генералом.

   Правда, это была лишь минутная слабость. Мысль, что в таком случае, он мог бы стать и немецким полководцем, сначала несколько отрезвила генерала, а затем заставила вовсе ужаснуться и принять валидол.

   Генерал попытался разобраться в своих национальных чувствах и нисколько не преуспел. Зато немного разобрался в самом себе. Было такое ощущение, что чуть не став немцем, он едва не лишился некоей своей сущности, которая бы осталась при нем, сделайся он, допустим, итальянцем или, страшно подумать, израильтянином.

   «Настоящая война идет не за жизнь, а за сущность», – подумал генерал, понимая, что только еще больше запутался. Чтобы как-нибудь распутаться, он составил меморандум, который озаглавил «Меморандум русского генерала Парамонова, рядового советского человека» и направил его министру обороны СССР, а заодно и «Голосу Америки из Вашингтона».

   В своем меморандуме генерал, сам того не ведая, чудесным образом пересказывал основные положения доклада Роберта Ароновича, с которым тот выступил на последней встрече в салоне Аделаиды Ивановны. Через две недели, лишенный всех званий, наград, привилегий и свободы передвижения вплоть до переодевания в смирительную рубашку, но совершенно счастливый и в полном ладу со своей сущностью, бывший генерал пребывал в палате-одиночке института судебно-психиатрической экспертизы имени всех юродивых земли Русской и объяснял врачам, что не только младший медицинский персонал, но вообще каждый человек, за исключением, может быть, отдельных немецких фельдмаршалов, по отношению к другому суть либо брат, либо сестра.

   На угрозы сгноить его тут, он только загадочно улыбался, словно и впрямь считал, что судьбой его распоряжаются вовсе не люди, в чьих руках он находится. Даже газеты, в которых рабочие и колхозники гневно клеймили генерала-отщепенца, ничуть не лишали его душевного покоя. Даже открытое письмо брата, которое по нескольку раз на дню озвучивал самый официальный дикторский голос всесоюзного радио, призывавший от имени академика Парамонова к беспощадной расправе над иванами не помнящими родства, ставшими на путь предательства ради американской жвачки, не поколебало дух генерала.

   Он почему-то не сомневался, что правда о нем рано или поздно станет известна массовому читателю. «Поди не евреи, – тепло думал он о своем народе. – Распнут, да тут же и пожалеют. А в исторически короткий период и вовсе покаются. Уж во всяком случае две тысячи лет упрямиться не станут. Вот Клавдия Сергеевна, например, до реабилитации всех своих родственников сама дожила».

   Тут генерал, конечно, несколько увлекся, видимо позабыв, что никакой Клавдии Сергеевны он знать не может. Ну и что? Бывает. Зато с ней очень хорошо был знаком беллетрист Дустоевский.
    

 

***
   О чем думал Жека Шульханов, лежа под кроватью, о чем таком мечтал?

   Светлана Адамовна вся извелась и наконец – решилась. План состоял в том, чтобы подключить к делу настоящего мужика, а таковым, по ее мнению, в отсутствие по состоянию здоровья Балетыча, был только Семен Изральич Дарвин. Его известная всему городу мастерская располагалась в скромном помещении барачного типа неподалеку от привокзальной площади и «Старого базара».

   Уже несколько поколений послевоенных городских властей предпринимали попытки снести непрезентабельный барак, предлагая мастеру шикарные производственные условия в любом месте города, но Семен Изральич не соглашался, и ему уступали ради своих часов и его золотых рук.
     – Доброго здоровья, Семен Изральич, – переступив порог мастерской, робко поприветствовала Светлана Адамовна своего соседа, которого изредка видела только по выходным дням. – Надо спасать наших детей.
     – Добрый день, – не сразу и без всякого удовольствия оторвался от работы мастер. – А, это вы, Светлана Адамовна. Что ж, показывайте. Только должен предупредить, что никаких скидок на знакомство тут не делают.
     – Я так и думала, – призналась Светлана Адамовна. – Почему-то именно так я всегда и думала и никогда к вам с просьбами не обращалась. Но сейчас надо спасать наших детей.
     – Пусть служат! – задумавшись на мгновенье над ее словами, отрубил Семен Изральич и тут же попытался перестать замечать посетительницу, снова уйдя в работу.
     – Извините, – продолжала, однако, настаивать Светлана Адамовна. – Я, конечно, не знаю, что вы имеете в виду, но эта служба, о которой вы говорите, добром не кончится.
     На этот раз Семен Изральич проявил определенный интерес к ее словам:
     – Это почему? – осведомился он.
     Далее ему предстояло услышать довольно много любопытного и весьма неожиданного. Впрочем, Семен Изральич вполне удачно ничем внешне не проявлял своей полной неосведомленности в некоторых вопросах, касающихся места проживания и времяпрепровождения своего сына, только лицо его по мере поступления информации багровело все больше и больше.
     – Где живет эта Леночка? – наконец спросил он.
     Так впервые за последние лет тридцать часовая мастерская, где работал он, и никто, кроме него, оказалась запертой посреди рабочего дня и вовсе не на традиционные две недели в июле, когда Семен Изральич с супругой отбывали на отдых в Кисловодск.
    

 

***
     Бывший майор Рабиновичев по заданию дочери мыл пол на кухне и в коридоре и с минуты на минуту ждал ареста. Утром, перед уходом в институт, Леночка дала ему на подпись коллективное письмо в защиту Аделаиды Ивановны.
     – Я не буду этого читать, – сказал майор. – Ты погубишь себя. Но дело даже не в этом. Я не согласен ни с чем, что тут написано. Никогда майор Рабиновичев не подписывал бумаг, с которыми не согласен. Поэтому до сих пор на свободе. И тебе не дам.
     На этом его способность к сопротивлению иссякла.
     – Не подпишешь, – заявила Леночка, – я домой не вернусь. И Чарлика тебе не оставлю.
     – Давай, – сдался майор, – а то в институт опоздаешь. Но все равно я этого не читал. Так и знай.
     Теперь, услышав неурочный дверной звонок, майор застыл с невыжатой тряпкой в руках, а потом тяжелым шагом, словно ноги его уже были закованы в кандалы, направился к двери. Увидев перед собой часового мастера Семена Израильича и незнакомую женщину, он и вовсе отдался на волю судьбы, заранее отказавшись что либо понимать.

   Семен Изральич, в свою очередь, не забывал своих клиентов.
     – Товарищ начальник главных сапожных мастерских военного округа? – не веря глазам, но виду не подавая, строго осведомился он. – Это правда, что мой сын проживает у вас?
     – Ах, Чарлик, – вновь ощутив себя среди живых, выдохнул майор. – Так он ваш сын. Очень приятно. Интеллигентный, воспитанный юноша. Вы проходите, он сейчас как раз в комнате.
     – Так он не на работе? – стоически выдержал еще один удар Семен Изральич.
     – То есть как? – несколько удивился майор. – Что вы хотите сказать? Он тут и работает. А где должен работать поэт?
     – Поэт? – произнес Семен Изральич и с шумом втянул носом воздух. – Так значит, еще и поэт, – и, отодвинув рукой Рабиновичева, он двинулся в комнату, которая оказалась пуста.

     – Где он? – сурово предъявил свои претензии подоспевшей свите часовой мастер.
     Майор остолбенел.

    – Может быть, посмотреть под кроватью? – исходя из своего скорбного опыта, предположила невероятное Светлана Адамовна и оказалась совершенно права.
     Услышав дверной звонок, Чарлик никак на него не отреагировал, справедливо полагая, что это – дело майора. Однако завязавшийся на пороге разговор постепенно начал привлекать его внимание. Впрочем, особенно он не прислушивался, пока неожиданно для себя не идентифицировал голос отца. Тут уже было не до размышлений, и, всецело отдавшись на волю инстинкта самосохранения, Чарлик рванулся к окну, где тот же инстинкт сначала остановил его на краю бездны, а потом загнал под кровать.
     – Выходи! – потребовал Семен Изральич.
     – Он не выйдет, – уверенно предсказала Светлана Адамовна. – Чарлик, послушай, Чарлик, ты меня узнаешь? Это я, мама Жеки. Что вы с нами делаете, Чарлик? Тебе же в армию скоро. Скажи что-нибудь. Это у вас секта такая? Тоталитарная?
     – Сами вы тоталитарная секта, – отозвался Чарлик.
     – Клюнул, – обрадовался майор. – Но лучше нам ничего не знать. Предлагаю оставить мальчика в покое, вам уйти, а я еще возможно успею домыть пол до того, как за мной непременно придут. Нет, не успел. Слышите топот армейских сапог в парадной? Я в сапогах понимаю. Давайте, как настоящие советские люди, ляжем на пол, вывернем карманы и положим руки на головы, чтобы оказать максимальную поддержку компетентным органам в их ратном труде. Я лично уже лег. И Светлана Адамовна легла. Что же вы, Семен Изральич, не настоящий советский человек?
     Семен Изральич в сердцах плюнул, чертыхнулся и нехотя лег. Сделал он это как раз вовремя. Входная дверь птицей сорвалась с петель, выбитая точным ударом хорошо тренированной ноги. В квартиру с истошным криком: «Всем лечь, руки на голову» ворвался отряд автоматчиков специального назначения и, сразу увидев, что имеет дело с настоящими советскими людьми, успокоился и сел перекурить, позволив задержанным встать.

   Передохнув, автоматчики не спеша рассовали в разных местах комнаты пакетики с муляжом героина, фальшивые американские доллары и настоящую антисоветскую литературу, после чего пригласили понятых.

   Покончив со всеми формальностями, командир отряда обратился к Семену Изральичу, как самому старшему по возрасту.
     – Слушай, папаша, не в службу, а в дружбу, подтверди начальству, что вы оказали серьезное сопротивление. Ну, скажем, часиков до четырех вы упорно сопротивлялись. Годится? А то мне еще в магазин надо и к сыну в школу зайти, да и у ребят дел по горло. А в четыре мы за вами вернемся. Лады? Тебе ведь все равно предложат явку с повинной оформить. А в несознанку уйдешь, и так и так сопротивление при задержании припаяют.
     – Валяй, – не стал спорить Семен Изральич. – Только до шести. У меня тоже дела.
     В шесть вечера в опустевшей квартире остался один Чарлик, так как под кровать никто и не подумал заглядывать.
    

 

***
     – Мне нравится, как вы служите идее. А что такое идея? Идея – это я, как утверждал Парменид. Или Гераклит. А в общем, мудаки были эти древние греки. Какой основной вопрос философии, как думаешь, капитан?
     – Вопрос об отношении сознания к бытию, товарищ секретарь, и духовного к материальному.

    – Глупости, капитан. Основной вопрос философии – еврейский. –Секретарь по идеологии Балетов вздохнул и продолжил:
     – Страна как будто переживает лучшее время своей истории: ни в ЦК, ни в правительстве евреев нет, с утра до вечера по радио и телевизору проклинают сионизм и американский империализм, Анатолий Карпов – чемпион мира. Чего еще людям надо? А им американскую модель развития подавай. Можем подать и американскую. Представь себе: в Южной Пальмире или в Мурманске высаживается отряд высокоидейных, беззаветно преданных и хорошо обученных приемам партизанской войны пуритан, отличников боевой и политической подготовки. Всех русских людей вместе с их племенными, районными и областными вождями помещают в резервации. Из Африки на колхозные поля завозятся негры, и пожалте: лет через триста, согласно расчетам специалистов, основанным на исторических прецедентах, мы превращаемся в самую передовую демократическую державу мира со статуей Свободы в главной портовой гавани Химкинского водохранилища. Какое-то время по радио и телевидению клеймят проклятое коммунистическое прошлое, извиняются пред евреями и даже предоставляют им возможность вытащить страну из той задницы, в которой она оказалась. Сказку про Абрамушку-дурачка знаешь? Правильно, Абрамушка-дурачок на радостях, что ему про распятого не им Иисуса не напоминают, берет на себя все дерьмо переходного периода, отчего простой народ начинает любить Абрамушку еще пуще прежнего. А потом ситуация стабилизируется и все возвращается на круги своя. Разработаны так же шведская и южно-американская модели. Китайская, японская, южно-корейская и татаро-монгольская признаны пока мало применимыми в наших условиях, так как роль Абрамуши-дурачка в них не столь заметна. Ферштейн?
     Секретарь по идеологии умолк и посмотрел на часы. Капитан, тот самый молодой человек, который навещал Балетыча в больнице и майора Рабиновичева на его рабочем месте, не без труда и сожаления подавил обещавший быть сладким зевок.

   Оба собеседника стояли перед обычной на вид крышкой городского канализационного люка. Однако ни города, ни даже села вокруг не было. Вдали на почтительном расстоянии стояла в ожидании обкомовская пыле-водо-газо и пуленепроницаемая «Чайка». Далеко в небе завис вертолет. Время от времени он снимался с незримого якоря, делал короткий, в пределах видимости, облет территории и опять зависал. Иногда характерный стрекот издавали хоботные прыгающие насекомые с прозрачными крыльями, по всей видимости, цикады. И уж совсем изредка какой-нибудь одиноко стоящий куст неслышно отрывался от корней и короткими перебежками перемещался на другое место.
     – Трепещешь? – поинтересовался секретарь и вновь посмотрел на часы.
     – Так точно, учитель! – отчеканил капитан.
     – Правильно, – одобрил секретарь. – Я и сам трепетал, когда меня посвящали. Тут главное не в том, что ты выбрал, а в том, что именно тебя выбрали. Конечно, ты старался, как мог, однако ведь и другие не менее твоего старались. Все умные, все подлецы, все готовы и на подвиг, и на предательство, а угадать никогда не возможно. Вот пошли ты меня сейчас, допустим, на хер. И что? Может, и попадешь, а может – и пролетишь. Сам не знаю. Конечно, первое дело – это преданность ему. Да кто он такой, вот в чем вопрос, на который многие пытались ответить, а толком не преуспел никто. Известно лишь, что любит он, чтоб его волю угадывали. В сущности, нарочно яйца морочит. Такое дело, капитан. Однако и награда великая. Но где же эти долбоебы?
     В воздухе потянуло духом мочи и пота крупного, скорее всего, рогатого скота, не заботящегося, как хищники, о том, чтобы ни звуком, ни запахом себя не выдать.
     – Слышишь? – спросил секретарь. – Время близко. А место неопределенное. Тайно сюда нас доставили, тайно и увезут. Вообще-то похоже на Подмосковье, но не исключено, что Аргентина или Эмираты. Место нарочито безликое. Думаю, все-таки Великая Русь. Но строго между нами – это, скорее всего, Аркадия.

   – Аркадия?

   – Ну, та или другая, – как-то неопределенно уточнил секретарь. –

Трепещешь?
     – Так точно, трепещу, товарищ учитель.
     – Молодец. С этой минуты можешь не называть меня «товарищ учитель». И «товарищ Балетов» можешь не называть. С этой минуты и вплоть до конца церемонии называй меня «Викула Прекрасный».
     – Слушаюсь, товарищ Викула Прекрасный.
     Крышка люка со скрежетом отодвинулась, и в образовавшемся проеме появилось лицо младшего жреца-лаборанта, неоплатоника Эдезия из ярославского отделения Госснаба.
     – Что же вы опаздываете, товарищи, – сказал он.
     – Вот сука, – огрызнулся секретарь, – мы уже битый час тут торчим. Хорошо, дождя не было. Как поживает Великий Иерофант?
     – А что ему сделается, – отвечал Эдезий. – Чай не у станка стоит, не приведи господи.
     Секретарь и капитан спустились в люк и оказались в просторном зале. Навстречу им вышел сам Великий Иерофант, в миру председатель правления охотничьего товарищества «Трудовой досуг», потомственный егерь Клим Яныч Нимфидианский. Из-за спины у него торчали оба дула двустволки.
     – Здравствуйте, товарищи, – поздоровался он. – Сегодня у нас посвящение третьей степени. Помолимся. Я буду произносить названия текстов, а вы повторяйте за мной. И так, «Воспоминания барона Гвидо из Лланкарфана». Лондон. 1673. Часть третья, стр. 27, строчки с восьмой по четырнадцатую до слов «Тинтагиль, замок короля Марка». Ну и тому подобное. Теперь введите двенадцать белых быков.
     В залу ввели двух довольно тощих бурых коровенок.
     – Сами понимаете, товарищи, – пояснил Великий Иерофант. – Избранных мало, а белых быков еще меньше. Да и с буренками нынче, на всех избранных не напасешься. Стрелять будешь холостыми, – предупредил он, передавая двустволку капитану.
     – А как же кровь? – осмелился поинтересоваться тот.
     – Прольешь еще, – пообещал Великий Иерофант, – и в горах, и на равнинах. Будет тебе магия-шмагия. По полной программе. Нахлебаешься еще. А пока подпиши вот, что застрелил двенадцать белых быков, которых при тебе освежевали. И ты, Викула, подпиши. Контроль и учет, как завещал великий Ленин в своем полном собрании сочинений. Читали? А теперь пройдемте в Святилище-Темнилище.
     Лицо Великого Иерофанта сделалось мрачным и напряженным. Капитан заметил, что и секретарь напрягся и побледнел. Младший жрец-лаборант и вовсе повалился, возможно, в непритворный обморок. Со скрипом открылись тяжелые ворота в следующий зал, и капитан с изумлением узнал монументальное сооружение, облицованное мрамором, лабрадором, гранитом и порфиром. В полной тишине прозвучал голос Великого Иерофанта:
     – Сумки и фотоаппараты попрошу оставить у входа. Навсегда.
     Затем начался спуск к месту, которое называлась Основная Вершина. Медленно шествуя в таинственном полумраке, капитан готовил себя к встрече с тем, что ждало его, лежа в саркофаге. Кто же это мог быть? Или что? Неужели, Сталин? Или, может быть, собаковидный медведь, ископаемый предок бурого, ставшего символом родины? Или Морозов Савва Тимофеевич, российский предприниматель, меценат Московского художественного театра, сочувствовавший революционерам? Или другой Морозов, Павлик Трофимович, председатель пионерского отряда села Герасимовка, самоотверженно боровшийся против кулаков своей деревни? Царевич Алексей? Король Артур? Череп коня вещего Олега? Или змея, которая выползла из того легендарного черепа?

   Капитан закрыл глаза и весь оставшийся путь до саркофага проделал вслепую. И мимо саркофага он прошел с закрытыми глазами.
     – Ну как? – спросил Великий Иерофант. – Видал?
     – Видал, – соврал капитан.
     – То-то, – похлопал его по плечу заметно повеселевший, хотя все еще смертельно бледный секретарь по идеологии. – А еще говорят, что не было никакой военной необходимости во взятии Берлина. Прагматики долбанные, ренегаты, оппортунисты, буржуазные фальсификаторы. А разве этот поганый труп, такой ныне величественный благодаря неустанной заботе нашей партии, не стоит жизни пары десятков тысяч солдат и офицеров доблестной Красной Армии, спасшей народы Европы от… и так далее… Я сам без отца, ушедшего на фронт, вырос. И почти без матери, полностью ушедшей в работу по восстановлению народного хозяйства в годы послевоенной разрухи. И, в конце концов, даже без жены, тоже ушедшей. Все от меня уходят. А я назло им всем расту и расту. Кстати, капитан, как там Аделаида? Раскололась уже? Коли ее, капитан, да только не забывай: «Будущее страны сидит в ее тюрьмах». Слыхал, небось, эту максиму? Предшественник твой, говорят, ее изобрел. То есть сочинил. Интересно, где он сам-то теперь? Ну и работенка у вас. Давай присядем на этот камень. Аркадия, блин, Шмаркадия.

   И оглядевшись, он тыльной стороной ладони вытер пот со лба.
    

 

***
     Аделаида Ивановна и не думала раскалываться в слишком узких для ее фантазии рамках дела, которое шили ей правоохранительные органы.
     – Мало, что ли, ваших людей под видом учеников раввинов доблестно изучает Кабалу? – спрашивала она на очередном допросе известного нам капитана и, не дав ему рта раскрыть, продолжала: – Так что же вы мне голову всемирным заговором морочите? Нашли, чем пугать. Ну, так будут евреи править миром, и что из того? Хуже будет, чем при Иване Грозном? Или чем при Луи Шестнадцатом? Не понимаю. Чего вы все так расшумелись? Вы лично «Тараса Бульбу» Николая Васильевича Гоголя читали когда-нибудь? Очень советую. Там запорожские казаки до полной потери сознания гордятся своими военными походами и еврейскими погромами, в которых равно добывают золото, серебро, жемчуг и алмазы, не брезгуя и мишурой, и при этом, разумеется, люто ненавидят басурман и еще больше жидов-кровососов, которые делают деньги торговлей и ссудами. А теперь абсолютное большинство современных украинцев мечтает видеть своих детей лучше банкирами и финансистами, чем полевыми командирами и членами их бандформирований и ничего дурного в этом не находит. Выходит, перевоспитали жиды народ на свой лад. Гоголь, говорят, в гробу перевернулся. Сама от очевидцев эксгумации слышала. Интересно бы в этой связи и на Достоевского посмотреть. Но что мы все о покойниках да о покойниках. Почему вы меня ничего не спросите о Роберте Ароновиче, например?
     – Что вы можете показать о Роберте Ароновиче? – с надеждой осведомился капитан и взялся за перо.
     – Импотент! Вот уже лет восемь хронический импотент.
     – А в каких он отношениях с писателем Дустоевским?
     – Дустоевский? Даже не спрашивайте. Какие могут быть отношения между двумя импотентами? Чисто платонические. Дустоевский , говоришь? Ладно, так и быть, о Дустовском могу показать следующее: дуется, с боку на бок переворачивается, пыхтит – вот тебе и весь Дустоевский. Конечно, дождешься от него оргазма, как от вас коммунизма. Так вашему Викуле Прекрасному и передайте.
     – Откуда вам известно про Викулу Прекрасного? – не веря ушам, вытянул спину, оставаясь сидеть на стуле, капитан.
     – Мне откуда известно? Это вам откуда известно? Хотите, я вам про него кое-чего покажу?
     И пока капитан не опомнился, Аделаида Ивановна произнесла:
     – Импотент ваш Викула Прекрасный. Так и запишите.
     Капитан отложил перо в сторону, выключил магнитофон, прошелся по комнате. Попытался объяснить по-хорошему:
     – Послушайте, Аделаида Ивановна, КГБ – это государственное учреждение, перед которым стоят те же цели, что перед наукой и религией. Вернее, цель одна – познание истины. А там уже совсем другие люди решают, что с этой истиной делать. А вы «Оргазм, импотенция. Импотенция, оргазм», просто неудобно перед партией и народом. Солидная вроде бы женщина, а вовсе не, простите, кокотка какая-нибудь…
     – И ты импотент, – перебила Аделаида Ивановна. – Всем расскажу. И на очных ставках, и на суде. Пусть все знают, какой ты есть импотент и передадут по «Голосу Америки». Можешь потом хоть с парашютом прыгать, хоть по первой программе Центрального телевиденья на сверхзвуковом истребителе летать, ничто уже не поможет. И вообще, оргазма не запретишь. Человечество всегда стремилось к оргазму. Не знаю, как коммунизм, чтобы тебя не огорчать, хотя разве вас этим огорчишь, но оргазм победит! И вот еще что, только попробуйте тронуть Чарлика! Это все равно что покуситься на оргазм. Ни я, ни история вам этого не простим.
     – Оставим пока историю, – после некоторого раздумья предложил капитан. – С ней мы как-нибудь потом пообщаемся, если еще сподобимся. А вам я твердо обещаю в пределах моей компетенции не трогать Чарлика при условии, что вы забудете про мою мнимую импотенцию. Презумпция невиновности и все такое. И как вам вообще не стыдно использовать грязные технологии? Интеллигентная женщина, правозащитница, «Тараса Бульбу» в подлиннике  читала. Что за народ и партия! То есть, я хотел сказать, что за народ! Скажите, а Викула Прекрасный, то есть товарищ секретарь по идеологии обкома партии и народа, простите, я, конечно, имел в виду партии, Балетов действительно импотент?

   И капитан включил магнитофон.
    

 

***
     Сокамерницей Аделаиды Ивановны в следственном изоляторе КГБ была Светлана Адамовна. Камера, разумеется, прослушивалась, и из разговоров между женщинами следствие надеялось выудить ценную для себя информацию. Узнав, что Светлана Адамовна проходит по одному с ней делу, Аделаида Ивановна поначалу ужасно расстроилась и даже в знак протеста объявила, как она определила: « Временный мораторий на дачу откровенных показаний».
     – Я таких в своем салоне не держала, – заявила она капитану. – Вы хотите дискредитировать меня перед потомками и снизить интеллектуальное значение моей невидимой борьбы за настоящий оргазм.
     Однако, выяснив, что Светлана Адамовна лично знакома с Чарликом, Аделаида Ивановна смилостивилась и снова решила сотрудничать со следствием.
     – Скажите, а когда вы в последний раз видели Чарлика? Что он делал? Как себя чувствовал? О чем думал? Мне все-все про него интресно и архиважно.
     – Да, что делал? Под кроватью лежал, – отвечала Светлана Адамовна.
     – О-о-о, – томно и протяжно вздыхала Аделаида Ивановна. – Под кроватью лежал. Как это на него похоже... – И она тут же надолго забывала о собеседнице, отдаваясь во власть своих грез.
     Светлана Адамовна ей очень завидовала, хотя и считала набитой дурой. Сама она, к сожалению, не могла так основательно утешиться. Нечем было. Хуже того, без, пускай призрачной, поддержки небес, почва земная окончательно уходила у нее из-под ног. Дело в том, что она, да еще Семен Изральич, оказались самыми проблематичными для выдвинутого против них обвинения подследственными.

   Шили им религиозное тайноведенье с явным сионистским уклоном, но как только следователь заводил разговор о магии, оккультизме или населении астрального мира, Семен Изральич, например, моментально терял всякий интерес к происходящему, начинал откровенно зевать, а пару раз попросту засыпал прямо на допросе. Светлана Адамовна, наоборот, тут же невероятно возбуждалась, не давала следователю слова сказать и начинала нести такое про связь богини Астарты с начальницей абонотдела городской телефонной станции, что это ни в какие ворота, а тем более протоколы, не лезло. Вот и подложили ей на нары самые обычные требники и молитвенники, изданные с благословения Московской патриархии для пользования духовенства и мирян православного исповедания.

   Следователи надеялись тем самым дать религиозной мысли Светланы Адамовны хоть сколько-нибудь сообразное с установившимися понятиями направление, дабы получить мало-мальски идущие к делу чистосердечные признания. Однако желаемого они не добились. К своему изумлению, чуть ли не на каждой странице предложенной литературы, освященной православным крестом на обложке, Светлана Адамовна натыкалась на слова «Сион» и «Израиль». Просто жуть брала, и верить в такое не хотелось. И Светлана Адамовна совершенно закономерно начала подозревать неладное. Вскоре она при появлении любого служащего – от конвоира до следователя – стала плеваться, дуть в разные стороны, похохатывать и произносить какое-то маловразумительное заклинание: «Сидит старуха у окна напротив жизни волокна и времени не своего числа и месяца сего». Сказывалось, конечно, влияние сокамерницы.
     – Что вы наделали! – распекал старшего надзирателя капитан, получивший разнос от секретаря по идеологии. – Что вы людям в камеру подсовываете? Вы сами когда-нибудь эти требники раскрывали?
     – Никак нет, – докладывал надзиратель.
     – Так какого же хрена вы тогда православный христианин? – уже орал капитан и хватался за голову. – Еще не придумали для вас дела, которого бы вы не провалили. Все просрали, и социализм просрем, зачем только страдали в борьбе за счастье всего прогрессивного человечества?
     – Так точно, – отвечал надзиратель, – жиды-с, ваше благородие – И прикладывал руку к козырьку.
     Когда гроза в образе капитана проносилась, надзиратель недоуменно пожимал плечами и направлялся к камере, в которую поместили Семена Изральича, единственного, по его мнению, нормального человека из всех следователей и подследственных. Под предлогом посещения карцера надзиратель выводил узника в коридор, и они направлялись в служебное помещение охраны, где могли вдвоем отдохнуть от бесконечных придурков вокруг. Надзиратель отключал все прослушивающие и просматривающие устройства, наносил для пущей верности по ним смачный контрольный удар боевой дубинкой, составлял акт об их поломке, после чего доставал поллитровку и коробку с полным комплектом камней для игры в домино. Играли они в «телефон», сожалея, что не с кем тут забить козла.
     – Ты Изральич, сильно не переживай, – объяснял надзиратель. – Уж поверь мне, подержат они тебя с полгодика и предложат уехать по израильскому вызову. Сажать не будут. Им ведь самим концы обрубать резона нет никакого. Случись что, куда они побегут? На Кубу, к коммунякам своим? Или к братскому многострадальному народу Палестины, в Газу? А то еще скажи, во Вьетнам. То-то. Им самим Америка не меньше нашего надобна. Если не больше. А ты мой адресочек запомни. Запомнил? Может и вспомнишь когда, да в гости пригласишь. Не забудешь? Это хорошо, что нормальные мужики, как ты, сюда попадают. Иначе тоска. Ну, чистый дурдом. В натуре. Один этот ваш Дустоевский чего стоит. Я его просто боюсь. Веришь? Урок не боялся, а его, как вижу, так сам не свой. Большим человеком в Америке может стать, помяни мое слово. Он их просветит, будь спокоен. Каких людей теряем, каких людей! А с нами кто остается? Не, в натуре, слыхал? «Вы требник когда-нибудь раскрывали? Какой же вы после этого православный христианин?». Вишь, как с людьми начали разговаривать. Козлы. Коммуняки долбаные. Ну что, Изральич, еще по одной?
     Однажды их засекли. Более получаса капитан не мог доискаться дежурного надзирателя и, плюнув, сам направился в камеру за нужным ему подследственным. Проходя мимо каптерки, он услышал нестройный, но уверенный в себе мужской дуэт, самозабвенно и, похоже, несколько глумливо исполнявший известную песню о перелетных птицах, отрицательному примеру которых лирический герой текста уверенно противопоставлял собственное, куда более ответственное отношение к родной земле.

   Капитан открыл дверь. Песня оборвалась на полуслове, но прочих следов злостного нарушения режима участникам дуэта скрыть не удалось. Капитан на целую минуту застыл в дверном проеме, силясь по достоинству оценить увиденное. Наконец, произнес:
     – Ну, Семен Изральич, от кого-кого, а от вас я такого не ожидал.
     Более чистосердечных признаний он в своей жизни еще не делал.
    

 

***
     Жека Шульханов элементарно проголодался, и эта штука оказалась посильнее всех его страхов и даже убеждений. Правда, еще около полутора суток он терпел, живя на одной воде, пользуясь бесхитростным приспособлением сделанным для него заботливой матерью. Чтобы сын ни одного мгновения не страдал от жажды, она подсоединила обычный огородный шланг одним концом к кухонному водопроводному крану, который отныне не закрывался, а другой конец, оснащенный вентилем, завела под кровать. Таким образом, напиться Жека мог тогда, когда считал нужным, а вот завтрак, обед из трех блюд, полдник и ужин ему почему-то подавать перестали.

   «Всю жизнь мне испортили, – думал Жека. – Даже тут достали. Ну кому я и здесь помешал? Почему нужно обязательно вытолкать человека из-под кровати и заставить его к чему-то стремиться?». В данном случае стремление, собственно, было только одно и весьма притом элементарное – утолить голод. «Но ведь стоит только начать,– очень хорошо понимал, какая ловушка ему уготована, Жека,– как потом уже не остановишься. А снова завязать добывать себе хлеб насущный будет уже гораздо труднее, чем впервые». Он открыл вентиль, жадно испил и продолжил размышления: «Как себя ни обманывай, а есть только два пути добычи хлеба, имя им – унижение и преступление. Чем ты ниже, тем больше унижения, чем выше, тем больше преступления. Всякая власть от Бога, и всякая власть преступна. Но где же мама? Так действительно с голоду помрешь».

   Жека осторожно высунул голову из-под кровати и ничего утешительного не обнаружил. Как будто все было как всегда, однако, из чего-то неуловимого со всей определенностью следовало, что мамы не просто нет, а она исчезла. Во всяком случае, на гарантированные завтраки, обеды и ужины, не говоря о полдниках, можно было уверенно не рассчитывать, и Жека с грустью сообразил, что есть только один путь вернуть внезапно и непостижимо утраченное, а именно: поступить в институт, вступить в партию, получить диплом, перейти на партийную работу, сделаться крупным, а потом главным функционером областного масштаба, затем оказаться переведенным в Москву в центральный аппарат, стать членом Политбюро, потом Генеральным секретарем ЦК КПСС и уже в этом качестве провести такую политическую реформу, чтобы можно было уйти в отставку, не опасаясь преследований со стороны следующего властителя,– и вот только тогда тебя, возможно, будут кормить просто так, а ты ни о чем не будешь заботиться.

   В принципе, почему бы и не попробовать? Стоит только решиться, только начать. И почему только один путь? А если удачно жениться и потом уже не задумываться, откуда жена достает деньги, и какое ей удовольствие тебя содержать? И все равно ведь нет никакой уверенности, что жена не бросит, а политика, пусть и бывшего, не кинут. Куда же все-таки подевалась мама?
     Жека вылез из-под кровати, уже зная, что хлеб и вода будут покрепче любого наркотика и что он окончательно и бесповоротно присел на то и другое. Ясно так же было, что только покаянием, если, конечно, претендуешь на что-то серьезное, не отделаешься. Впрочем, все хотят беззаветно служить в надежде до чего-нибудь дослужиться – да не оскудеет рука дающего, – но как заставить хозяина этой руки обратить на себя внимание? В любом случае, первый шаг – покаяние. Сие есть альфа и омега любого истинного служения.

   И разорвав на себе рубаху и посыпав голову пеплом, Жека направился в приемные служебные покои своей первой учительницы. Ничуть не удивив нескольких директоров школ и завучей, томившихся в ожидании вызова на ковер, он опустился на колени и застыл в этой позе, ничего не объясняя секретарше. Его приняли за очередного молодого специалиста, прибывшего безнадежно хлопотать об откреплении из деревенской школы. Пару дней практически никто на него внимания не обращал. Сердобольная уборщица, для которой подобные сцены не были в диковинку, по окончании рабочего дня подкармливала его бутербродами и с чистой совестью запирала на ночь, обнадеживая, что когда-нибудь его примут или хотя бы заметят. Наконец, его действительно пригласили в кабинет. Жека наотрез отказался подняться с колен, дорвал на себе остатки рубахи и, доползя до стола инспекторши, упал лицом вниз.
     – Ты о чем-то хотел мне рассказать, Женя? – строго спросила инспекторша.
     Продолжая лежать, Жека чуть приподнял голову и произнес:
     – Каюсь во всем. Готов зарезать Чарлика.
     – Подними лицо, Женя,– сказала инспекторша, подошла к сейфу и вытащила из него толстую пачку бумаг. – Это анкеты, Женя, и за каждой из них человек, и все эти люди готовы зарезать Чарлика. Почему я должна выбрать именно тебя? Конкурс такой, что никакому ВГИКу не снилось. Конечно, ты красив, умен и даже талантлив, но всего этого совершенно недостаточно, а часто и просто не нужно. А сколько талантливых ребят и девчат так и не стали настоящими мастерами. Это лишь со стороны наша жизнь кажется сплошным парадом звезд на безоблачном и величественном ночном небосводе. Однако не все в политике выглядит так торжественно и красиво, как Макбет и его одноименная леди из так называемого проекта «ШЕКСПИР».  Сколько за власть ни борись, а она сама падает в руки. Но при этом любит, чтобы за нее боролись. Просто торчит на этом. Ее заводит наша возня. А уж потом она и сама жжет. Отсюда вывод: борьба идет не за власть, а за место под вязом. И ты еще услышишь про этот вяз, Женя. А может быть, и увидишь его. Ты еще здесь, Женя? Тогда я приглашаю тебя на закрытую лекцию по международному положению. Обещаю, там будет очень изысканно. А после доклада бальные танцы и маленький победоносный стриптиз. А знаешь ли ты, почему высокопоставленные люди так стремятся к изысканной красоте, балам и большим и маленьким победоносным  стриптизам? Потому что по уши в дерьме. И почему нашего с тобой народа, Жека, никто никогда, даже американская помощь, из бытового дерьма не вытащит? А потому что душа у него чистая. Тоже закон компенсации. А говорят, коммунисты виноваты. Нет, народ, чистый духом, сам к дерьму тянется и никакими кнутами и пряниками, апрельскими тезисами, октябрьскими переворотам и майскими праздниками его из дерьма не вытащишь. Ему нравится чувствовать себя бедным, униженным, оскорбленным и обездоленным, начисто лишенным балов и стриптиза. Израилю все помогают, а Россию все обижают. И уже раздаются голоса наших людей в Соединенных Штатах Америки: «Доколе мы будем кормить Израиль и обижать Россию!». Вот такие дела, Женя, надеюсь, тебе понравился мой содержательный доклад. Знаешь, что сказала Ева Браун своему жениху, когда он пожаловался ей на то, что немцы оказались недостойны своего фюрера? «Каждый фюрер имеет тот народ, который заслуживает». Женщины, Женя, бывают иногда очень жестоки. Очень. Но тебе исключительно повезло. Именно я была твоей первой учительницей. Ты еще не забыл, как мама привела тебя первый раз в первый класс? Это произошло первого сентября тысяча девятьсот шестидесятого года от События. Помнишь, гром гремел в это утро над Южной Пальмирой, а ливень зарядил такой, что наш лучший в мире общественный транспорт проявил свою полную недееспособность, несмотря на всю заботу партии и правительства о том, чтобы рабов вовремя и при любой погоде доставляли к местам их трудовых подвигов. И в какой-то момент я, молоденькая учительница начальных классов, почувствовала: сегодня я обрету своего ученика, Женя. Понимаешь – воистину своего. А сейчас, я помогу тебе принять ванну и переодеться во фрак, после чего можешь смело считать себя нашим, а самое на первых порах для тебя главное – моим человеком.

 

    

***
     – Я вовсе не такой идейный, чтобы из ненависти к евреям терпеть бытовые неудобства,– возмущался на допросе писатель Дустоевский. – Прошу перевести меня в камеру к сионистам, раз уж Америка решила разыграть еврейскую карту.
     Конечно, его можно было понять. Хуже всего в тюрьме приходилось русским патриотам. Начальство их просто в грош не ставило, так как никакой особой товарной ценности они из себя не представляли. Мировое общественное мнение в связи с ними и не думало бесноваться, тем более раскошеливаться. Иное дело сионисты, которых приходилось рассматривать чуть ли не как военнопленных или, на худой конец, заложников из стана весьма финансово-состоятельных идейных врагов, способных на любой выкуп.
     – Не все от меня зависит,– разводил руками капитан. – Надо еще, чтобы сионисты держали вас за своего.
     – Они держат! – обрадовался Дустоевский. – Роберт Ароныч собирается переводить на идиш мой роман. Я бы сказал, мой антисоветский роман.
     – Помилуйте, да какой же он антисоветский?
     – Не читали, а хаете,– обиделся писатель. – Петька Парамонов, например, разуверился в политической целесообразности строительства БАМа, принял обет воздержания и под именем Алексий проповедует теперь преимущества рыночной экономики и плюрализма мнений. И что это значит: «Не все от меня зависит»? А от кого? От Роберта Ароныча? Ты мне, начальник, лапшу на уши не вешай. Назначай пособником сионистов.
     – Нам патриоты тоже нужны,– не сдавался капитан. – Посмотрим, что скажет Аделаида Ивановна.
     – А что она скажет? Скажет, что я импотент. Дура она, вообще-то.
     – Дура-то дура. Но вот Роберт Ароныч так уже не считает.
     Капитан встал из-за стола, в задумчивости прошелся по кабинету, положил обвиняемому руку на плечо и доверительно поинтересовался:
     – Как думаешь, беллетрист, пойдет Аделаида Ивановна за меня замуж?
     – А она вас возбуждает? – спросил Дустоевский.
     – Возбуждает, верный расчет, – отвечал капитан. – Может, ты ей расскажешь, как я тебя зверски пытал? С ужасающими подробностями. Побольше соплей, блевотины, спермы и гноя. Это должно смягчить ее сердце. А теперь, брат, в камеру. К аграриям и патриотам.
     Сам капитан направился к сионистам, дабы отконвоировать их на прием к Аделаиде Ивановне. Она восседала на нарах, а Светлана Адамовна делала ей педикюр.
     – Ах, господа,– произнесла Аделаида Ивановна,– вы застали меня врасплох. Ничего, ничего, Светочка, продолжайте. Не будем терять времени, господа. Я устроила счастье всех нас. Ваш сын, Семен Изральич, женится на мне, а ваша дочь, гражданин Рабиновичев, выходит замуж за Роберта Ароныча. Кто не согласен, на того немедленно заявлю, сами знаете что.
     – А не замочить ли нам ее? – после непродолжительной паузы спросил у соратников Семен Изральич. – Ишь, что удумала, шикса.
     – От вас, Семен Изральич,– парировала Аделаида Ивановна,– я ничего другого, кроме ритуального убийства, и не ждала.
     – Держите его! – срывающимся шепотом предложил собравшимся Рабиновичев и попятился. – Доведет до погромов. О репутации народа подумал бы, Семен Изральич, прежде чем мочить-то.
     – И то правда,– согласился Роберт Ароныч. – Ты замочишь, а скажут, что евреи замочили.
     – У меня нет сил все время жить с оглядкой на репутацию целой нации,– взмолился Семен Изральич. – Могу я кого-нибудь замочить от себя лично?
     – В Израиле можешь,– объяснил Рабиновичев. – На то его и делали. А тут, ты замочишь, а на меня коситься будут. Народ, воспитанный раввинами, не может оказаться свинами! Ух ты! Как здорово сказано. Надо записать и показать Чарлику. Кто помнит, как это я сейчас сказал? «Народ, воспитанный раввински, не может поступать по-свински»? Нет, было как-то еще лучше. Всегда надо сразу записывать.
     – Это тебя раввины воспитывали? – игнорируя эстетические достоинства предложенной формулировки, попробовал высказаться по сути Семен Изральич, но его перебили.
     – Господа, господа!– предостерегающе воскликнул Роберт Ароныч. – Неудобно. Гои вокруг. Что о нас люди подумают? Аделаида Ивановна, ради бога, я, конечно, уже готов составить счастье Леночки или погубить ее – это уж как получится, законный брак, знаете ли, заранее не предскажешь, но в целом, как прикажете. Буду стараться.
     – А я разве приказываю, Роберт Ароныч? Какой же ты все-таки неблагодарный импотент.
     – А я не готов! – закусил удила Семен Изральич. – И никогда не буду готов, чтоб меня на еврейском кладбище не похоронили!
     – Ишь, какой древний еврей выискался, – брезгливо поежилась Аделаида Ивановна.– Пещерный человек. Отведи его в карцер, капитан. Он просто завидует моему счастью.
     Аделаида Ивановна в сильном раздражении отодвинула от себя ногой Светлану Адамовну и пожаловалась:
     – Стараешься не быть антисемиткой, стараешься. Как будто получается, и вот – пожалуйста. Всегда находится какой-нибудь Семен Изральич, который все дело портит. Убей его, капитан. Или ты хочешь, чтобы я, слабая женщина, это за тебя не без удовольствия сделала?
     Капитан побледнел, позеленел, наконец, посинел и слабым голосом произнес:
     – Будьте добры, пожалте в карцер, Семен Изральич. Я вижу вам дурно. Как бы ни обширный инфаркт, а то и вовсе скоротечная чахотка. Трибунал разберется. А может, не надо, Аделаида Ивановна? Ведь он вам почти свекор, как-никак.
     Лицо Аделаиды Ивановны исказила гримаса скорби, вызванной вопиющей человеческой неблагодарностью.
     – Никто меня не любит,– разрыдалась она. – Все только обманывают. И ты, и ты, Светлана Адамовна. Как я теперь могу поверить, что ты мне искренне, со всей душой педикюр делаешь? Скажи сразу, что тебе от меня нужно и бери, бери. Разве я когда-нибудь для себя старалась? Сволочи вы этакие. Еще пожалеете.
     – И не стыдно тебе, Семен Изральич?– хлопоча около Аделаиды, сама начала убиваться горем Светлана Адамовна. – До чего барыню-то довел.
     – Не барыня она мне! – гордо возразил Семен Изральич, предчувствуя, что само сердце вытащит сейчас из глубин генетической памяти величественные, овеянные духом сокровенного иудейского опыта слова, достойные этого напряженного момента новейшей еврейской истории. – Никакая она мне не барыня,– твердо повторил он,– а вор и самозванец Емелька Пугачев, – и сам, оглушенный явным нездешним звучанием собственными устами произнесенной фразы, неуверенно добавил, чтобы хоть как-то смягчить громоподобный эффект, – выдающийся русский путешественник, антрополог, этнограф и натуралист.
     Рабиновичев зашатался от ужаса, но, едва устояв на ногах, нашел в себе силы произнести:
     – Я лично Аделаиду Ивановну никаким антропологом не считаю. Ты, Семен Изральич, язык-то не распускай. Не дома находишься. Думай иногда, что говоришь.
     – Значит, все одобряют приговор? – уточнил заметно порозовевший капитан и, словно бы нехотя, перевел взгляд на Роберта Ароныча. Тот как-то не сходя с места засуетился под этим взглядом и застеснялся. Было видно, что ему очень не хочется, хотя и приходится обманывать ожидания людей:
     – Вы спрашиваете, все ли одобряют приговор? Так вот, в качестве гнилого интеллигента позволю себе несколько воздержаться.
     И это оказалось последним, что он себе в жизни позволил. В голове у него раздался сокрушительной силы удар, который он успел почувствовать и услышать. Тело его мешком осело на пол.
     – Довели незаурядного человека,– раздался в поистине гробовой тишине голос Аделаиды Ивановны. – То, что ему удалось сделать в области перевода «Войны и мира» на язык идиш, по праву принадлежит России. И вовсе не случайно, что в эту трагическую минуту среди нас находится по крайней мере один настоящий капитан, хотя если бы тело бедного Роберта Ароныча вынесли четыре капитана, то и нашему одному было бы значительно легче, и мне бы не показалось, что для данного конкретного покойника это излишняя роскошь, пусть даже со мной и не согласятся некоторые из тех, кто ничего не слышал о трудах американского инженера и математика Х. Шеннона, исследовавшего передачу сообщений по техническим каналам связи. Все там будем. Вернее, все здесь не будем. Был человек, и нет человека. Аминь. Ну что, довольны? Особенно вы, Рабиновичев? Я даже не знаю, как Леночке сообщить. Такого жениха потерять. Планируешь, планируешь, целыми мирами ворочаешь, а тут скоропостижно какой-то Роберт Ароныч Горалик окочурился, и все в одночасье летит в тартарары вместе с будущим, которое ты своими руками, как младенца выпестовал. Теория катастроф. Труды Кювье. Книга Берга о ноосфере. Роман «Парамоновы», часть последняя. Что скажешь, Семен Изральич? Ведь только что думали тебя казнить, а теперь уже и не упомнишь, чего ради, собственно, и старались. Подите-ка вы все, кроме Светочки, прочь. У меня истерика. Сейчас, Светлана Адамовна, задам я тебе трепку. Ты уж не обессудь.
     – Не обессужу, не обессужу, барыня,– забеспокоилась Светлана Адамовна. – Только того и ждем-с. Бедный Роберт Ароныч,– и она расплакалась.
    

 

***
     Чарлику повезло. А майору Рабиновичеву по той же причине – нет. Все опять рассчитала Аделаида Ивановна. Семен Изральич и бывший майор Рабиновичев в качестве матерых правозащитников отправились отбывать срок, остальные прошли в качестве свидетелей, Чарлик и Леночка оказались предоставлены сами себе.
     – Чем существо умнее, тем оно лучше поддается дрессировке, а самое умное существо – человек.
     – Богиня! – восхищался мудростью духовной наставницы писатель Дустоевский и норовил поцеловать ручку.
     – Проказник,– деланно негодовала Аделаида Ивановна. – Называя меня этим словом, вы хотите сказать, что я поддаюсь дрессировке лучше даже самого человека. Ведь богиня, по определению, существо высшее и, стало быть, еще более умное. Признайся, Дуст, пробовал уже дрессировать души покойников?
     – До того ли, Аделаида Ивановна, до того ли. Я убежденный материалист, свято верю обонянию, осязанию, вкусу, зрению, слуху, партии и правительству, а пуще всего – самому себе. В общем, не готов я ради себя на каторгу, а на курорт себе во вред могу согласиться.
     – А на Леночке женишься?
     – Аделаида Ивановна! – Дустоевский вскочил как ужаленный. – Да сколько можно, ей-богу? Я думал все уже кончилось. Роберта Ароныча, слава богу, достойно похоронили. Чего это я жениться буду?
     – Совсем меня хочешь со свету сжить,– рассердилась Аделаида Ивановна. – Смотри, как бы от дома не отказала.
     – Помилуйте, Аделаида Ивановна,– взмолился беллетрист. – Не губите. Как же я без вашего дома с его атмосферой неустанного творческого поиска, анализа богатейшего историко-культурного материала и нежелания соскользнуть на путь дешевых публицистических представлений. А водочка, а картошечка, а лучок с помидорчиками, а денег одолжить… А хотите, я прямо сейчас ради вас не сходя с этого места натурально укакаюсь? Вот смеху-то будет, когда вы всем расскажете, как Дуст в штаны наложил.

   Дустоевский еще долго вымаливал прощение, а в это время где-то далеко или неподалеку отсюда Клим Яныч Нимфидианский глянул на циферблат своих часов и не поверил глазам. Тогда он поднес их к уху и не поверил ушам. Часы стояли так, словно никогда не ходили. Клим Яныч задумался ненадолго, позвал порученца и отправил его в мастерскую Семена Изральича. Когда же порученец вновь предстал пред ним, то вместо ожидаемых безукоризненно отремонтированных часов, Клим Яныч получил пространный устный доклад о некоем благополучно разоблаченном заговоре, какой-то Леночке, которая должна выйти замуж за Дустоевского, Аделаиде Ивановне Бомбе, которая не может без Чарлика и поэтому кровно заинтересована в том, чтобы майор в отставке Рабиновичев как можно дольше не возвращался домой и многом многом другом. Клим Яныч терпеливо и внимательно слушал и, наконец, спросил:
     – Так я не понял: часы еще стоят или уже идут?
     – Стоят, – сообщил порученец.
     – Тогда, будьте любезны, верните Семена Изральича в его мастерскую, и пусть мы увидим, что это хорошо.
     – Хорошо,– сказал порученец.

 

    

***

   Простое возвращение Семена Изральича имело глобальные, а лично для Аделаиды Ивановны – катастрофические последствия. Чарлик, разумеется, немедленно был водворен в отчий дом, а заодно и на завод, откуда его торжественно проводили в армию. Служил он неподалеку от родных мест, в той самой части, которой некогда командовал майор Рабиновичев. Да и сам майор вернулся в ту же часть, правда, уже в должности замполита и в звании подполковника, потому что партия не только никогда не ошибается, но, что еще важнее, если уж иногда исправляет свои ошибки, то делает это поистине с царским размахом.

   Увидев однажды Чарлика в военной форме, Леночка не смогла в него не влюбиться. Всего этого Аделаида Ивановна, конечно, не пережила. В последний путь ее провожала окончательно постаревшая от нестандартных переживаний преданная служанка и ее сын, начинающий комсомольский функционер Евгений Шульханов. Да еще писатель Дустоевский прислал телеграмму соболезнования с одной из ударно-захолустных строек коммунизма, где увяз в творческой командировке сильнее, чем ему бы хотелось. У края свежей могилы скромную процессию поджидал потомственный егерь Клим Яныч Нимфидианский. На нем была альпийская охотничья шляпа и неизменная двустволка за плечом. Когда гроб опускали в землю, егерь снял ружье и пальнул в воздух сразу из обоих стволов.
     – Если на егере висит ружье…– обратился он к Евгению. – Рад с вами познакомиться, молодой человек.
     На выходе, у самых кладбищенских ворот, к недавним участникам похоронной церемонии с пьяной исповедью пристал одноногий нищий:
     – Племянничка-то моего из партии-то поперли! – радостно сообщил он.
     – Балетыч! – с трудом признал друга своей матери и дальнего родственника Евгений.
     – Балетыч! – ахнула Светлана Адамовна.
     – Оставьте его, – настоятельно посоветовал егерь. – Не видите, душа у народа поет!

 

 

 

 

***

   «И все же, откуда есть пошла Южная Пальмира? Не в смысле материальном, но духовном? И каково ее историческое предназначение, если допустить, что у истории имеется некая цель? А почему бы и не допустить? Видим же мы, что в живой природе хищники становятся все совершеннее, а их потенциальные жертвы все качественнее по части удовлетворения гастрономических потребностей своих палачей».

    Бывший беллетрист, но вот уже лет пять как ученый-краевед Дустоевский отложил перо. Последняя изложенная им мысль чем-то ему не пришлась, хотя выглядела вполне научно достоверной. «Причем тут хищники? Я что зоолог или животновод? Или я все-таки краевед? А возможно, еще и культуролог. А если так, то откуда все же пошла есть Южная Пальмира? Вот в чем вопрос. И почему именно я им задался, словно мне его кто-то навязал?».

   Ответ пришел тут же. Взгляд Дустоевского сам собой упал на папку, подаренную ему Генриеттой Ароновной сразу же после похорон ее брата. О рукописи перевода «Войны и мира» на идиш она не проронила ни слова, а об этой папке сказала, что хотя Боб при жизни не оставил никаких распоряжений, но пусть гражданин Дустоевский не удивляется, уже из гроба просил передать эту папку именно Дусту.

   Гражданин Дустоевский и не подумал удивляться. С той поры, как у Генриетты Ароновны пропал без вести сын, о загадочном исчезновении которого в городе все знали, но из неких смутных опасений старались поменьше об этом говорить, она все меньше и меньше была способна кого-либо удивить что словом, что делом.

   И вот только сейчас, спустя несколько лет, та самая папка чуть ли не сама бросилась Дустовскому в глаза. Не без опасения раскрыв ее, он тут же убедился, что тревожные предчувствия его не обманули. К нему непосредственно в данную минуту земного бытия обращался ни дать ни взять покойник, явно наделенный уже потусторонним знанием: «Дуст, – писал Роберт Аронович, – думаю не ошибусь, если предположу, что быть тебе, судя по всему, краеведом. Держись, Дуст. И прими этот скромный дар, а именно – некоторые мои рассуждения о том, откуда есть пошла Южная Пальмира, давно ставшая и моим городом, а ты ведь и вовсе коренной пальмирец. За сим прощай на время, Дуст, до, надеюсь, нескорой встречи».

    Далее Дуст читал уже наискосок, и строчки вполне спокойного научно-краеведческого текста просто прыгали у него перед глазами, и унять их до самого конца чтения он, как ни старался, так и не смог.

   Вот фрагменты этого текста, которые смог более или менее адекватно воспринять Дустоевский:

   «…рассказывают, что в давние времена варяги пришли на Русь в качестве менеджеров, и сделали они это по просьбе древнеславянских трудящихся. Правда, многие утверждают, что все было совершенно не так и предлагают свои варианты фальсификации истории…
     …по-человечески и то и другое очень даже понятно: если история существует не в твоих личных интересах или, по крайней мере, серьезно с ними расходится, то, следовательно, она не заслуживает особого доверия. И это правильно. Поэтому не будем об очевидных исторических фактах, которые очевидны ровно настолько, насколько вообще способен быть объективен фольклор, не говоря о средствах массовой информации…
     …какая ложь ближе к истине, пусть каждому развесившему уши подсказывает его историческое чутье, но так или иначе, а нордическую прививку Древняя Русь в свое время получила. Так нам кажется. Еще нам кажется, что несколько позже она получила прививку монголо-татарскую…
     …тут надо заметить, что в последнее время усилиями отдельных сказителей монголо-татарское иго сумело весьма улучшить свою прежде незавидную репутацию вплоть до полной реабилитации в глазах славянофильской общественности. Это нас учит тому, что начать победоносную информационную войну никогда не поздно. И не спрашивайте нас, ради каких таких видимых благ стараются нынешние имиджмейкеры Батыя с Мамаем. Речь как-никак идет о наследии, духовном, разумеется. А то, что духовный наследник по совместительству является и первым претендентом на всякое разное материальное воплощение идеальных ценностей, как то горячо любимая родина, данная нам в ощущении лесов, полей и рек, – так кто же с этим спорит?
     …вот и библейский Авраам на будущей земле своего будущего народа предусмотрительно купил место для захоронения собственных останков и праха своей законной жены, дабы обеспечить прямых потомков неопровержимыми уликами их морального права на географически совершенно конкретный национальный очаг. В самом деле, мало на свете есть вещей, столь же несомненно земных и одновременно безоговорочно духовных, как могилы предков. Хотя бы одного из них…
     …к палестино-израильскому конфликту и Восточному Средиземноморью мы еще обязательно вернемся, а теперь настало самое время задаться вопросом, какое, собственно, отношение имеют варяги с монголами к южно-пальмирскому континууму вообще и дискурсу города Южная Пальмира в частности? И тут нам никак не обойтись без Византии с ее православными греками, которых опять-таки не вся русскоязычная публика искренне готова признать такими уж стопроцентными эллинами. Кто бы ни были эти эллины, но от них Русь получила нечто настолько исконно русское, что с той поры любой претендент на Российский престол вовсе не обязан доказывать народу, что он произошел непосредственно от Рюрика или Батыя с Мамаем.
     …зато даже коммунистическим вождям Советской России факт их крещения во Христову веру ничуть и никогда не вредил. Напротив, некрещенные во Христову веру вожди начисто проиграли крещеным борьбу за власть. Значит ли это, что крещеный марксист более верный ленинец? В Китае, возможно, нет. А в России и некрещеный фашист хуже крещеного демократа, что до сих пор создает определенные идеологические проблемы поборникам чистоты истинно арийского духа в русском национальном характере. В общем, Византия Византией, но она-то откуда набралась такого исконно русского, что его ни кнутом, ни пряником, ни национал-социализмом из нее не вышибешь…

   …в растительно-животном мире с его вредными для научного коммунизма законами генетической наследственности академик Трофим Денисович Лысенко потерпел полное фиаско. Несмотря на горячую поддержку всего прогрессивного человечества и его руководства, из курицы при правильном режиме питания и должном воспитании все равно не удалось получить индюка. А вот из христианина без всякой генной инженерии можно запросто получить мусульманина, из мусульманина – еврея, а из еврея – не еврея. Такие метаморфозы хотя мало кем одобряются, но вполне возможны, что еще раз убедительно доказывает некоторое несоответствие законов духовного и материального миров…
     …тем не менее освобожденный турками от родной ему средиземноморской плоти дух Византии настоятельно требовал от своей новой нордическо-монгольской родины выхода к южным морям, что Россия и сделала, прорубив окно в Древние Грецию, Рим, Египет, а с ними и еще кое во что, чего, по мнению многих, лучше бы не было, до такой степени оно до сих пор сильно осложняет жизнь потенциальным создателям непротиворечивых теорий всемирно-исторического процесса…
     …речь, конечно, об Иерусалиме и, что еще хуже, вовсе не об арабах. Их там тогда просто не было. Но евреи и без них успели сильно провиниться перед всем остальным человечеством, потому что уже тогда были не как все, а все были язычниками. Правда, еврейская пропаганда пыталась убедить братьев по Адаму, что ничего особо опасного для здоровья окружающих в иудаизме нет. И, отдадим ей должное, добилась она гораздо большего, чем то, на что рассчитывала. Бывшие язычники мало-помалу возненавидели идолов, а возненавидев, очень быстро смекнули, что теперь именно они, а не евреи, самые правильные монотеисты на поприще воплощения идеалов еврейских пророков и невиданного доселе беспредельного милосердия, которое на евреев, впрочем, не особо распространялось по причине их упрямой приверженности, как вскоре выяснилось, к устаревшей модели единобожия…
     …сами же новоиспеченные монотеисты не спешили слишком буквально понимать некоторые благоприобретенные заповеди и принялись усердно воевать за то же, за что и всегда люди воевали, но уже с куда большим сознанием собственной правоты. Все это в свое время уже проходившие евреи почти полностью потеряли интерес к реальной истории и, казалось, окончательно сосредоточились на Талмуде, а чтобы как-то свести концы с концами, – еще на торговле и финансах. Естественно, сразу же стало совершенно очевидным, что ничего позорнее, чем финансы и торговля, и ничего благороднее, чем военное дело, просто невозможно придумать…
     …долгое время считалось, что от торговли одному только торговцу (еврею) польза, а всем остальным – вред, в то время как от войны – совсем наоборот: одному только воину (арийцу) вред, а всем остальным – польза. Понятно, что еврейская пропаганда и тут попыталась обелить еврейский труд и, как это уже бывало, добилась несколько большего, чем то, на что изначально рассчитывала. Во всяком случае, человечество в лице своей ООН гораздо чаще осуждает вполне бравую израильскую военщину, чем весьма проблематичные израильские же финансы и торговлю…
     …однако мы несколько забежали вперед и, что еще хуже, совершенно уклонились от духовной темы. А между тем Российская империя сделалась, ко всему прочему, еще и средиземноморской державой, явив миру нечто неожиданное – город Южная Пальмира. То есть не очередной "-бург" и не внеочередной "-град". И как-то всем и сразу стало понятно, что безукоризненных западников, а уж тем более правоверных славянофилов из жителей Южной Пальмиры никогда не получится…
     …этот незаурядный факт не мог не оценить Первый во многих положительных смыслах русско-имперский поэт А. С. Пушкин, когда судьба отнюдь не случайно привела его в начинающий свой исторический путь город. Так Южная Пальмира сразу же вошла в классику мировой литературы, да еще в роман, которому суждено было стать сакральным в пределах русской культуры…
     …и опять таки дело почему-то не обошлось без загадочной двусмысленности. Конечно, юная Южная Пальмира сподобилась превратиться в одну из симпатичнейших героинь пушкинского романа в стихах "Евгений Онегин", но пребывает ее образ даже не на обочине, а вообще вне корпуса романа, в главе, которая не окончена и не включена автором в основной текст, но тем не менее значима настолько, что представить себе роман без нее невозможно. Во всяком случае, сакральную его составляющую…
     …итак, на излете романа, где пропеты отходные идеальной разновидности романтизма и романтизму тотального разочарования, вдруг появляются шуточные едва ли не куплеты о Южной Пальмире (как позже скажет грек-предприниматель в одном из рассказов Юрия Тынянова: "В Пальмире пыльной, в Пальмире грязной – разве это стихи?", неожиданно теряющие откровенно фельетонную интонацию: "Бывало, пушка зоревая\ Лишь только грянет с корабля,\ С крутого берега сбегая\, Уж к морю отправляюсь я". На мгновение подразнив якобы рецидивом романтизма, поэт тут же сообщает, чему, собственно, посвящены его утренние часы: "Как мусульман в своем раю,\ С восточной гущей кофе пью". А вот и вечер: "Но уж темнеет вечер синий/ Пора нам в оперу скорей:\ там упоительный Россини,\ Европы баловень – Орфей". То есть утром рай мусульманский, вечером – европейский. Такое себе два в одном световом дне и в одной географической точке – Южной Пальмире...
     …но кто же оказался способен ощутить этакую немыслимую гармонию, испытывая равный комфорт в не вовсе дружественных культурах, при этом умудряясь оставаться самим собой? А ни кто иной, как русский человек, каким он будет через двести лет. Примерно так определял значение личности Пушкина для России Н. В. Гоголь, до сего дня не уличенный в полной несостоятельности данного пророчества, хотя наряду с минутами просветления на него и прямо противоположные находили…
   …кстати, почему, увидев Иерусалим, Гоголь клинически лишился рассудка?    

   …история, разумеется, разберется со всеми, потому что, на худой конец, ее всегда можно переписать в угоду очередного заказчика, сумевшего привести убедительные административно-хозяйственные доводы подтверждающие его властнополномочную состоятельность. С мифами дело обстоит куда хуже для любителей избавлять минувшее от присущих ему недостатков. Их (мифы), в отличие от неправильной истории, ничем из коллективной памяти не вытравишь. У них (мифов) вообще довольно странная природа: они никогда не умирают, но зато весьма часто, а нередко и достаточно неожиданно, воскресают, причем далеко не всегда в месте своего непосредственного возникновения…
     …что касается Южной Пальмиры, то ее история – это по большей части цикл южно-пальмирских мифов. У истоков этого цикла мифов пребывает великая по призванию и легендарная по роду занятий русская императрица немецкого происхождения, французские аристократы, они же военно-инженерные спецы на российской службе, и Первый во всех положительных смыслах русский поэт со своей богатой боярско-эфиопской социально-этнической родословной. Памятники одному из тех аристократов и тому самому поэту и сегодня самые главные в городе. Памятник же императрице на какое-то время убрали по распоряжению каких-то из последующих властей, так как политиков, в отличие от поэтов, именно после смерти, бывает, не признают. Впрочем, и памятник императрице вернулся на постамент в центр города. Как не говорили, но вполне могли сказать древние римляне: «Имеют свою судьбу памятники»… 
    …русский национализм отстал от сионизма лет на сто. Когда в конце восьмидесятых годов двадцатого века великорусский прозаик Валентин Распутин громогласно заявлял, что в дружбе народов совершенно растворилась самобытность русской национальной культуры, ему вряд ли приходило в голову, что он просто повторяет Владимира Жаботинского, говорившего, что он не против будущего братства народов, но пусть в этом братстве будет место для брата Израиля…
     …великорусский прозаик не виноват. В советской школе мало внимания уделялось изучению теории сионизма. А жаль. Национализмы братских советских народов от Москвы до самых до окраин империи могли бы почерпнуть много для себя полезного из ознакомления с первоисточниками классиков сионизма. Они и черпают, правда, не очень при этом ссылаясь на первоисточник. Что-то мешает. А особенно кто-то, потому что трудно признать, что в таком интимном деле, как национализм, тебя уже обошли. И этот кто-то, конечно, опять они…
     …и подобная всепроникающая иудейская прыть не может не настораживать. Доходит до смешного. Точнее, до грустного. Когда по всей Европе поголовно истребляли евреев, им мало кто завидовал. Зато в постнацистской Европе нашлось немало народов, пожелавших со временем объявить и себя жертвами Холокоста. Даже эти еврейские лавры – быть массово истребленными – не дают кое-кому покоя, правда, когда нет ни малейшей опасности бытии истребленными, зато есть реальная возможность получить всякого рода компенсации за то, что тебя истребляли…

   …желающий в очередной раз явить миру образец кристальной и якобы бескорыстной объективности некий современный литератор именно еврейского происхождения заявляет: "Когда в украинских селах гибли от голода миллионы крестьян, евреев там не было". Конечно же, это правда. Причем там не только евреев, там и русских не было, и молдаван, и узбеков, и англичан. Так что не совсем понятно, почему упрек адресован именно евреям. Но главное в другом: когда еврей-чекист расстреливает евреев-врагов народа, то это не геноцид еврейского народа, даже если чекист случайно окажется украинцем, а враг народа все равно останется евреем. Поэтому, когда в украинских селах гибнут от голода украинские крестьяне, а в украинских городах другие украинцы делают партийно-государственную карьеру, то это, безусловно, большая гнусность, но называется она не "геноцид"…

   …а геноцид так, с бухты-барахты, никому не устроишь. Одного горячего желания мало. Подлинный геноцид по чью-нибудь душу надо в себе веками бережно культивировать и лелеять. В том числе обязательно, если не главным образом, – на уровне эстетики.
    …какими такими генами объяснишь тот простой частный факт, что выходец из еврейского местечка Литвы Марк Антокольский сумел выразить свой гений в скульптурных портретах Ивана Грозного, Петра Великого, Нестора-летописца, а его же "Еврея-портного" или, скажем, "Еврея-скупого" никак шедеврами изобразительного искусства не назовешь? Неужели евреи такие устойчиво не скульптурогеничные? Вполне может быть. А может быть, европейское искусство сознательно культивировало карикатурный образ еврея. Как говорится, лепило образ врага…
     …нет, европейский гуманизм отнюдь не жаждал еврейской крови. Были попытки глубокого и непредвзятого постижения еврейской души – тот же Шекспир, тот же Рембрандт. Но и у них дальше утверждения, что и карикатура имеет право на сострадание, дело в сущности не пошло…
     …в этой связи любопытен фрагмент из романа "Анна Каренина" Льва Толстого, в котором эпизодический персонаж романа, русский художник, объясняет главным его героям, Вронскому и Анне, почему вопреки исторической правде Христос на полотне не должен быть похож на еврея. Но ведь тогда и правды искусства никак не выходит. Христос-карикатура – ложь, Христос-нееврей тоже очевидная фальшь. Так и получилось, что персонажи, вошедшие в европейское искусство под именами Моисей, Самсон, Давид и т.д. никакого отношения к евреям, то есть тем самым реальным Моисею, Самсону, Давиду и т.д. не имеют. Европейский Моисей – это, скорее, Пан из Аркадии, Самсон – безусловно, Геракл, Давид – ну просто вылитый Аполлон.
     …что до "и т.д.", то "Тайная вечеря" Леонардо да Винчи являет нам, по всей видимости, самого автора указанного произведения, излагающего ученикам основы гуманизма. Но что тогда остается от Завета, если что-то все-таки остается? Лев Толстой мучался подобными вопросами и ответа чаще всего не находил, а вот его младший современник, историк искусств Петр Петрович Гнедич, находил и при этом чаще всего ничуть не мучался. Вот, что он пишет в своей фундаментальной "Истории искусств":

Оригинальных талантов евреи никогда не проявляли. Усиленное их размножение, несмотря на изнурительные работы, пугало египтян, так что фараоном был даже выдан приказ об умерщвлении акушерами всех еврейских новорожденных мальчиков. Но так как еврейки стали разрешаться благодаря своей натуре без помощи бабок, то размножение продолжалось… В общем, евреи были лишены всякого эстетического чувства и, не создав новых форм, заимствовали от соседей все… Они никогда не сосредоточивались на одном месте и едва ли были способны основать плотное, замкнутое государство. Впрочем, нынешние евреи к этому и не стремятся"…
     …сказано все это буквально накануне возникновения сионистского движения, которое, будем считать, не ставило своей главной задачей изменить в лучшую сторону мнение лично П. П. Гнедича о древних евреях. Ведь как-то не оставляет ощущение, что симпатии русского просвещенного православного христианина целиком и полностью на стороне древнеегипетских акушеров. Нельзя не заметить, что и нежелание еврейских матерей помочь законопослушным акушерам в умерщвлении младенцев ничуть не радует ученого искусствоведа. Он сурово порицает бесчеловечность еврейских матерей за их упорное сопротивление благому намерению египетских властей уничтожить их детей. Словно акушеры для того и созданы, чтобы умерщвлять младенцев, а женщины, в свою очередь, для того, чтобы им в этом всячески содействовать…
     …взгляд на вещи, между прочим, вполне современный. Видимо, почтенный профессор, несмотря на свою глубокую образованность, был гораздо ближе к настоящим чаяньям народа, чем граф Толстой с его несусветной нравственной архаикой. К тому же совсем не исключено, а вернее практически полностью доказано, что Лев Николаевич Толстой попал под сильнейшее влияние древних евреев. Видимо, к Библии слишком уж серьезно отнесся. Собственно, ничем другим этого влияния и не объяснишь, поскольку лично, по крайней мере в рамках своей официальной биографии, Лев Толстой с древними евреями никогда не встречался…
     …Русская православная церковь действительно не заслужила тех упреков, которые обычно получает в связи с отлучением от нее великого писателя земли русской. А как должна поступить христианская церковь со своим членом, который публично, в печатном труде заявляет, что основные христианские таинства считает языческими обрядами, а Иисуса из Назарета, при всем к нему уважении, отказывается почитать наряду с Творцом вселенной, потому что никакому человеку такие почести не полагаются? Разумеется, носитель подобных религиозных убеждений не является вполне православным христианином…
     …но куда же был направлен вектор духовных поисков Льва Толстого? Вряд ли, в сторону атеизма или язычества. Однако над этим предпочли особо не задумываться, объявив Льва Толстого хорошим писателем и плохим философом, на чем и успокоились. Все успокоились: от большевиков до монархистов. Вот, что значит настоящий консенсус…
    …если бы дело ограничилось только влиянием древних евреев на некоторые современные нееврейские умы, то современным евреям вполне бы могли простить их неарийско-неязыческих предков. Но нет. Евреи не сумели остаться незамеченными и в новейшей истории, хотя многие из них именно к этому в процессе эмансипации и стремились…

   …если со словами: "Радуйся, человече!" вам явится ангел небесный, то так уж радоваться не стоит…».

 

 

***

   «Ах, Ароныч, Ароныч, – положив папку на столешницу, обратился к ней Дустоевский, – ну сколько уже можно про евреев. Неужели самому не надоело? Не актуально это. Поверь моему историческому чутью, еще год-другой и про евреев вообще все забудут. Не хочется тебя огорчать, но столько всего более насущного, чем еврейский вопрос появилось, ты себе даже и представить не можешь».

   Этот монолог краеведа был прерван телефонным звонком.

   – Слышишь, Дуст, краевед долбаный, – раздалось в трубке, – так мы не поняли, ты с нами или с жидами? Определяйся, долбоеб, да не тяни, время близко! А пока мы ставим твою подпись под Антижидовским Заявлением истинных патриотов Южной Пальмиры. Лады?

   – Да пошел ты! – взревел Дуст, бросил трубку, перевел дыхание и почувствовал холодок у себя на затылке. «Словно из преисподней потянуло», – поежившись, подумал он…

   Жил Дуст после этого еще довольно долго и даже временами счастливо, пока не умер своей смертью в доме престарелых в городе Париже, о чем большую часть своей жизни даже и мечтать не смел.

    

 

 

                                             Часть третья

 

                                ТРАМВАЙ  ДО  АРКАДИИ

                                                   

                                                    Муж в жене имеет человека.

                                                        Жан Мишель, писец канцелярии

 

                                  

Сколько в шкаф ни запихивай, а в нем всегда можно разместить еще что-то. Поэтому старые вещи начинаешь выбрасывать, когда они перестают помещаться в мозгах, а не в шкафу. Если развернуть предыдущую фразу в метафору, то получится роман. Но я не могу сочинять, потому что ничего, кроме истины, не знаю. Тема, она же идея данного сочинения, стара, но не как мир, который все-таки немного старше.

Священная история сохранила память о первом еврее на Земле. Чтобы стать евреем, этому гою пришлось три с лишним тысячи лет назад пройтись пешком от нынешнего Кувейта до сегодняшнего Израиля. И все же никому и в голову не пришло доложить фараону египетскому, что в земле ханаанской некий тип заключил Завет с Богом. Да и ни в шумерские, ни в аккадские сводки первоочередных новостей данное событие не попало. Что касается властей неземных, то тем более никаких достоверных сведений о том, что Зевс, Молох или, допустим, Ваал ощутили какое-то беспокойство в связи с появлением на Земле еврея, до нас не дошло.

Но ведь не могли же они в самом деле ни о чем не догадываться. Или Бог Авраама и впрямь так умело до поры маскировал свои замыслы? Видимо, да. Ибо лучшей конспирации, чем крыть правду прямым текстом, вплоть до наших дней так и не придумали. Публикуй секретные сведения в открытой печати, и кто тебе поверит? Так, на мой взгляд, появилась Тора, сверхсекретная Книга евреев, которая ничего не скрывает. Выучи иврит и владей тайнами мира. Еврейскими, по крайней мере.

Вадим Семенович Горалик с детства иврита не знал, отродясь не был другом собора Реймской Богоматери и до поры до времени ничего не слышал об ученом клирике мэтре Фуше. Надо сказать, что клирик Фуше тоже ничего не слышал о Вадиме Семеновиче Горалике, но зато он постоянно думал о нем, как впрочем и все, кто добрались в этот день в Труа, чтобы раз и навсегда окончательно решить судьбы мира в интересах все того же Вадима Семеновича.

До официального открытия Собора, призванного юридически зафиксировать победу Европейского Союза в Вечной Мировой от Сотворения Мира войне, не мешало немного расслабиться, и мэтр Фуше решил посвятить несколько свободных часов прогулке по городу, жители которого даже не подозревали о том, насколько близок конец истории. Впрочем, и о самом течении истории они тоже, кажется, ничуть не подозревали. Повседневные заботы о хлебе насущном делали из них натуральных идиотов, но зато более или менее добрых христиан. С такими вполне можно в обозримом будущем обустроить Европу.

Вот именно. «Как нам обустроить Европу» – а что, не дурное название для будущего трактата. А может быть, и весьма глупое. Надо будет посоветоваться на этот счет с Жаном Мишелем, довольно скользким типом, но, ничего не скажешь, весьма ушлым писцом, умеющим убогую латынь начальства трансформировать в документ, отличающийся благородной сдержанностью стиля. Ценнейший специалист. Правда, особо проницательные из руководителей герцогства замечали, что в результате литературной правки меняется и само содержание документа. Таким образом, выходило, что страной правят не они, а писец. Но так только казалось, потому что процесс исполнения указа, в свою очередь, напрочь искажал заложенные в него идеи. В конечном счете, практическое воплощение помыслов в жизнь более соответствовало изначальной воле начальства, чем благим намерениям писца. Поэтому, собственно, писца и терпели. А заодно с ним – и литературу.

Мысль о писце разом покончила с возвышенным ладом души, поселив в ней раздражение ближним. В самом деле, бывает, месяцами пребываешь в тупой бездеятельности и ничего об этом Жане Мишеле не слышишь. Но стоит хоть слегка вдохновиться деятельностью, как он тут как тут. Немедленно объявляется, чтобы под любым предлогом отнять у тебя время. Будто в самом деле бес подсказывает ему, что вот некто готов, наконец, отдаться воплощению творческих замыслов. И мордочка у Жана Мишеля лисья, и хвост пушистый такой, и мыслит он, скорее всего, кончиком носа, всегда мокровато поблескивающим от напряжения. Но стилист. А может быть, и скрытый еврей. О-хо-хох. Иконописцы жалуются, что натуру для пристойного изображения святых можно отыскать только в еврейских кварталах, и это несмотря на неустанную заботу церкви Божьей и правительства Его Высочества герцога Шампани о мерах по улучшению дальнейшей дискредитации образа иудея в глазах коренного населения. Видимо, все-таки кровь гуннов, лет пятьсот тому назад остановленных неподалеку отсюда, на Каталоунских полях, не вся ушла в землю, но продолжает благополучно щекотать жилы местных жителей. Чтобы убедиться в своей правоте, мэтр Фуше взглянул на проезжающий мимо крестьянский обоз, но всецело поглощенное извозной повинностью мужичье почему-то менее всего походило на гуннов. Да и черт его, по правде говоря, знает, как выглядели стопроцентные гунны. Мужики в свою очередь заметили мэтра, заставив того поежиться под своими взглядами. «Ишь, жид, как вырядился, – без малейшего труда прочитал он их мысли. – Оккупант. Сволочь. Народ спину гнет, а эти...». Дальше читать не хотелось. Усилием воли мэтр заставил себя подумать о чем-нибудь своем и со вздохом произнес: «Когда же народ научится читать мои мысли, чтобы наконец понять, что я не так от него далек, как ему иногда кажется?».

– Ну, размечтались, батенька, – будто из-под земли вырос Жан Мишель. – Вы лучше поглядите, какую книжонку я по случаю в еврейском квартале раздобыл.

И не успел мэтр опомниться, как в его руках оказался явно древний свиток. «Что такое? Иврит? – пробормотал он и медленно по слогам прочитал: – Ар-ба-мэ-от-ша-ним-я-хад»

– Совершенно точно, – как своему собственному, обрадовался языковедческому успеху собеседника Жан Мишель. – «Четыреста лет вместе», ныне совершенно забытое сочинение, а ведь сколько шуму наделало в свое время в Древнем Египте. Хотите подарю?

Щедрость писца явно застала мэтра врасплох.

– Ничего, ничего, – поспешил устранить его замешательство проницательный писец. – Не стоит церемониться. Лично мне рукопись досталась за сущий бесценок. Всего лишь в обмен на устное обещание при случае напомнить Его Высочеству об эдикте папы Григория Великого от 591 года, запрещающем насильственное крещение евреев.

– Да папа Григорий уже более пятисот лет, как умер! – рискуя сорвать выгодную сделку, возмутился совсем уже запредельной беспринципности писца мэтр Фуше.

– А Христос уже более тысячи лет, как воскрес, – в свою очередь парировал тот.

– Причем тут воскрес?

– А причем тут умер?

– То есть? – чувствуя, что его непонятным образом провели, попытался сосредоточиться мэтр, но именно в это мгновение какой-то противный мальчишка в одежде ученика цеха сукновалов вцепился в него мертвой хваткой и заорал: «Дяденька, помогите! Наших бьют!».

– Каких еще наших! – безуспешно попытался освободиться мэтр, и взгляд его сконцентрировался на группе бритоголовой молодежи, появившейся на углу улицы. В руках у молодых людей красноречиво покачивались железные прутья.

– Подмастерья цеха ткачей, – без малейшего энтузиазма констатировал Жан Мишель. – Теоретически они последователи «Ариа-Дхармы», а головы бреют, будто в мистерии Изиды посвящены. Ну чистые идиоты. Отпусти мэтра Фуше, мальчик. Боюсь, он сейчас не сможет тебе помочь. Конечно, его государственный статус несоизмеримо выше статуса этих негодяев, но на данном уровне социальной коллизии система иерархии не работает. Конкретно. В принципе, это можно сравнить с делением атома. Ведь при бесконечном делении атома в конце концов исчезает материя. Так же на самых низких уровнях общественных отношений фактически исчезает и общественная формация.

– Значит, вы отказываетесь постоять за беззащитного отрока, оказавшегося не по своей воле, как это часто и случается в жизни, в эпицентре межцеховых разборок? – на всякий случай счел нужным уточнить мальчишка.

– Ну конечно отказываемся, – подтвердил его догадку мэтр Фуше. – Или тебе недостаточно ясно объяснили? Тогда к доводам господина писца я могу добавить и свой собственный, по-моему, куда более убедительный. Смотри, если я сейчас и впрямь вмешаюсь в твою судьбу, то это неизбежно повлечет изменения в моей собственной, понял? Поэтому канай отсюда, потому что ты не из моей жизни, а я не из твоей.

– Ах так, – мальчишка еще крепче вцепился в несостоявшегося защитника и, преисполненный смертного ужаса, огласил свой окончательный приговор практически всему, столь жестоко поступившему с ним миру: – Все вы жиды такие!

И не успел опешивший мэтр возразить, как зубы подростка так смачно вонзились в его указательный палец, что стоявший рядом Жан Мишель надолго зажмурился и отважился раскрыть глаза не раньше, чем услышал:

– Однако, мальчишка не такой уж подлец, как я первоначально о нем подумал. И кость, по-моему, цела.

Мэтр Фуше продолжал морщиться от боли, что не помешало ему украсить характеристику обидчика еще парочкой лестных слов:

– Настоящая западноевропейская душа, истинно христианская.

– Угу, – кивнул Жан Мишель. – Возможно, Христос на его месте поступил бы так же. Причем, лучше бы вас и впрямь укусил либо сам Иисус, либо хотя бы подмастерье цеха сукновалов, но никак не ученик.

– Это почему? – насторожился мэтр.

– А потому что уровень жизни подмастерья выше, чем ученика, и, стало быть, гигиенические амбиции его тоже сравнительно более высоки. В общем, я совершенно не убежден в том, что зубы мальчишки столь же чисты, как его помыслы. Скажу больше: ваша жизнь в опасности.

 

***

Да, никак не предполагал мэтр Фуше, что в столь знаменательный для него и Европы день он окажется в еврейском квартале. Но что ему оставалось делать. На бактериологическую безопасность зубов мальчишки, как, впрочем, и на достаточную для такого дела квалификацию европейских врачевателей, полагаться было нельзя. В такие минуты отчаянье поселялось в душе мэтра и ему начинало казаться, что европейский уровень обслуживания никогда даже отдаленно не приблизится к византийским или мусульманским стандартам. Все великие начинания и титанические усилия по обустройству Европы представлялись тогда заведомо тщетными.

Впрочем, душераздирающий крик, раздавшийся неподалеку, не дал на сей раз окончательно оформиться самым мрачным видам на будущее. Бритоголовые, как и следовало ожидать, настигли жертву, и та огласила окрестность последним стенанием. Мальчишке еще повезло. Первый же удар металлического прута заставил его замолкнуть навсегда, что сильно огорчило подавляющее большинство преследователей. «Ты чего, – накинулись они на давшего маху коллегу, – он же, блин, не дышит уже. Как же нам теперь мертвеца закопытить? И что за радость?».

Оплошавший неловко оправдывался, проявляя полную готовность любым способом доказать, что вовсе не собирался подводить товарищей. «Ладно, – наконец произнес старший, – облажался – ответишь. Но кто бы мне объяснил, можно ли линчевать мертвечину, и когда, собственно, избиваемый в процессе погрома теоретически мертвечиной становится?» Сгруппировавшиеся вокруг покойника молодцы озадаченно молчали, не в силах решиться ни на что, поскольку понимали, что любая неточность, особенно в ритуальном убийстве, может привести к результатам прямо противоположным желаемым. А убивать кого-либо во вред себе естественно никто не собирался.

– Полный бардак, – возмущенно комментировал происходящее мэтр Фуше. – По сути – паралич народной воли.

– А все потому, что у народа нет Талмуда, – вставил Жан Мишель. – Дайте народу Талмуд, и вы не узнаете народа.

Мэтр Фуше нахмурился. Мысль писца показалась ему достойной внимания. Однако легко сказать, а вот поди еще сделай этот Талмуд глубоко национальным и исконно франко-германским.

– Может быть, назовем этот проект «Народное Просвещение»? – осторожно предложил Жан Мишель. – Или просто «Просвещение»?

Мэтр Фуше ничего не ответил. Он еще раз внимательно оглядел укушенный палец и ни к селу, ни к городу вспомнил незатейливую песенку, слышанную им еще в детскую пору, когда он гостил в замке у дяди, не очень прославленного, но все-таки настоящего рыцаря, участника героической морально-идеологической подготовки Первого крестового похода: «А вырос сын, с ворами он спознался, Стал пить, кутить, ночами дома не бывать, Стал посещать притоны, балаганы И позабыл свою графиню-мать», – и его неодолимо потянуло поближе к толпе.

Жан Мишель засуетился и затараторил: «Э, батенька, да мы с вами находимся в пределах действия дурного поля. А ну-ка отойдем метра на три, а еще лучше – на тридцать три для пущей верности». Он схватил мэтра за руку и принялся осуществлять свой замысел. Фуше не сопротивлялся, но и не помогал. Голова его была повернута в сторону, противоположную движению увлекаемого писцом тела. Толпа бритоголовых ни за что не отпускала его взгляд. Наконец, и Жан Мишель остановился, видимо, сочтя расстояние, отделявшее их от центра намечающихся событий, достаточно безопасным. Между тем откуда ни возьмись появились женщины. С воплями пронеслись они мимо писца с мэтром.

– Ну, что уставились! – заорала хорошо физически подготовленная старуха и влепила смачную оплеуху одному из бритоголовых оболтусов.

– Да будет вам, тетушка Лаура, – пробасил тот. Но тетушка Лаура и не думала униматься. Воткнув руки в боки, она по-хозяйски вперила взгляд в труп, из головы которого, слегка дымясь, густо и широко, этакой вальяжной змеей, все еще выползала кровь. «Ишь шельмец!» – укрепившись в духе и ненависти, произнесла она и первой бросилась на бездыханное тело. Далее уже никого не надо было уговаривать следовать ее примеру. Общими усилиями с покойника яростно сорвали одежды и принялись отдирать конечности. Никто никому не хотел уступить даже мизинца. За каждый член разгорелась нешуточная борьба. Победительницей в женском зачете, как и следовало ожидать, вышла тетушка Лаура. Ей достался половой орган. Она тут же водрузила его на любезно подсунутый ей шест и возглавила торжественную процессию женщин, отправившуюся обходить город. Во главе процессии мужчин несли голову бывшего ученика цеха сукновалов.

– Толпу, уважаемый мэтр, равно как людей ученых, вроде нас, ведет один и тот же инстинкт. И все-таки мы опередим толпу. А знаете, почему?

– Почему? – переспросил мэтр Фуше, хотя смысл даже более простого вопроса вряд ли бы дошел сейчас до его сознания.

– А потому что мы люди ученые! – с этими словами Жан Мишель извлек из глубин своих одежд компас. – Отличная штука, между прочим, а в городе просто необходимая. Это в море, случись что, можно и по звездам, а в городе и звезд порой не видать. Ну и как вы думаете, где у нас тут теперь этот еврейский квартал?

 

***

А еврейский квартал города Труа перемещался в пространстве со средней скоростью равной приблизительно трем-четырем километрам в столетие. Он ниоткуда не бежал и ни к чему не приближался. Однако и на месте ему не сиделось отнюдь не по собственному желанию. Ведь известно, что евреев время от времени изгоняют. Это закон природы, а не человеческое хотение. В Шампани до сих пор помнят историю упрямого герцога, который антисемитом себя не считал, клевете на евреев упорно не поддавался и обижать их ревностно не дозволял. Ничего хорошего из этого не вышло, потому что когда евреев не гонят, они начинают уходить сами, а это для государства дурной знак. Какой же вы хозяин, если не можете удержать гостя или по крайней мере сказать ему: «Пошел вон!».

Вот и получается, что страну, из которой евреи сами уходят, соседи уважать перестают. Поэтому их и гонят. Бывший еврейский квартал становится христианским, а бывший христианский пустырь или трущоба – новым еврейским кварталом. Цикличность данного процесса подтверждена многолетними наблюдениями. Но дня и часа очередного исторического катаклизма никакая наука знать не может. Впрочем, даже времени падения созревшего плода с дерева с точностью до секунды ученые мужи прогнозировать не в состоянии, и в этом отношении они ничуть не уступают оракулам и пророкам.

Короче говоря, когда верхи не могут, а низы не хотят, то горе стране, в которой в этот трудный час не найдется евреев, ибо изгнание евреев – единственное, что верхи практически всегда могут, а низы никогда не перестают хотеть.

Как только Жан Мишель втащил мэтра Фуше в еврейский квартал, тот (мэтр, ясное дело, а не квартал) сразу пришел в себя от отвращения. Казалось, что весь мир превратился в базар. Все что-то продавали, покупали и чему-то друг друга учили. С одной стороны, нельзя было отделаться от странного впечатления, что никому ни до кого дела нет, с другой стороны – почти физически ощущалось навязчивое присутствие массы типов, которые только и жаждут того, чтобы всем до них было дело.

– Пойдем отсюда, – простонал мэтр. Ему представилась, что вся эта толпа, да еще многократно увеличенная, заполнила Иерусалим, ныне практически безлюдный, и в душе сама собой начала возникать песнь во славу рыцарей, недавно опустошивших святой город:

Любой народ – подлец и хам,
А значит, оскверняет Храм:
Траля-ля-ля, траля-ля-ля,
Ух-ух-ух-ма...

– Никак не пойму, – бесцеремонно дернул мэтра за рукав пейсатый старик в лапсердаке, – Что-то вы никого мне не напоминаете. Так, может быть, уже пора перестать валять дурака и честно признаться: вы иностранцы?

– Мы иностранцы? – переспросил опешивший мэтр Фуше, но старик, словно не расслышав его, продолжал свое дружелюбное дознание:

– Ой, можете не признаваться. Я и так уже вижу, что вы, скорее всего, бухарские евреи. Нет, вы посмотрите на эту молодежь... – и на мгновение забыв о существовании далекой Бухары, он ткнул пальцем в тщательно выбритого парня, облаченного в футболку с надписью на латыни: «Детям до тринадцати лет беседовать с Богом строго воспрещается». – Тоже мне умный... У вас в Бухаре про таких евреев, наверное, и не слыхали...

– Так я не понял, рэб Янкель, – откуда ни возьмись появился еще один собеседник, на этот раз строгий господин средних лет с тросточкой, – вы осуждаете продвинутость Запада или, наоборот, вас переполняет снобизм в отношении старорежимности Востока?

– Ой, я вас прошу, – вздохнул рэб Янкель и растворился в толпе.

– Вот так всегда, – посетовал обладатель тросточки. – Уходит от ответа. Но вы его еще встретите, причем только один раз, чтобы никогда потом больше не увидеть. А знаете почему? Потому что так устроено. Мы или знаем человека, или встречаем его еще один только раз в жизни. Все. Поэтому, чем скорее вы опять встретите рэба Янкеля, тем скорее вы его никогда больше не увидите.

– Кошмар! – произнес мэтр Фуше и тут же обрел единомышленника.

– Воистину кошмар! – установив посреди тротуара переносную трибуну, возгласил тип, обряженный в звериные, скорее всего, кошачьи шкуры. – Евреи, – безапелляционно продолжил он, – вы сволочи! Слушайте сюда! В третий день месяца была на мне рука Господня, и видел я зверя, как бы слона, но на гусеничном ходу. И чрево у того слона было сверху. И вот открылось чрево слона сего, и оттуда появилась как бы голова человека. И был голос глаголивший: «В отличие от исчерпавшего себя постконцептуального нарратива фрустрация возникает как следствие распада кризиса прежней фантазийной структуры». И возопила душа моя от этих неслыханных слов и взалкала сама не зная чего. Вот я и пророчествую с тех пор, и не останавливайте меня. Истинно, истинно говорю вам: быть погрому.

И действительно по кварталу поползли самые ужасные слухи. Говорили, будто в городе обнаружили изувеченное тело ученика цеха сукновалов. Из воспоминаний безутешных родных, друзей, учителей и просто знакомых несчастного возникал столь светлый его образ, что причастность евреев к злодейскому убийству напрашивалась просто сама собой.

– А что вы хотите от этих христиан? – виновато опустив глаза, спросил у мэтра Фуше и писца господин с тросточкой. – Их таки можно понять, – губы его какое-то время беззвучно шевелились, и казалось, что в следующее мгновение он расплачется. Однако этого не произошло. Видимо, счастливо найденный очередной довод в защиту намерений потенциальных погромщиков помог ему преодолеть душевную слабость. – В конце концов, эти христиане на своей земле, – развел он руками. – Этого мы не можем отрицать.

– Бежим! – воскликнул Жан Мишель и потянул за рукав мэтра. – Подумать только, из-за того, что этот проклятый мальчишка укусил вас за палец, мы очутились здесь, а теперь из-за этого же мальчишки тут такой балаган.

Мэтр не стал заставлять себя уговаривать и со всех ног припустил за писцом. Господин с тросточкой не сдвинулся с места. Казалось, надвигающая толпа сметет его, даже не заметив, но вот она постепенно начала сбавлять ход и остановилась в шаге перед ним. Они словно обменивались взаимным ужасом, оба эти застывшие друг перед другом существа: одинокий, трепещущий господин с тросточкой и тяжелая, пораженная собственной внезапной немощью толпа. Долго никто ни на что не мог решиться. И для обоих невыносимее всего было именно затянувшееся ожидание. И тут откуда ни возьмись с визгом примчалась ватага женщин.

– Ну, что уставились! – воскликнула тетушка Лаура и с ходу заехала кулаком в ухо самому рослому национальному гвардейцу.

– Да чего вы, тетя, прямо не знаю... – неуклюже принялся оправдываться тот. – Кто уставился?

Тетушка по-хозяйски отодвинула его и приблизилась к господину с тросточкой, внешний вид которого ее явно озадачил.

– Нет, – после продолжительной паузы произнесла она, – это тело не способствует возбуждению страсти. Ты что же, милок, издеваться надо мною задумал? Так я тебе сейчас надо мною поиздеваюсь!

Она занесла кулак, но так и не опустила его на вражеское ухо. В это же мгновение тетушка Лаура смутно ощутила, что против интеллигента нужны и методы интеллектуальные. К сожалению, таковых в ее арсенале не нашлось. Назревал кризис. И неизвестно, чем бы все кончилось, если бы в толпе не оказался известный собиратель фольклора, знаток народных обычаев доцент Г.

– Все знают, – уверенно начал он, – что в еврейском Талмуде усиленно муссируется вопрос о том, сколько человек могут одновременно мочиться с крыши синагоги. Многие понимают...

– Короче, – перебили его из толпы, еще не созревшей до мысли о необходимости долгих парламентских прений, обязательно предшествующих принятию решения об исполнении любой мудрости или глупости.

– Короче, – легко признал справедливость народного гласа Г., – пускай пописает на Талмуд.

Предложение доцента так понравилось, что вскоре во множестве раздобыли свитки Талмуда и свалили их в кучу перед господином с тросточкой.

– Ну, – обратился к нему доцент, – не вы ли изволили убеждать своих соплеменников, что мы в своем праве, ибо, в отличие от жидов, находимся у себя дома? Так докажите нам свою искренность. Пустите естественную струю органического происхождения на эту нечистую книгу.

Господин с тросточкой не шелохнулся. «Снимите ему штаны», – принялись требовать самые нетерпеливые. «Вот сами ему и снимайте, – откликались другие. – Тоже еще барин выискался, штаны ему снимай». Все-таки с господина содрали штаны и некоторое время наслаждались не столько открывшимся зрелищем, как своим всесилием. «Ну, прямо Адам в раю», – ткнув пальцем в сторону голого господина его же тросточкой, которая успела достаться ей, не на шутку развеселилась тетушка Лаура. Толпа счастливо загоготала. Благодаря неожиданному озарению тетушки Лауры действие сразу вписалось в глубокий исторический контекст. Появился пусть невыразимый, но, однако, явственно ощутимый смысл, что моментально изменило настроение людей. Словно какая-то могущественная власть освободила их от бремени ответственности. На смену пришло состояние абсолютной и мрачно-сладостной вседозволенности.

– Ну, повеселились – и будет, – строго произнесла тетушка Лаура. В глазах ее медленно начал разгораться какой-то странный, цвета ржавчины, свет, и в следующее мгновение она всей пятерней вцепилась в половой орган несчастного. Толпа издала стон и приступила к своим обязанностям.

 

***

Воздух сделался густым коктейлем из криков, звуков падающих стен и разбиваемой посуды, запахов гари, крови и нечистот. Обезумевшие домашние животные, потерявшие хозяйскую опеку и кров, спасались как могли. Некоторые, все еще надеясь, что это какое-то страшное недоразумение, и не зная за собой никакой особой вины перед родом человеческим, ложились на спину прямо посреди мостовой, демонстрируя абсолютную покорность судьбе и остатки веры в людское благоразумие. Таких убивали, даже не заметив. Другие начинали шипеть, скалиться и рычать в направлении толпы или отдельных ее представителей. Среди атакующих разнесся слух о некоей дьявольской кошке, будто бы выпрыгивающей из темноты на несчастную жертву и тут же выцарапывающей ей глаза. Поэтому, если каждую собаку специально не преследовали, то кошек принялись уничтожать целенаправленно, словно евреев. В данных обстоятельствах у мэтра Фуше и Жана Мишеля были все основания полагать, что никакого различия между ними, кошками и евреями делать не будут. Они забились в какую-то непонятную тесную нору и, сами себе напоминая кроликов, то и дело тревожно принюхивались и прислушивались.

– Как можно в таких условиях верить в Бога? – недоуменно прошептал мэтр и сам себе ответил. – В Бога нужно верить по мелочам. Или уж вовсе не верить. Как вы думаете, кто это все организовал?

– Революцию, что ли? – переспросил показавшийся знакомым голос.

– Разве мы не одни? – адресовал свой вопрос в непроницаемый мрак мэтр. Глаза его все никак не могли привыкнуть к темноте, но вспыхнувший факел устранил это затруднение. Правда, теперь глаза некоторое время не могли привыкнуть к свету.

– Да на вас просто не угодишь! А палец надо бы перевязать. И вообще, как вы сюда попали?

– Только без лишней шпиономании, рэб Янкель, – отозвался Жан Мишель. – И без нее, знаете ли... Повеселились и будет...

Однако по понятным причинам рэб Янкель на этот раз не склонен был чуждаться бюрократических формальностей. Напустив на себя безучастность идола, он монотонно произнес:

– И все-таки вам придется более или менее внятно доказать свое еврейское происхождение. Или отправляйтесь наверх и доказывайте там, что вы не евреи.

– Им там докажешь! – по праву недавнего знакомства по-свойски огрызнулся было мэтр, но поскольку строгий Янкель никак на это не отреагировал, тоном сбитого с толку честного обывателя сварливо продолжил. – Ничего не понимаю: значит, чтобы меня убили как еврея, вовсе не обязательно доказывать, что я еврей, а чтобы меня как еврея спасли, надо непременно доказать мое еврейское происхождение? Это кто же такое придумал, я вас спрашиваю?

– Скажите, – благоразумно постарался перевести разговор из области теории в практическую плоскость Жан Мишель, – а то, что мы, предположим, бухарские евреи, тоже надо доказывать?

– Разумеется, – не подавая вида, что внутренне созрел до готовности закрыть глаза на этнический подлог, проявил похвальную служебную непреклонность рэб Янкель. И добавил: – Однако в связи с чрезвычайными обстоятельствами процедура установления подлинности бухарского еврейства существенно упрощена. Вам придется ответить всего лишь на один вопрос вместо обычных семисот пятнадцати основных и нерегламентируемого количества дополнительных. Итак, какие блюда готовила на Хануку ваша бухарская бабушка?

Повисло тяжелое молчание, прервать которое решился Жан Мишель:

– Рэб Янкель, – обратился он к экзаменатору, – спросите лучше что-нибудь из Талмуда.

– Да они нарочно бухарских заваливают! – не выдержав напряжения последних часов, взорвался мэтр Фуше. Терять ему особенно было нечего. Мир перевернулся, и еще совсем не ясно было, что предпочтительней: пропадать в нем или спасаться. Однако уже звучал преображенный официальной интонацией, словно объявляющий волю небес голос рэбе Янкеля:

– Согласно Закону о возвращении в Лоно Сиона, оба вы признаетесь окончательно не подтвержденными бухарскими временно евреями, что дает вам право на вход в Лоно с обязательством выхода из него по первому требованию компетентных иудейских органов или ответственных служащих трансконтинентальных финансовых корпораций.

 

***

   Так и получилось, что в сущности именно благодаря еврейскому погрому, еще до того как стать участником явного исторического события, мэтр Фуше сделался свидетелем чего-то настолько тайного, что несколько дней не мог сосредоточиться для более или менее грамотного составления доноса. Мысли путались, и перо не валилось из рук только оттого, что в них и не попадало. К тому же и указательный палец, хоть и спасенный усилиями еврейских эскулапов, продолжал побаливать. Как всегда бывает в таких случаях, чем далее мэтр Фуше откладывал работу, которую необходимо сделать, тем невыполнимее она казалась. Даже нетерпение, все более явно проявляемое самим герцогом, не могло подвигнуть мэтра на столь же трудовой, сколь и интеллектуальный подвиг. Он впал в депрессию и его бы, наверное, казнили по обвинению в злостном тунеядстве, если бы не настоятельная необходимость в доносе, который мог написать только он. Пришлось напрашиваться на прием к герцогу и униженно просить разрешения изложить донос в устной форме.

– Пожалуйста, – не без некоторого сожаления все-таки согласился удовлетворить прошение добросердечный герцог, – Но не забывайте, что согласно существующей юридической практике действительными считаются только те устные показания, которые даны под пыткой. Конечно, есть доля истины в словах тех мерзавцев, которые смеют утверждать, что в условиях отсутствия всеобщей грамотности этот закон является дискриминационным по отношению к безграмотным народным массам. Но, с другой стороны, разве не правы те настоящие патриоты, которые утверждают, что именно данный закон со временем приведет ко всеобщей грамотности населения? В самом деле, желаешь донести на ближнего так, чтобы при этом избежать пыток, научись читать и писать. Я полагаю, в конце концов, всеобщая грамотность несомненно восторжествует. Ну так как, будем писать или продолжать честного пейзана из себя корчить?

 

***

И пришлось мэтру Фуше сначала взять в руки себя, а потом, в них же, перо. В результате и появился на свет следующий исторический документ:

 

"ОБСТОЯТЕЛЬНЫЙ ДОНОС НА ЖАНА МИШЕЛЯ ИЛИ НЕПОЛНАЯ, НО СОВЕРШЕННО ДОСТОВЕРНАЯ ПРАВДА О БЛАЖЕНСТВЕ ЕВРЕЙСКОГО КАГАЛА В ПОДЗЕМНОМ ИЕРУСАЛИМЕ

(абсолютно секретно, строго конфиденциально, только для Государя)

Милостивый государь Государь! Считаю своим христианским, гражданским, сословным, профессиональным, национальным и человеческим долгом сообщить информацию всемирно исторического, если не вселенски-теологического значения. Под Храмовым лесом, что в окрестностях столицы нашего герцогства города Труа, находится подземный Иерусалим, все еще населенный евреями, занятыми там подрывной идеологической деятельностью в обстановке свободы и независимости, что представляет существенную потенциальную угрозу самобытной европейской мысли, культуре и спорту, не говоря о догматах веры, данных некоторым из нас в мистическом ощущении. Позвольте далее говорить языком человеческим ради максимальной правдивости описания, ибо дело столь важно, что приоритет истины перед условностями научного стиля представляется в настоящем случае неоспоримым. Итак, по порядку... Всемилостивейшему Богу было угодно, чтобы ученик цеха сукновалов укусил меня за указательный палец правой руки. Таким образом, и попал я в еврейский квартал, где и состоялся с виду ничем ни примечательный рядовой еврейский погром, один из многих, каковые бывали есть и будут везде, где проживают евреи. Конечно, зрелище неприятное для стороннего христианского наблюдателя, несколько напоминающее омерзительные картины человеческих жертвоприношений в семито-хамитском алчном исполнении, но уж никак не геноцид еврейского народа, каковым в своекорыстных политических интересах одни христианские владыки порой недальновидно попрекают других христианских вождей, что в целом наносит несомненный ущерб общему делу чистоты антисемито-арийской расы. Но это тема отдельного разговора о грядущем европейском идейно-зрелом единстве. А в общем, погром как погром. Ничего особенного. Разве что, как всегда, немного переборщила тетушка Лаура со своими несомненными патологическими отклонениями на сексуальной почве, столь присущими массам, даруй им только некоторые дворянские вольности своею собственной, допустим, Вашего или какого-нибудь другого Высочества, неосмотрительной рукой. Как тут ностальгически не вздохнуть о таком высокодуховном способе чисто арийского жертвоумерщвления, как распятие на кресте, к сожалению, по известным причинам уже более тысячелетия не находящим себе широкомасштабного применения в условиях нордических культов. И как знать, не потеряла ли в связи с этим наша раса больше, чем обрела, что, впрочем, не моего, но Вашего Высочества ума дело. Короче говоря, по злому ли умыслу обыкновенных завистников, интригами ли могущественных конкурентов, сведущих в черной магии, или, напротив, стараниями высших сил, сочувствующих нашему делу, но меня и Жана Мишеля приняли за евреев. Скорее всего, низкосословная толпа попросту возненавидела нас за наш явно благообразный вид и бросающееся в глаза благородное происхождение. Но разве благородное происхождение делает нас похожими на евреев? По-моему, у нашей национальной толпы не все благополучно с инстинктами. Впрочем, и у евреев дела с национальной самоидентификацией обстоят не многим лучше, иначе, как прикажете интерпретировать тот несомненный факт, что меня и Жана Мишеля своими, правда бухарскими, людьми посчитали сами евреи, допустив после бесчисленных бюрократическо-талмудических проволочек в Святая Святых, или как там она у них на иврите называется. Ну и устроились некоторые под землей, доложу я Вам. Там, на верху, причем не только во владениях Вашего Высочества, кровь, смрад и ад, будто самих по себе опостылевших мытарств повседневности человеку для полного удовлетворения его материальных и духовных потребностей мало. А здесь, под землей, тишина, томительная скука, аромат осеннего увядания и академический уют, причем Жан Мишель явно посещает эти места не впервые. Так, именно он предложил мне ознакомительную экскурсию в детские ясли-сад прямых потомков царя Давида. Будучи укушенным за палец, который уже успел воспалиться, я согласился. Что Вам сказать? Еврейское воспитание есть еврейское воспитание. Детей учат устной и письменной Торе, основам валютных операций и всяким сказкам, наподобие альтернативной географии с ее баснословными новыми землями. Причем некоторые детишки до того милы, что, честное слово, если бы не их семитское происхождение, я бы подумал, что они похищены из замков нашей знати, в том числе и, простите, из Вашего. Особенно запомнился один пострел, ну вылитый герцог Шампани, Ваш дедушка, на его детских портретах. Мальчика зовут Мойше Тупо-Лев, что по-еврейски означает:"Пятнадцать сердец пребывают здесь", и заподозрить его в каком-либо родстве с вами осмелился бы разве что только сумасшедший да и то в стадии особо тяжелого мазохистского кризиса. На всякий случай, предлагаю вашему вниманию его карандашный портрет, выполненный мной по памяти. Забавный пацан, и забавы у него совершенно дурацкие, как и у подавляющего большинства здешних воспитанников. Ваше Сиятельство, зачем нашей маленькой Шампани так много подпольных потомков библейского царя? Именно этот вопрос я и задал Жану Мишелю. Однако он ничего не ответил, увлекшись – чем бы Вы думали - помощью в строительстве макета Древней, или как ее еще называют тутошние воспитатели - Небесной - Аркадии, а затем в его безжалостном разрушении. Что за зловещий ритуал под видом незатейливой детской игры? Но оставим этих не вовсе, как Вы уже успели заметить, безобидных детей, ибо в то, что нас ждет дальше, просто невозможно поверить. Чисто по-еврейски услужливый до угодничества проводник довел нас до врат Библиотеки Проектов, где передал на попечение чисто по-еврейски беспардонному до хамства охраннику с его ужасным французским новоязом. "Ой, я вас прошу", - прежде чем мы успели произнести хоть слово, заявил он, и Жан Мишель почти не маскируясь украл несколько проектов, странные и невразумительные названия которых мне удалось переписать. Вот они:"КОЛОМБ", "ХЕТЕ", "КОНАН ХОЛМС, или Тайна пляшущей семиотики". Что это? Кабалистические имена дьявола? Почему обязательно дьявола, совершенно справедливо спросите Вы. Ну, не Бога же, в самом деле, отвечу Вам я. Очень мне хотелось также побывать в Тайной Канцелярии по Раскрутке, пропаганде и агитации, в Комитетах Стеба и Антистеба и много еще где, но притворно сославшись на то, что буря наверху, по всей видимости, улеглась и доблестные войска Вашего Высочества наверняка успели навести столь желанный христианскому обывателю очередной новый порядок, Жан Мишель поспешил увести меня из Подземного Иерусалима, при этом блуждал и плутал, несмотря на мое плохое самочувствие, так, что дороги я не запомнил. Но вышли мы в окрестностях Храмового леса, откуда и поспешили на знаменитый Собор в Труа, где и присоединились к тем, кто под Вашим руководством единогласно проголосовал за учреждение Ордена Тамплиеров. Примите все вышесказанное здесь, как говорится, не за стеб, а за правду, в отличие от незрелых, но высокомерных умов, чей удел от века правду держать за стеб, что, впрочем, по великой мудрости Творца, лучше для самой правды, не буду объяснять, почему. Вот, собственно, и все, чем мне так хотелось чистосердечно поделиться с Вами, Ваше дорогое Высочество. Да, чуть не забыл. Очень подозреваю, что плутоватый рэб Янкель, спасший мне жизнь, не кто иной, как известный ученый кабалист Раши, явно неслучайно поселившийся в Ваших владениях, а Жан Мишель, чьими стараниями я попал в данный переплет, его агент. Да простится мне моя откровенность. Служу Обществу Сиона и Ордену рыцарей Храма, какой бы сомнительной не казалась наша деятельность всем нынешним и будущем клеветникам, да и мне самому порой, положа руку на сердце. Да хранит нас Господь, как Тот, о Котором я, кажется, слишком много знаю, так и Тот, о Котором я ничего не знаю и знать не могу, да будет Воля Творцов в Их диалектическом Единстве».

 

 

***

Герцог прочитал донос в присутствии Жана Мишеля, отложил бумагу в сторону и задумчиво произнес:

– Бедняга Фуше. Все-таки трудно быть не евреем. Это же как крутиться приходится! М-да...

– Ну, не больше, чем нам с Вами, Ваше Высочество, – одновременно и возразил и согласился писец. – Иногда мне даже кажется, что брат Иуда лучше устроился, хотя ему и не позавидуешь.

– Лучше некуда, – пропустил мимо ушей вторую часть реплики герцог. – Иосифа продал, Беньямина зарезал...

– Сестренку-гимназистку в колодце утопил, – продолжил писец, и оба расхохотались. Смех прервался так же внезапно, как возник.

– Семейка, – вздохнул герцог.

– Двенадцать колен, – подхватил писец. – Что же вы хотите, Ваше высочество. Я полагаю, господь Бог ни на что другое и не рассчитывал. Семья и власть. Кто прав, тот и правит, как говаривал Понтий Пилат. Настоящий был ариец, ничего не скажешь. В сущности, типичный интернационалист.

– Виски? Коньяк? – предложил герцог.

– Разве коньяк уже изобрели? – удивился писец.

– Для нас с вами – да. Значит, коньяк?

Герцог лично разлил напиток по кружкам и посетовал:

– А вот специальных бокалов для коньяка еще не придумали. Ну, не из кубка же его пить, – он отпил глоток. – Полагаю, дружище, Иерусалима нам не удержать.

– А как его без народа удержишь? А народ туда не заманишь, ему и в подземном Иерусалиме неплохо. Сам видел. Нам бы Европу удержать. Того и гляди, монголы двинут. Кстати, говорят, они тоже одно из колен израилевых. Чушь, конечно, однако, как знать, как знать. Чует мое сердце, до чумы дело дойдет. Сначала до черной, а там и до красной, коричневой, голубой, зеленой...

– Хватит про чуму! – герцог сделал еще глоток, и взгляд его надолго застыл на портрете матери-герцогини.

 

***

Не прошло и тысячи лет, как этот взгляд словно почувствовал на себе Вадим Семенович Горалик, слепой учитель истории одной из городских школ Южной Пальмиры. Он привычно поежился, потому что уже давно заприметил за собой слежку нешуточную. Не то чтобы этой слежки только слепой не заметил, но Вадим Семенович был слепой и слежку заметил. За ним шли и от него не отходили. Кто-то посторонний явно стремился прочитать его мысли, и это особенно настораживало, потому что некоторые свои мысли Вадим Семенович даже от самого себя прятал.

Сам факт слежки заставлял думать о неприятном. Хочешь не хочешь, а приходилось задавать себе вопрос: «А есть ли у кого-то основания за мной следить?». И отвечать, что, конечно же, увы, есть, да еще какие. Убедившись, что от слежки все равно не избавиться, Вадим Семенович благоразумно решил определиться. Надо было постараться установить первопричину интереса к своей персоне и ее деятельности. В результате многочисленных экспериментов и кропотливых анализов отпадала одна утешительная версия за другой. И, как ни хотелось себя обмануть, но в конце концов грянул час, когда стало окончательно ясно, что дело именно в том, о чем с самого начала подумал Вадим Семенович. И значит, никуда не денешься, придется расколоться перед самим собой. А ведь тридцать последних лет как будто ничего и не было, и уже начинало вериться, что, может быть, и не будет.

Когда в ближайший выходной Вадим Семенович сообщил своей восьмидесятилетней маме, что отправляется один в Аркадию, старушка не очень обиделась, хотя могла бы и очень, зато удивилась крепко. Во-первых, сын без объяснения причин не приглашал ее на прогулку, во-вторых, все-таки стояла поздняя осень, время не совсем подходящее для посещения курортной зоны.

– Смотри, не простудись, – предостерегла она. – И постарайся сосредоточиться. Хочешь, я научу тебя приемам, как удерживать мысли, готовые разбежаться?

– Нет, – мотнул головой Вадим Семенович, – пускай разбегаются.

– Двушки взял? – напомнила мама.

Да, слепому без двушек никак. Мало ли что. Всегда может возникнуть необходимость позвонить. Прямо как у зрячего. Впрочем, шансов заблудиться в родном городе у Вадима Семеновича практически не было. Трость, конечно, при нем была. Но он ей почти не пользовался. Все видел внутренним взором, который никогда его не подводил. Правда, иногда подводила реальность, не всегда совпадавшая с картиной воображаемой. При этом внешняя жизнь отличалась какой-то мстительной мелочностью. По крупному не соответствовать воображению Вадима Семеновича она или не решалась или попросту не могла, но подсунуть арбузную корку под ногу, внезапно зацепить лицо какой-нибудь торчащей из стены проволокой, огорошить выбоиной на ровном месте – на такие штуки она была мастерицей, просто неистощимой на выдумки.

Выйдя из дому, Вадим Семенович задумался, какой вид транспорта предпочесть. Можно было добираться троллейбусом, шуршавшим шинами по новому проспекту, а можно – и трамваем, грохотавшим по рельсам вдоль старого бульвара. После недолгого размышления предпочтение решительно было отдано трамваю и старому бульвару.

Хвост за собой Вадим Семенович почувствовал сразу. На трамвайной остановке его заменили другим, в Аркадии – третьим, к которому тут же присоединился четвертый. Наверняка этой поездке Вадима Семеновича придавали какое-то особое значение. Прежде более одного хвоста к нему не цепляли. Однако хвосты хвостами, но пора было и самому разобраться, зачем именно он сюда пожаловал. Вадим Семенович затянулся запахом моря, но направился не в сторону пляжа, а наверх, к санаторию имени Фам Ван Донга, большого южно-азиатского друга Советской страны, еще живого, кажется.

Последний раз Вадим Семенович побывал именно на этом месте будучи еще мальчишкой, лет этак сорок тому назад. Тогда санаторий, бывшая вилла бывшего петербургского профессора натуральной истории Ненежина, явно подставного лица, а не истинного владельца, носил имя видного соратника товарища Сталина товарища Енукидзе. Да, именно так, санаторий имени товарища Енукидзе. Кто теперь такое помнит, однако же, вот она вилла-санаторий, все еще сохраняющая барочные черты своего старорежимного прошлого.

 

***

Устроившись на скамейке в скверике напротив главных ворот санатория, Вадим Семенович сразу же забыл, где находится, и оказался в Восточной Пруссии, некогда, во времена расцвета Тевтонского ордена, называвшейся Палестиной. Странно, одна и та же война в России и в Польше была настоящей, а тут начинала казаться игрой. Может быть, более кровавой, чем сама война, но все-таки – только игрой. Это предательское ощущение, охватившее многих, только увеличивало потери в живой силе и технике, однако, при этом и не думало исчезать. Напротив, все более утверждалось в своем праве, чуть ли не обретя статус истины равно в генеральских и солдатских душах.

– Как ты думаешь, – выделив Вадима из ряда прочих без пяти минут победителей, глумливо обратился к нему свежеиспеченный немецкий военнопленный, – кто внесет больший вклад в создание ракетно-ядерного щита России – евреи или казаки? Кто из них, по-твоему, лучше расщепляет атом? 

Тут немец соскочил с глума и, чуть ли не забыв, где находится, гневно возвысил голос:

– На сверхсекретных мирных сепаратных переговорах я столь же прямо, как сейчас, задал этот вопрос злейшему врагу Советской страны вашему союзнику Алену Даллесу, и знаете, что он мне ответил? Он сказал нечто совершенно несусветное: «Вот пусть казаки в России и остаются». И это директор ЦРУ накануне полной и безоговорочной капитуляции Германии! Ну, скажите, разве с такими, с позволения сказать, политиками не вылетит Америка в трубу, причем в ближайшее время?

И немец чему-то безудержно расхохотался.

А Вадим тогда был младшим офицером военной контрразведки «СМЕРШ». И вражеская земля ему все больше казалась родней отеческой, несмотря на лютую идейно-зрелую ненависть к Германии, всему немецкому и особенно почему-то к Пруссии, она же Палестина. Это чувство было настолько катастрофическим, что от ужаса хотелось взять и дезертировать. И если бы бежать при этом Вадим намеревался домой, на Восток. Куда там. Тянуло еще дальше – на вражеский Запад.

В общем, никаких иллюзий не оставалось. Пути Вадима и России разошлись. «Я не русский, – подумал он. – Это мне уже объяснили. Более того, я и не советский человек, и это мне еще объяснят. То есть для Гитлера я еще, может быть, и советский, а для товарища Сталина, возможно, уже нет. Или еще того веселее: для товарища Сталина я-то как раз еще советский, а вот русский народ – уже нет. И на кого же опереться товарищу Сталину, когда эта война закончится, на меня или на русский народ, который его чуть не кинул во время этой войны? Блин».

   Отнюдь не радуясь своим мыслям, Вадим пришел к выводу, что пребывает скорее всего в здравом уме, отчего ни малейшего энтузиазма не испытал. «Но если этот рассудок и есть здравый, то в каком же я пребывал до сих пор, считая русских людей настоящими советскими?». Так с ним впервые в жизни приключился кризис духа, чего, казалось, только и ждали некие силы, которые Вадим, находясь в хорошей душевно-политической форме, безусловно, счел бы враждебными. Он тащил ведро из колодца, когда к нему смело приблизился немецкий старик и на чистом литературном русском бестрепетно поинтересовался:

– Евгей?

Вариантов ответа на этот вопрос у Вадима было бесчисленное множество, но ведь не для поверженного немца он их всю жизнь готовил. Да и по какому праву тот спрашивает?

– Еврей, – не раньше, чем вытащил ведро, ответил Вадим.

– Я и сам вижу, что евгей, – заявил немец.

Еще и картавит. Уж не из князей ли? Кто еще может картавить на чистом литературном русском в такое смутное время, в таком гнилом месте и в такой военно-политической обстановке? Не меньшевик же, в самом деле, хотя почему бы и нет?

– А фюгег, между пгочим, еще жив, – продолжал старик. – Значит, у этого нагода все еще есть фюгег. Хотите, я вас с ним познакомлю?

– С фюрером или с народом? – поинтересовался Вадим. – Так с народом я уже познакомился.

– Я не хочу, чтобы он ушел пгежде, чем увидит вас, – проигнорировал его реплику старик. – Это для него было бы слишком хогошо. Пойдемте, тут неподалеку скгывается Гегман Гегинг.

– Кто скрывается?

– Гегинг... Сами пойдете, молодой человек, или прикажете силком вас тащить?

Вопрос оказался явно риторическим, ибо старичок залихватски прищелкнул пальцами и на следующей картинке, воспринятой сознанием Вадима, его взору предстал лично Герман Геринг, по-хозяйски заполнивший собой весь объем вольтеровского кресла представительского класса.

– Ну вот, товарищи, познакомьтесь, – перестав картавить, сказал старичок. – Позвольте, так сказать, представить вас друг другу. Это лейтенант военной контрразведки «СМЕРШ» – и зовут его Вадим, а это – известнейший революционер, выдающийся государственный и партийный деятель, беззаветный строитель Нового Порядка и зовут его Герман, он же маршал Геринг, уже, между прочим, три дня пребывающий в изгнании и подполье. С часу на час фюрер лишит его всех званий и наград. И поделом. Нашел, с кем связаться! Борец за социальную и национальную справедливость.

– Не вижу ничего плохого в социальной и национальной справедливости, – нервно возразил маршал. – Меня не в чем упрекнуть, вы слышите, не в чем! Разве что в некотором злоупотреблении служебным положением. Но позвольте, кто же им так или иначе не злоупотреблял? Любое положение обязывает, а служебное – тем более. Тогда сажайте со мной на одну скамью подсудимых Сталина и Черчилля. А что, царь Давид своим служебным положением не злоупотреблял? Кстати, если уж на то пошло, еврейский царь Ирод мочил младенцев.

– Еврейский царь Ирод мочил еврейских младенцев, – уточнил старик.

– И что? Это делало его лучше?

Геринг мрачно усмехнулся и продолжил:

– Не переживай, я знаю, почему меня уже трудно не повесить. Но может быть, все-таки не так уж и трудно? Прошу учесть, что у него были доказательства. Когда я впервые…

– Какие еще доказательства? – перебил старик. 

– Неопровержимые! Ему дано было стать фюрером. И этому доказательству его правоты я ничего противопоставить не мог, хотя и понял, что, кроме безумств, он уже давно ничего не делает. Но кто сказал, что Бог обязан делать хоть что-нибудь, кроме безумств? 

– Хороший у тебя Бог, – вполне оценил услышанное старик. – А ты, значит, его апостол? Или просто угодник, что тоже не хило? А лейтенант наш, между прочим, еврей.

– А то я не догадался. 

Геринг попытался встать, но, не сумев с первого раза преодолеть земное притяжение, обратно повалился в кресло. Передохнув, он повторил попытку. Результат оказался близким к предыдущему.

– Иногда раньше пятого раза подняться не получается, – разведя руками, посетовал он. – А бывало едва заслышишь: «Поднимите голову выше, вздохните глубже, начинаем утреннюю гимнастику», так нога буквально сама вверх поднимается, чтобы носком коснуться ладони вытянутой руки.

Приговаривая таким образом, маршал все же благополучно завершил подъем и, приняв некое подобие стойки смирно, отчеканил:

– Лейтенант, вы опять победили, – и сразу же размяк, плаксиво запричитав. – Но разве война – преступление? Или разве война с евреями – преступление? – Плаксивость легко и органично уступила место романтическим ноткам. – Знавал я, кстати, вашего Теодора Герцля. Встречались в Большом театре города Вена. Ах какой это был город до Первой мировой войны! Почти Пальмира. Практически жемчужина у моря, только у реки. А музыка Штрауса! Вы когда-нибудь видели Иоганна Штрауса, лейтенант? Обязательно когда-нибудь при случае на него посмотрите, потому что он больше похож на еврея, то есть на еврейского пророка, чем даже сам Герцль. А уж на просто еврея, так это само собой. А как вы думаете, почему? Неужели гримировался?

– Я и Герцля не видел, – заметил Вадим.

Маршал замолк в недоумении, а потом, будучи не в силах сразу отключиться от грез, продолжил:

– Ах да. Каганович, Молотов, Ворошилов, кого еще вам показывали? Кроме Пушкина и Сталина, разумеется. Ну так вот, молодой человек, Вена уже никогда не будет прежним веселым городом. Несмотря на то, что лично я уговорил фюрера не трогать музыку Штрауса руками, хотя имеющий уши да слышит – что она, как не фрейлекс? Взять того же вашего Дунаевского. Ну, не может ни один народ прожить без фрейлекса. Добились вы своего. Я имею в виду европейский народ. Китайский или там арабский, наверное, могут пока еще без фрейлейкса обойтись, и куда это их в конце концов заведет, знает один только Бог, не Тот, так Другой. А мы уже нет, лейтенант, без вашего фрейлекса до самого Армагеддона не обойдемся, что жизнь и показала. И вы, конечно, вправе не соглашаться с моими оценками, да и какой из меня музыкальный критик в сравнении с вашим Герцлем, но маршал авиации я тем не менее не из последних, прямо скажем, не рядовой, а о музыке как-нибудь в другой раз. Позвольте мне все же сесть.

– Садись уж, участник двух мировых войн, причем оба раза на стороне потерпевших, – не стал возражать старик.

 Маршал, преодолев желание  сразу же повалиться в кресло, осторожно, словно опасаясь, что оно почему-то может ускользнуть, опустился в него. Убедившись, что устроился основательно, вцепился в подлокотники и заявил:

– Ну так вот, эта война оказалась не немецкой войной! Вы меня понимаете, лейтенант? – Геринг впился взглядом в Горалика, но, похоже, никаких особых следов глубоко посвящения во всемирный еврейский заговор на его лице не обнаружил.

– Вижу, что нет, не понимаете. Но, извините, так или иначе, а не с кем больше поделиться своим, наболевшим. К тому же вы мне кого-то напоминаете, и, боюсь, я знаю кого. Иначе, зачем же вас сюда привели? В любом случае, однако, по крайней мере, окажите любезность, лейтенант, постарайтесь запомнить то, что я вам скажу, хотя ничего особенного я вам сказать не могу и не собираюсь. Так вот, как он всех нас вокруг пальца обвел. И, заметьте, неоднократно. Практически, когда хотел, тогда и обводил. Рузвельт помер, а этого бомба не взяла. Так кто же на самом деле победил? Что должен думать и чувствовать я, в конце концов, всего лишь маршал, а не зомби и не экстрасенс, хотя, возможно, в качестве простого немца я и сверхчеловек, но это он так говорил. А думаю я, лейтенант, что это лично его и лично ваша дремучая иудейская война. А подставили почему-то немцев. А хотите знать, почему? Потому что мы, немцы, действительно лучше всех. Этим он нас и купил. Или вы хотите сказать, что евреи все-таки лучше? Может быть – и лучше! Да только не добрее нас, немцев. Потому что добрее нас, немцев, во всей Европе народа не сыскать. И евреи это знают! Да и для кого это тайна? Не знаю уж, какие вы избранные, но мы немцы самые добрые, честные, обязательные, преданные, вот и имеем то, что имеем. Когда-нибудь вы еще вспомните мои слова, лейтенант. А теперь говорю же: ваша взяла. А знаете почему? Потому что это была ваша война. И его. Впрочем, я, кажется, повторяюсь. А как же мне не повторяться, если сама история ничего другого не делает, кроме того, что повторяется и повторяется: один раз как трагедия, другой раз как комедия, в третий раз – опять как трагедия, короче говоря – фарс.

Взор маршала затуманился, и он принялся увлеченно повествовать о том, каким он был молодым и героическим летчиком-асом, а Герцль блестящим, всем венским светом признанным драматургом и журналистом, и только Гитлер был почти бомжем, перебивающимся случайными пролетарскими заработками. Вот вам, с одной стороны, жизнь будущего еврейского вождя, а с другой стороны – жизнь будущего немецкого фюрера, и все это, заметьте, в исконно немецком городе Вене. Кому такое может понравиться? Оно и не нравилось ни Герцлю, ни Гитлеру. Оно даже не всем евреям и не все немцам нравилось, уж поверьте мне, старому маршалу, молодой и младший по званию человек. М-да, так вот именно на премьере драмы «Новое гетто» в Большом театре Вены юного германского пилота барона Геринга представили автору доктору Герцлю. А Гитлера близко к Большому театру не подпускали. Его бы и к Малому не подпустили. Ну разве что потолки белить. А легко ли быть гастарбайтером в своем отечестве? В некотором роде, даже хуже чем пророком, лейтенант. Вот Гитлер пророком и стал. А что, у евреев разве было как-то иначе в те незапамятные времена, когда они обладали своим государством? Кто же вам виноват, что его давно нет? Немцы? Вы меня извините, лейтенант. А если и немцы тоже, то в самую последнюю очередь. Или у Талмуда другое мнение? Можете процитировать? А не можете – так молчите и слушайте. Вы только представьте себе: древний еврей в своем еврейском государстве полы моет или улицы подметает, а пьесу древнего германца в это время ставят в Большом театре Иерусалима. Как тут не взвоешь да пророком не станешь? Если не вообще – фюрером? А Герцлю молодой германский ас очень понравился. Он даже опубликовал статью в «Нойе фрайе прессе» об отважном немецком летчике, юном покорителе пятого океана. А ведь это была любимая газета всего дома Габсбургов, и уж сам император старался не пропустить ни одного номера, особенно когда в нем появлялся материал Герцля. Но при этом Теодор все больше увлекался своими еврейчиками, и это походило на блажь в духе графа Толстого. Подумайте, Герцль и какие-то жестянщики, молочники и босяки, от которых только раввины и не шарахались.

– Да, – подошел к окончанию своих воспоминаний об основоположнике сионизма Геринг. – Выходит, у евреев уже был фюрер, а у немцев еще не было. Вернее наш тогда в той же Вене, как мы уже неоднократно отмечали, босяком был. Выходит, богатые опять обыграли бедных. Неужели меня повесят? Нет, вы на меня посмотрите! Посмотрите на эти мои кожаные сапоги выше колен, которые я сам себе заказал. Что бы сказал доктор Герцль, увидав на мне такие сапожки? И это называется, Германия встает с колен, вы понимаете, лейтенант? Неодолимый рок довлеет над всеми нами. И изменить ничего нельзя. О России вечно говорят, что она пропала, о Польше, что она еще не сгнила, а о Германии, что она встает с колен. Вот и полюбуйтесь. Уже почти встала. Чуть не до Урала дошла. А, кстати, знаете, почему не дошла? Ну, это пускай он вам сам расскажет… 

Речь Геринга внезапно оборвалась. Он стал пристально вглядываться в пространство, тревожно принюхиваться и время от времени пошевеливать ушами. И когда почти уже бывший маршал и вовсе стал походить на некую злосчастную, вконец затравленную зверушку, он неожиданно опять заговорил человеческим голосом:

– Вы только ему не рассказывайте. Вы же видите, что на самом деле я ему до конца верен. Вы не знаете этого человека. Это не человек.

– Тем более, – напомнил о себе старик. – Однако продолжим наши переговоры, барон. Предлагаю вам относительно не позорный исход с этого света на тот в обмен на некую аудиенцию. Короче, я вам помогу добраться до американцев, а вы нам до вашего фюрера.

Плаксивость словно никогда не касалась лица маршала. Оно моментально забронзовело, и величественная маска глухо, без интонации, проскрипела:

– Ни-ко-гда.

– Молодой человек, – как ни в чем не бывало обратился старик к Вадиму, – назовите вашу фамилию.

– Горалик, – зачарованно произнес тот.

Поверхность маски тут же заходила студнем, потом словно начала плавиться да так и испарилась.

– Кто бы сомневался, – заявил вновь благополучно обретший собственное свое лицо маршал. – Шнапс? Коньяк? Или предпочитаете что-нибудь более иудейское? Тогда извините, ничего более иудейского, чем коньяк, предложить все равно не можем. Французы, изволите сами наблюдать, спаивают высшее немецкое руководство. Да и как может быть иначе, если весь вопрос только в том, на семьдесят процентов французы семиты или на все восемьдесят, а то и еще больше, причем я лично склоняюсь к последней оценке. Вы когда-нибудь видели французов, лейтенант? Обязательно на них когда-нибудь посмотрите. И при этом заметьте: Холокост ничуть их не коснулся. В отличие от вас, господин Горалик. Кстати, вы из каких Гораликов будете? Есть ведь, если не ошибаюсь, житомирские, каховские, киевские, балтиморские, рио, представьте себе, де-жанейровские…

– Этот из южно-пальмирских, – остановил маршала старик, и, со значением подмигнув Вадиму, заметил:

– Все-таки барон. Бароном был, в бароны и возвратился. Этого, как еврейства, из себя не вытравишь...

Он уже выводил из комнаты своего спутника, когда их остановил голос маршала:

– Ваше Высочество ...

Оба оглянулись. Было видно, что Герингу не по себе. Он явно пребывал в состоянии мучительного раздвоения, силясь и не решаясь высказать чего-то, по всей видимости, явно сокровенного. Понурив голову, он уставился в пол, и бог знает, какие картины представали перед его взором. Наконец решился. Поборов смущение, глядя прямо в глаза Вадиму, с достоинством изложил просьбу:

– Не убивайте его. Но и это еще не все!

Он достал из нагрудного кармана аккуратно сложенный лист бумаги:

– Пожалуйста, передайте ему… Вообще-то, для себя хранил. Добрых лет двадцать.

– Яд, что ли, у тебя там? – недоверчиво покосился на непонятный презент в руках собеседника старик.

– Шпаргалка, – охотно пояснил маршал. – А то, знаете, вдруг перед своим расстрелом или повешеньем мысли разбегутся, себя забудешь, не найдешься, что и сказать – всякое, знаете ли, может в такие минуты статься – вот я несколько заготовок предсмертных выкриков и записал, не поленился. И то сказать, разве заранее угадаешь, какой именно вариант кричалки за миг до смерти на душу ляжет?

– Логично, – согласился старик.  – Дашь почитать?

И, не дожидаясь ответа, огласил текст шпаргалки: «Хайль Гитлер. Стреляй, большевицкая сволочь. Всех не перевешаете. Пощадите. Отольются вам наши слезы. Остановите экзекуцию, хочу дать показания».

   – Ну что ж, – резюмировал, закончив чтение, – по-моему, вполне искренне и весьма живо. 

  

 

***

Вадим Семенович подумал о том, что и сегодня не знал бы, как реагировать на просьбу маршала, обращенную к нему, почти рядовому. Да и что такое маршал? Барон? Первый секретарь обкома? Правду сказать, Вадим Семенович редко задумывался о прямом вмешательстве Господа Бога в свою судьбу. Да и особых оснований не было. Его судьбою ощутимо и явно занимался не Творец Вселенной, но всякие большие и маленькие начальники. Большие объявляли войны и заключали мир, маленькие – решали вопросы призыва и демобилизации конкретного человека. В известной степени и тех и других можно было считать богами. Разве тот, в чьей власти принять или отказать вам в приеме на работу, не обладает статусом античного бога по отношению к вам? И, конечно же, твоя жизнь зависит от того, как ты выстраиваешь свою политику по отношению к богам. Ведь, в сущности, они те же люди, а значит, их можно уломать, умилостивить, обозлить и даже обмануть. Собственно, личная манера общения с вышестоящими и есть самый настоящий религиозный ритуал. Ну а поскольку смерть даже самого большого начальника не означает, что его место долго останется вакантным, то, ясное дело, есть все основания считать богов существами бессмертными, по крайней мере, по отношению к себе самому. Всесильны ли боги? Ну, как сказать. Твою земную жизнь, во всяком случае, они испортить могут. А то и вовсе ее отнять. Что же касается потустороннего существования, то касаться, разумеется, можно, однако, ну, как бы, не с целью умереть рождается человек, потому что так уж он устроен, что не сильно стремится к цели, которая ему не представляется особо недостижимой.

В общем, все, что последние тридцать лет Вадим Семенович считал естественным течением своей жизни, оказалось организованным внешней волей. Ну и кого же гражданин СССР мог вообразить себе в качестве этой организующей воли, как не КГБ? Несколько лет назад Вадим Семенович лишился жены. Жила, жила и умерла, что выглядело странным и удивительным, но не больше, чем любая другая смерть, включая свою собственную. Конечно, Вадим Семенович, погоревав, принялся учиться обходиться без жены. А вскоре к нему переехала мать, и стало совсем хорошо.

Постепенно он совершенно привык к тому, что она теперь как бы его жена. И вот сейчас, сидя на скамейке перед санаторием, он сразу от всего отвык. Прежде представлявшийся совершенно естественным рутинный ход событий теперь выглядел нарочно кем-то подстроенным. Словно и жена умерла не потому, что просто пришел и ее черед, но так было надо в соответствии с неким планом. Да кто же такие вещи решает? Ах да, КГБ. Но сколько этому КГБ лет от роду? Да к счастью – тут Вадим Семенович, хотя и был тотально слеп, огляделся по сторонам – не только КГБ правит миром, чему не может не быть неоспоримых доказательств.

 

***

   Однажды начало очередной арабо-израильской войны застало Вадима Семеновича на курсах повышения квалификации учителей истории. Квалификацию повышали, разумеется, каждый в меру своего везения и предприимчивости и далеко не только в области педагогического мастерства. Над Вадимом Семеновичем сразу же взяла шефство его давняя знакомая, учительница-методист из соседнего региона, вполне сочувствующая его переживаниям в связи с войной, но не Израилю. Израилю она желала полного поражения, а Вадиму Семеновичу – не слишком в связи с этим переживать, буде таковое случится.

   – Я вообще не понимаю, ну зачем евреям свое государство? – искренне недоумевала она.

   – А, например, румынам зачем? – в свою очередь интересовался у нее Вадим Семенович.

   Ответом ему было молчаливое и несколько тяжеловатое недоумение. В крайнем случае, могло последовать:

   – А причем тут румыны?

   В данном случае румыны как будто и в самом деле были совершенно ни причем, однако, далекая и, казалось бы, совершенно чужая война не на шутку цепляла чуть ли ни всех.

   – Ишь, жиды, – говорили одни. – Чего им опять мало?

   – ООН страну им дала, а они вон значит как! – сурово осуждали сионистских агрессоров другие.

   – Позвольте, – пробовал возражать Вадим Семенович, – как это ООН дала? Ну как вы себе это представляете? ООН отвоевала земли у арабов, построила на них города и дороги, посадила сады, обработала поля и потом пригласила евреев – мол, живите, евреи, и радуйтесь? Так, что ли?

   На него нехорошо смотрели. Он не видел, но, конечно, не мог не чувствовать этих взглядов.

   Когда через пару дней стало ясно, что народ опять обманулся в своих лучших ожиданиях и Израиль вновь устоял, Вадима Семеновича пригласил на собеседование директор курсов, доцент Ненежин, внук знаменитого в старые времена в Южной Пальмире профессора Ненежина, основоположника новой науки – славянского катокомбоведения, – запомнившегося еще и Докладной запиской на Высочайшее Имя с предложением переименовать Аркадию в Палестину.

   В свое время в самый последний момент профессор не был расстрелян большевиками. Вполне заслуженная, с их точки зрения, профессором кара была отменена телеграммой самого Троцкого, требовавшего немедленно, и не считаясь ни с чем, доставить профессора в Москву, в Кремль. С той поры прошло около полувека. Выходящим из Кремля профессора так никто никогда и не увидел.

   – Ну что же, – мягко пройдясь тоненькими пальчиками по сукну стола, кисло-сладко улыбнулся доцент, – отлегло от сердца? Американские империалисты вновь на деньги американского налогоплательщика спасли Израиль. И вы действительно полагаете, что американский народ вечно будет терпеть это беспардонное израильское иго? Ведь не военная же доблесть, в самом-то деле, привела Израиль к победе в этой войне с арабами, которые к тому же и воевать не умеют. Скажите, как это получилось, что вы работаете рядовым учителем? Вы ведь заканчивали…

 

 

***

   Вадим гораздо лучше помнил то, куда он поступал, чем то, что он заканчивал, хотя, в конце концов, он закончил именно то, куда поступал.

Это было довоенное время, но Вадим уже знал, где, а главное – в чем живет. Да и кто же этого не знал и как это можно было не знать?

   Израиля еще не было, но жидов уже кое-куда не принимали. Туда, куда уже не принимали, и подал документы Вадим. В толпе абитуриентов просматривалось и несколько жидов. А раз уж жид тут торчит, значит, его родители позаботились о благополучном для него исходе конкурсного отбора. К тому же и со знаниями у него такой порядок, что впору самому преподавать, а не вступительные экзамены сдавать. У жидов ведь как: коррупция коррупцией, но дела веди так, чтобы даже честный человек, которому ничего, кроме одной только правды, не надо, остался собой доволен. Ну а жидов-оболтусов родители к этому учебному заведению и близко не подпускают. Еще бы! Специальность мало того, что не от мира сего, так еще и заведомо расстрельная: власть и управление называется. А само учебное заведение именуется скромно: Академия Краеведения и Виртуальных анализов – АКИВА. Практически – пустой звук, особенно для тех, кто даже не подозревает, что именно краеведение и есть царица политических наук.

   На что рассчитывал Вадим? А ни на что. То есть на все. Шансов поступить у него не было, но он делал то, что ему хочется, а в данном случае ему хотелось поступать в АКИВу. Когда после выпускных школьных экзаменов он объявил о своем решении домашним, отец нещадно бил его ремнем, но это родителю не помогло.

   – Получи сначала человеческую специальность, а уже потом, если хочешь, становись сукой, – пытался внушить Вадиму отец. Но Вадим не хотел когда-нибудь потом, потому что уже начинал верить в Проведение вопреки всему, чему учили дома и в школе. И отец в какой-то момент экзекуции понял, что имеет дело не с упрямством сына, но с Волей, которая даже если и не существует в природе, то все равно несоизмеримо выше его отцовской. Отбросив ремень, он упал на стул и разрыдался от собственного бессилия и неспособности направить родного сына по пути, угодному ему. Если даже для решения такой малости его личной отцовской власти совершенно недостаточно, то чего он вообще в этом мире стоит? Мать, как могла, пыталась его утешить, но он закатил ей скандал, настаивая на том, что это она во всем виновата. «Не волнуйся, – разрываясь между любовью к Вадиму и верностью к родителю, утешала она супруга, – он все равно туда не поступит. Туда только отпрыски сук поступают».

   – Молчи! – пуще прежнего заводился отец. – И ведь если бы у него был хотя бы малейший шанс выбиться в суки! Так ведь ничего у него не получится. Весь век на моей шее просидит с таким образованием. Ну, не пустят его в суки, не пробьется. Они же чуют своих, иначе бы я сам уже давно сукой был. Или ты считаешь меня недостаточно способным?

   Мать принималась заламывать руки, становилась на колени то перед отцом, то перед Вадимом, умоляла уступить друг другу и, в конце концов, поклялась отцу сделать все, чтобы сын поступил или застрелился. Она служила училкой начальных классов в школе для детей южно-памирской городской элиты. И хотя ее зарплата была в три раза меньше отцовской – он работал начальником строительно-монтажного заведения – благополучие семьи держалось исключительно на ней, ибо только ее связи позволяли семье кормиться не всегда с общего народного стола, одеваться не всегда с общей вешалки и лечиться не всегда у эскулапов общего пользования. Но дальше этого уйти от народа отец с матерью и не помышляли, полагая, что они и так весьма благополучно отдалились от его жизни, хотя и на не вполне безопасное расстояние…

   Вадим Семенович распрямил плечи, уставил невидящий взор прямо в глаза доцента и принялся, не торопясь, удовлетворять его официально санкционированное любопытство:

   – Злые языки уже тогда утверждали, что на Бого-жидовском Западе даже за всю свою трудовую жизнь и часа не проработавшие угнетенные капиталистами и помещиками перманентно безработные трудящиеся, не говоря уже о постоянно трудящихся трудящихся, живут гораздо лучше нашего мужика, но мало кто тогда этому верил. Зато никто не сомневался, что наши суки устроены покруче их сук, ибо в нашей стране все принадлежало народу, а сам народ принадлежал власти, которая суки и есть. Конечно же, и я хотел быть сукой, но не такой, как они. Боюсь, объяснить этого невозможно, хотя каждый меня поймет.

    – Как не понять, – согласился доцент. – Вот и поговорили по душам. А теперь давайте о деле. Видите ли, Мать-попечительницу нашего региона, вы, как выпускник АКИВы, все-таки, убейте, не понимаю, как вы умудрились туда поступить, так вот вы, как выпускник АКИВы, надеюсь, понимаете, о ком идет речь, заинтересовало ваше непредвзятое мнение относительно первой самостоятельной работы ее любимого ученика. Подчеркиваю – любимого ученика.   

 

 

***

   Ученическая работа прямо так и начиналась со слов: «Ученик полагает…».

 

 

***

   Ученик полагал, что борьбу за власть над миром ведут не какие-то там люди в национальных прикидах евреев, русских, англичан, китайцев и прочая, и прочая, и прочая, но боги. Собственно, абсолютно ничего нового в таком взгляде на вещи не содержалось. Однако ученик сумел ухватиться за нить, связывающую божью дочь с Сыном Божьим. Дочь звали Еленой, ею папу – Зевсом. Зачем Зевсу потребовалось стать отцом прекраснейшей из женщин?  

   Миф о рождении Елены об этом умалчивает. Тем не менее ученик нашел ответ на этот вопрос, хорошенько разобравшись в геополитической ситуации тех времен. Дело в том, что у Зевса возникла проблема. Его могучий конкурент, знакомый кое-кому из людей той эпохи под тогда еще не всемирно известным именем Яхве, начал проявлять политическую активность, воплощением которой стал город Иерусалим.

   Так себе городишко – провинция провинцией и уж никак не Троя, с которой его смешно было сравнивать, но, зная Яхве, Зевс не на шутку обеспокоился. Тогда и возник в его голове следующий стратегический план – осчастливить мир рождением прекраснейшей из женщин. Для начала ее, разумеется, надо было зачать. И в виде лебедя, чтобы у земной женщины не возникло никаких сомнений в божественной природе его сексуальных домогательств, Зевс явился к царской дочери Леде, и, как и поныне сообщают энциклопедии, «от этого союза родилась Елена».

   Что думал обо всем этом Яхве, достоверно неизвестно. Но в ближайшие сотни лет события развивались в точном соответствии с планами Зевса. Разумеется, за прекраснейшую из женщин не могли не начать ломать копья лучшие из мужчин. А поскольку лучшие из мужчин, как правило, обладают богатством и властью, что естественно, поскольку иначе было бы несправедливо, они втянули в войну своих многочисленных подчиненных… 

   …однажды  из-за Елены разразилась Троянская крупномасштабная война, в результате которой была уничтожена Троя. Чего же добился Зевс, жертвуя этим замечательным городом, до которого Иерусалиму, этой захолустной столице его прямого конкурента Яхве, было так далеко? А практически всего и добился! Ну, ввяжись Троя напрямую в войну с Иерусалимом, разве мы не знаем, чем заканчиваются партизанские войны всяких дремучих нищебродов супротив богатых и образованных? Самое ужасное для сильных и богатых то, что ничем не кончаются, а еще хуже – не кончаются вовсе...

   …нет, вляпаться в бесконечную иерусалимскую войну Зевс не желал. Но что ему оставалось делать, если никакой другой не светило? Оставалось только одно: самому уйти в партизаны. Пускай этот иерусалимский выскочка побудет Царем Вселенной, а мы перейдем на нелегальное положение беззаветных борцов с кровавым режимом Яхве…

   …в результате откровенных удач, грубых просчетов, обидных поражений, незаслуженных побед, сонма правил и легионов исключений из них, часть троянцев сумела бежать из своего, скажем прямо, не в благородном бою побежденного города. Так, из пожара Трои, неправедно оскорбленного достоинства, гнева и чувства мести на берегах Италийских родились новый город и новая нация – Рим со своими римлянами…

   …этих на Троянском коне уже было не обскакать. И, мало-помалу, они начали успешно завоевывать мир, пока еще довольно далекий от Иерусалима. И только на вершине своей славы и могущества, спустя сотни лет от основания Рима троянцами, их потомки добрались и до логова самого Яхве. Пробил звездный час Зевса, хоть Юпитером его назови. Шансов на выживание у Иерусалима не было никаких. Тем не менее люди Яхве оборонялись с отчаянностью натуральных дикарей, вызывая недоумение честных римских воинов, которым боевой опыт подсказывал, что из страха перед дурным начальством так не дерутся. «Евреи безумны, поэтому у них отсутствует чувство страха», – писал в объяснительной записке на имя императора римский главнокомандующий, оправдывая некоторую задержку по части военных успехов и слишком большие потери своей армии… 

  …шли века, и однажды дело дошло до прокладки южно-пальмирских катакомб. И к началу двадцатого столетия в городе почти уже не осталось катакомб, в которых бы тайно не заседали сионисты, контрабандисты, социалисты, валютчики, фашисты, налетчики, гуманисты, сутенеры, защитники окружающей среды, короче – представители всех политических, общественных, религиозных, эстетических и криминальных направлений по родам их. Иные, правда, собирались просто выпить и закусить в романтической обстановке, но это были самые отчаянные экстремалы, в которых запросто могли усмотреть и нередко с удовольствием усматривали вражеских лазутчиков и провокаторов со всеми вытекающими для них последствиями, ведь надо же было подпольщикам всех направлений на ком-то оттачивать свое революционное мастерство, чья бы революция ни победила в конце концов...

   …разумеется, генерал-губернатор края прекрасно был об этом осведомлен, но реально воспрепятствовать столь массовому движению никак не мог, поэтому предпочитал особо не расстраиваться.

   – Ну, что с них возьмешь? – после очередного тревожного доклада говорил он начальнику местной жандармерии. – Все они, в сущности, маргиналы, и ничего у них не получится.

   – А ну как получится, да еще у всех сразу? – бывало возражал глава жандармов.

   – Да, ладно вам, – примирительно замечал генерал-губернатор. – Что за апокалипсические настроения? Да и как это у всех может получиться? Если, скажем, получится у большевиков, то, значит, не получится у фашистов и сионистов, а если получится у фашистов, то не получится у других и так далее. А вы говорите – у всех сразу. Где логика?

   – Где, где, – недовольно бурчал шеф жандармов, – в окружающей среде.

Говорю вам, по нашим сведениям все и у всех получится. Разорвут Россию, а то и весь мир на куски – у сионистов будет своя страна, у фашистов – своя, у большевиков – третья. Да, кстати, достал вам «Протоколы Сионских мудрецов» почитать.

   – Вот спасибо, милейший. Вам-то они как?

   – Я лично не одолел. Если бы не про жидов, то вообще муть. А про жидов, так хоть польза какая-то…

    …власть в Южной Пальмире на долгие годы – с небольшим перерывом на гастроли румынской оккупационной администрации – перешла в руки большевиков. Под их руководством в первые два десятилетия новой власти катакомбы из дискуссионных клубов по интересам превратились в место массовых захоронений тех, кто когда-то вел в них тайные беседы и плел заговоры против власти предыдущей…

   …массовые споры о том, был ли другой способ сохранить империю и нужно ли было ее вообще сохранять, возобновились в районе Южной Пальмиры не раньше, чем народ ощутил, что вкус к массовым казням большевики уже потеряли. Правда, подпольные дискуссии велись уже в основном не в катакомбах, а на кухнях…

   …как бы там ни было, а важнейшим знаковым обстоятельством нашего времени я считаю тот факт, что большая часть студентов из числа жидов нашего с вами учебного заведения приняла решение креститься. Что вы об этом скажете как ученый и как сионист? Кстати, как коммунист коммуниста, хочу вас спросить, вы ничего не слышали, на ближайшем парткоме этот вопрос будет подниматься? Как ни крути, а дело незаурядное. Или принято решение ничего не заметить?..

   …к тому времени Тору явно готовились изгнать из учебных программ еврейских школ страны Израиля, с чем история человечества не сталкивалась со времен правления Селевкидов. Тогда это привело к восстанию Маккавеев, и ученик полагает, что в современном мире сложилась ситуация, которая с небольшими поправками практически один к одному соответствует ситуации, возникшей примерно двадцать два века тому назад.

   …словно тени древности обрели плоть и явились в мир под новыми именами, но с той же политической ориентацией. Доктрина всеобщей и полной эллинизации, проводимая царем Антиохом Эпифаном, разве не совпадает по сути с нынешней американизацией всего и вся? А древняя еврейская аристократия, употребившая все свое влияние на то, чтобы превратить Иерусалим в Афины, разве не дула в ту же чуждую исконным национальным традициям дуду, что и нынешняя политическая элита Израиля? Но ничего, додуются и теперь до того же, до чего додулись тогда. А тогда мрачные евреи-фанатики, поднявшиеся против власти просвещенных евреев-эмансипаторов, сорвали сначала план эллинизации Иудеи, а затем и всего прогрессивного человечества…

   …знали бы греки, что так получится, ни за что бы с евреями не связались. Но какой спрос с греков, если сами евреи даже не подозревали, до какой степени они жестоковыйны и фанатичны. Ведь из ста евреев максимум одного-двух можно было заподозрить в особой склонности к религиозному мракобесию. Из остальных девяносто восьми половину составляли эллинисты по убеждениям, а другую – по необходимости. Каким образом из этой статистики получилась первая в истории человечества религиозная война, до сих пор спорят все те, кто о ней еще не забыл… Но…

   …факт остается фактом: в жизни большинства этих завзятых эллинистов вдруг наступал момент, когда они откладывали в сторону Платона с Аристотелем и вместо того, чтобы утром идти на мирную и цивилизованную греческую службу, отправлялись ночью в горы воевать за свое право на варварское обрезание себя и себе подобных…

     … Смотришь, бывало на еврея, – докладывал царю завотделом идеологии Канцелярии Его Величества, – нормальный вроде бы с виду человек: Заповедей не соблюдает, Аристотеля чтит, в Тору не заглядывает, курит и пьет, а как доходит до дела, куда все девается? Очень ненадежный народ…

   …Что-то я никак в толк не возьму, – соглашался царь Антиох. – Первый раз в жизни вижу народ, готовый умереть за свое право не есть свинину, и это притом, что, по сведениям военно-политической разведки, девяносто процентов из них эту самую свинину ест и похваливает. Кто-нибудь что-нибудь понимает? Зачистки, зачистки и еще раз зачистки...

   …древний римлянин Тацит являлся вполне современным европейским антисемитом махрового постмодернистского образца. Однако ученик заостряет внимание на кровавых побоищах между языческим и еврейским населением древней Кейсарии. Этот некогда иудейский город некоторое время принадлежал царице Клеопатре, и она успела поселить здесь греков, но не успела выселить отсюда евреев. За ее политический просчет или злой умысел приходилось расплачиваться римской администрации. Но если бы одной войной дело ограничилось, кто бы помешал Риму после победы не держать особого зла на евреев? Тацит просто диву давался. Вместо того чтобы, оказав героическое, но безнадежное сопротивление, сдаться и мирно зажить, признав победителя своим старшим братом, как все порядочные люди посупают, евреи, конечно, сдались, но при этом объявили Рим империей зла. Так прямо и говорили: «Сатанинская власть»…

   …особенно допекали фарисеи, убеждавшие народ, что единственным легитимным правителем Иудеи является Бог. Поначалу, услышав такое, император Калигула даже обрадовался, направив фарисеями свое знаменитое письмо, начинавшееся словами: «Верной дорогой идете, товарищи! Я и есть Бог». Когда же фарисеи ответили, что, по их мнению, Бог это Кто-то другой, Калигула даже ушам своим не поверил…

   …по его указу в Риме была созвана самая представительная за всю историю древнего мира теологическая конференция, участие в которой приняли не только выдающиеся жрецы, философы и поэты собственно Рима, но также представители провинциальных интеллектуальных элит, как то Греции, Востока и даже германских и славянских племен. Два дня отвели докладам и дискуссиям, а на третий – провели поименное голосование по вопросу, является ли император Рима Богом? И только делегаты от Иудеи ответили однозначным «нет». Остальные сказали твердое «да», правда, некоторые потребовали дополнить свои ответы особым мнением, мол, император, безусловно, Бог, но не самый главный…

  …что скажете, господа? Неужели будете продолжать настаивать на том, что все ошибаются и только евреи правы? Сколько же стран завоевала Иудея, чтобы претендовать на право так о себе возомнить? Одно из двух: либо вы безумцы, либо обзавелись сверхсекретным оружием нового образца. Вот и проверим: кто сильнее, тот и есть Бог. С этим-то хоть вы спорить не будете?.. 

    …вскоре власть переключилась на гонения на евреев, введя в отношении них законы и ограничения зрелого феодализма. Евреям было запрещено заниматься определенными, то есть самыми престижными видами общественной и производственной деятельности, а сам факт рождения ребенка еврейскими родителями становился неопровержимым компроматом на него. Нельзя сказать, что евреи были так уж довольны всем этим, но, пока не слишком унывали. В своей давней и недавней истории они знавали и гораздо худшие времена…

   …Время определенно пошло назад, но, как полагает ученик, особенно далеко зайти оно не успеет…

   …проект «ПАЛЕСТИНА». Под понятием «Палестина» следует разуметь Землю Израиля, зачищенную от евреев и мусульман…

  

  

***

Старик ничего не объяснял, но Вадим понял, что снова оказался на фронте. Когда они успели добраться до Берлина и главное – как? Зрелище впечатляло. Уже по какому разу стороны неутомимо разрушали и без того до основания разрушенное, но бой шел так, словно и не думал заканчиваться. Сражались до полного упоения, но при этом как бы никто ни на кого внимания не обращал. Словно перестав играть с человеком в прятки, судьба в открытую демонстрировала, кто тут хозяйка. И каждый безропотно признал ее власть.

Еще можно было как-то догадаться, откуда брались убитые и раненые, но объяснить причину возникновения пленных не взялся бы никто. Их просто не хотели замечать, а тех из них, кто почему-либо пытался обратить на себя внимание, тут же расстреливали, чтобы не замечать было совсем уж комфортно. Гудели и воздух и земля, и оба дрожали. А творения рук человеческих словно и вовсе взбесились. Стены, когда хотели, играючи выдерживали прямые попадания самых увесистых снарядов, а то вдруг падали сами собой в разгар установившегося относительного затишья. Конечно, в такой ситуации в одиночку или вдвоем пробиться к бункеру фюрера оказалось значительно проще, чем в составе полка. Впрочем, точно так же, как из бункера выбиться. Несколько раз на своем пути старик и Вадим встречали тех, кто явно из бункера уходил. Однажды пришлось даже уточнить у них дорогу.

Пятеро молоденьких эсэсовцев и пожилая сестра милосердия охотно вступили в переговоры, предлагая, как водится, отплатить услугой за услугу. Старик торговаться не стал и, игнорируя вялые протесты спутника, охотно объяснил, как, с его точки зрения, удобнее всего выбраться из Берлина. Взамен ему рассказали, что до бункера фюрера осталось совсем недалеко, но, правда, по понятиям мирного времени, о котором, правда, никто уже толком не знал, что это вообще такое. Лишь пожилая медсестра с трудом вспомнила, что до войны добиралась отсюда туда пешком минут за пятнадцать. А теперь они оттуда сюда уже четвертый день как бегут и успели так породниться, что стали фактически семьей, и все бы хорошо, но все ужасно проголодались, да и пить хочется.

Тут с гиком и посвистом запели и заплясали пули. Совсем рядом стали взрываться тяжелые снаряды. Неподалеку в воздухе лопнула шрапнель. Потом еще. Вадим невольно залюбовался причудливо курящимся в воздухе дымком. «А все-таки красиво», – заметил один из немцев. «Во дурак! – искренне отреагировала на это замечание медсестра. – Чисто детский сад. Дети, за мной!». Командование отрядом явно было в ее руках.

А русские между тем начали бить по площадям, и решать в такой момент какие-то боевые задачи прямо на улице дурных не нашлось. Вадим и старик нырнули в ближайшее подземелье, оказавшееся набитым лицами местной немецкой национальности всех возрастов и полов. Среди них попадались и военные, а среди военных – уже и в чисто биологических категориях дети. «Сколько вам лет, унтер?» – не удержался и поинтересовался старик у какого-то не очень строгого с виду военнослужащего-ребенка. «Двенадцать», – пряча глаза, ответил тот. «Научились стрелять раньше, чем врать. Совершенно искалеченное поколение, – посетовал Вадиму старик. – Как минимум год себе приписал. Я бы ему посоветовал скинуть форму пока не поздно, да переодеться в гражданку, так ведь не поймет. Пристрелит».

Тут в подвал, тоже ища укрытия от наружного огня, пробились превосходящие силы русских. «Наши», – обрадовался Вадим. Старик посмотрел на него как на больного. Пришли русские не налегке. За ними тянулись подводы с остатками продовольствия и ранеными. В подвал втащили и несколько тяжелых орудий на конной тяге. За орудиями попытался въехать и танк, но пехотинцы и артиллеристы бурно запротестовали. «Лошадь – животное экологически чистое, – при полном одобрении здоровых и раненых ругался с танкистами возница, держа под уздцы видавшую и не такие перебранки кобылу, – а этот, – он кивнул на танк, – все тут засрет». Танкисты огрызнулись для порядка, но вынуждены были уступить борцам за чистоту перманентно окружающей среды, уже начавшим разворачивать орудие в направлении бронетехники. На прощание мстительно взревев двигателем, танк обиженно принялся отползать восвояси.

А в подвале, все стремительнее съезжая со всех катушек, победители разбирались с побежденными. «Стрелял в нас?» – тыча гранатой в нос мальчишке в форме унтера, спрашивал его ефрейтор средних лет. «Оставьте, ефрейтор», – вяло возражал с головой погруженный в вещевой мешок пожилой немки сержант. «Занимайтесь своим делом, сержант», – откликнулся ефрейтор и изо всех сил опустил гранату на голову мальчишки. Череп раскололся, как скорлупа ореха.

«Помилуйте, ефрейтор, да этак вы всех нас взорвете», – заметил какой-то рядовой. «Прямо как мы в восемнадцатом в этой станице хреновой, помните, поручик?» – сказал по-русски один престарелый немец другому. «Как не помнить, прапорщик, – утирая накатившую слезу, отвечал тот. – И что любопытно, тоже ведь в основном расправу над пацанами учинили. А над кем учинять? Над кем-то ведь надо. Всех, конечно, не перевешаешь, но это не значит, что не стоит хотя бы некоторых».

Между тем на середину подвала под конвоем вывели группу подростков человек в пятьдесят. «Как вы думаете, пороть будут?» – поинтересовался поручик у прапорщика. «Или вешать, – предположил тот. – А может, сначала выпорют для порядка, а потом и повесят для еще пущей острастки».

  «Этак они всю Европу против себя восстановят. – неодобрительно покачал головой поручик. – А вся Европа поднимется, не удержат они Берлин, как мы Ростова не удержали. Говорили ведь его высокоблагородному отцу нашему превосходительству: "Ваше высокоблагородное превосходительство, всех не перевешаете". А он в ответ вечное свое: конечно, всех не перевешаешь, но это не значит, что не стоит хотя бы некоторых. Мудрейший был человек. Чаадаева наизусть целыми страницами цитировал. Или, может быть, то был устав караульной службы. Теперь-то, какая разница. Да и тогда, признаться, практически никакой не было. Текст как текст. А теперь вот, пожалуйста, сиди тут в эмиграции да красных встречай. Хорошо хоть они, скорее, белыми оказались».

– Товарищи, товарищи, – пошел вдоль потрошивших мешки бойцов безусый политрук. – Кто на расправу, товарищи? Имейте совесть, сначала общественное, а потом личное. Попрошу на расправу, бойцы.

Нехотя из толпы начали по одному выходить бойцы и строиться в расстрельную команду. Дернулся, будто на зов боевой трубы, и престарелый прапорщик.

– Прапорщик, вы куда, – попытался удержать его поручик. – Себя и меня погубите. Но было поздно.

– Готов послужить, – по всей форме обратился бывший прапорщик к действительному политруку.

– Кто такой? – строго глянул тот. – Жид? Большевик? То есть, прости господи: власовец? Полицай?.

– Никак нет, – отрапортовал прапорщик. – Не жид, не большевик, скорее, русский человек, патриот то есть, по правде сказать, действительно в известном смысле власовец, полицай! Можно даже сказать, убежденный черносотенец, если хотите.

Русская речь и погоны на плечах русских воинов сыграли с ним злую шутку. Он стал забываться, чего и в менее сложных всемирно-исторических обстоятельствах лучше никакому человеку не делать.

– А ну, ребята, связать его, – распорядился политрук.

Прапорщик просто ушам своим не поверил:

«Да вы, ребятушки, кому служите? – искренне возмущался он, пока его связывали. –  Уж не сплю ли я?»

Но, к его большому сожалению, он не спал.

– Заткнись, дед, уши вянут. Или хочешь, чтобы я сам гудок тебе залепил? Так мне не жалко, – довольно дружелюбно сказал ефрейтор и заехал прапорщику в зубные протезы. Тот проглотил вставную челюсть и начал задыхаться.

– Пристрелить мерзавца или пусть помучается? – задумчиво поинтересовался сержант. – Или, может, оказать первую медицинскую помощь?

– А ты прислушайся к себе, – серьезно посоветовал ефрейтор. – Сердце подскажет. Как думаете, товарищ политрук?

– Я думаю, что истинная жизнь любящих людей состоит в любовании друг другом, – отвечал политрук. – Где-то я, во всяком случае, что-то такое слышал. Но что же тут любить и чем же тут любоваться?

– Помирает гад, – подытожил ефрейтор. – А вон и еще один окочурился. Что это на них накатило?

Между тем в толпе, в немом отупении наблюдавшей за экзекуцией, действительно скоропостижно скончался поручик. А канонада снаружи стала затихать.

 

***

Воспользовавшись моментом, старик и Вадим выбрались из подвала и продолжили свой путь. Часа через три, за ближайшим углом, до которого, прижимаясь к стенам, они добрались, их поджидал порученец самого фюрера.

– Ну что же вы так долго, – ужасно нервничал порученец. – Фюрер непременно решил дать вам аудиенцию, а жить ему осталось не так уж много. Вместе с тем фюрер не может не выполнить данного им обещания. В то же время и желание фюрера не может не быть не исполнено. Что же вы со мной делаете, ей-богу.

– Ну, извини, генерал, и не нервничай так. Помяни мое слово, и в либерально-демократической Германии человеком будешь. Да что там: лучше, чем сейчас, заживешь.

– Ну что за стеб в военное время, да еще накануне полной и безоговорочной капитуляции нашей многострадальной родины, уже не великой и, возможно, надолго?

– Какой стеб, генерал? Истинно говорю тебе, не пройдет и пяти лет, как станешь ты секретарем западно-германской комиссии по выплате репараций еврейскому государству и членом комитета по терапии германо-израильских травм.

Порученец постарался сделать вид, что не расслышал слов старика, достал компас, карту, линейку, циркуль и принялся за какие-то вычисления, закончив которые, в состоянии близком к паническому подытожил:

– Усохнешь в натуре. Отвечающие братки, похоже, в завязку решили пойти и отписать без нотариуса. Какие к черту расчеты, когда все ориентиры уничтожены шквальным огнем противника. Что же нам делать, что делать, что? К тому же, может быть, и фюрер уже, наконец, умер как солдат. Как вы считаете?

Старик промолчал, и порученец, вздохнув, достал из планшета позолоченную бонбоньерку, извлек из нее цветные мелки и попытался изобразить на едва уцелевшем клочке сплошь перепаханного асфальтового поля что-то вроде пентаграммы. При этом он сильно нервничал. Ничего у него не получалось.

– Генерал, – не выдержал и вмешался старик. – Если вы не хотите возвращаться в ваш подземный рейх, то никакая пентаграмма не поможет туда попасть. А русские между тем туда без всяких пентаграмм раньше нашего доберутся.

– Ой, русские сами не знают, куда хотят, – огрызнулся генерал-порученец. – Поэтому они уже везде. Как евреи. Ну вот. По-моему, получилось.

Из-под земли выросло что-то похожее на небольшой общественный туалет. Посреди берлинского ада он казался посланцем совсем другого, шведско-швейцарского, нейтрально-сельского мира без всех этих аннексий, капитуляций и контрибуций.

– Что вы видите? – спросил старик у Вадима.

– Вроде бы туалет. Но как бы туалет будущего. Типа экспонат с Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. 

– И впрямь – нужник? – удивился старик. – Вы себя не обманываете? Ну, впрочем, нужник так нужник. Тогда полезайте в то, что вам должно представляться, простите, очком.

– А вам чем оно представляется?

– Тем что есть. Перед нами вяз, которому, как минимум, полторы тысячи лет. Я лично намереваюсь забраться в дупло.

– Да ладно гнать-то, – осклабился генерал-порученец. – Вязы так долго не живут. А даже если и живут, то это все равно не вяз, а пещера Зевса Ликейского.

– Скажите еще мавзолей Ленина, – проворчал старик. – Так вам Волк свою пещеру и предоставит.

– Сильно вы Волка знаете.

– Знаю не знаю, а кочан срывает напрочь...

– Господа, господа, – вмешался Вадим. – Я, конечно, слышал про Зевса Ликейского, нам в АКИВе и не такое рассказывали, но я также кое-что слышал о маршале Жукове. По-моему, наши опять начинают бить по площадям. И если кто-то из присутствующих полагает, что по сравнению с пещерой Волка – это пустяки, то...

Однако Вадим напрасно сомневался. Никто так не считал. Не успел он закончить фразу, как старик юркнул в дупло, порученец – в пещеру, а самому Вадиму пришлось забраться в очко. И кто сам хоть раз попадал под огонь по площадям, его бы не осудил. Так вся компания оказалась в бункере фюрера, и Вадим ужасно расстроился, открыв для себя, что Красная Армия могла бы добраться сюда без потерь в живой силе и, черт с ней, в технике.

Однако угадавший эти мысли старик поспешил успокоить спутника. Или еще больше его огорчить. Он объяснил, что обладание высшими тайнами магии никаких существенных преимуществ в достижении поставленной цели не дает. Самый невежественный маг, пользуясь элементарными методами, зачастую добивается результатов не меньших, а то и больших, чем глубочайшие практики и теоретики запредельной магии. Это одно из труднейших испытаний для подлинного посвященного. И первым его выдержал Авраам. Ну, вы, разумеется, помните эту историю с жертвоприношением Исаака?

– Иначе говоря, – обратился к образам, более доступным сознанию Вадима, старик, – чтобы сюда попасть, Сталину вовсе не нужно было десятилетиями изучать пентаграммы, корпеть над запоминанием заклятий, рецептов изготовления зелий и все такое. Вполне достаточно обойтись кратким курсом истории ВКП(б) и элементарными человеческими жертвоприношениями. Ну, правда, чем сложнее поставленная мистическая задача, тем больше нужно принести жертв, иногда, сами знаете, счет на миллионы идет, а далеко не каждый маг такими человеческими ресурсами располагает. Но если располагает, тогда у него тайноведческих проблем нет. Зато появляются философские. Ведь не успеешь завладеть ресурсами, как начинаются новые сложности. Со временем открываешь, что важно не только количество, но и качество жертв. А это уже элементы высшей политэкономии. Фактически, основной вопрос магии. На подготовительных отделениях школ элементарной магии любят рассматривать задачу о том, что рентабельнее: отрубленная голова великого праведника, сожженный труп серьезного грешника или десять тысяч невинно убитых по ложным обвинениям условных человеческих единиц? Ответ подвижный и разноместный, сразу предупреждаю. Но в любом случае, кровь простого человека, даже если он юная красавица-девственница, ценится многим дешевле крови значительных праведников и грешников, не говоря уже о великих. А ведь возможны и ошибки. Вы думаете мало таких, которые косят под великих? Да и как мастерски косят. Правду сказать, именно они на великих больше всего и похожи. А настоящий великий ничем своего величия не выдает. Бывает, выстроят наугад сотню претендентов на распятие там или сожжение, а среди них ни одного великого, хотя все чем-то на него теоретически похожи. А он на себя на практике ну никак не похож. Не без выкрутасов устроен наш мир, и в этом его специфика, и если существует спасение, то что же оно, как не специфика? Неужели в АКИВе вам всего этого не рассказывали? Тогда почему не перебиваете? Или вы уже не патриот России, которая, что и говорить, с точки зрения количественного и качественного состава ее населения, была всегда лакомым кусочком для элементарных магов. Иные утверждают, что элементарные маги ее и создали для решения задач, на суть которых я вам даже пока не намекаю, но я не склонен разделять подобных теорий... А вот и фюрер.

Фюрер трясся и ковылял. Глаза его не горели, но устало, хотя довольно-таки зловеще, мерцали. Однако, вопреки ожиданиям, заговорил он решительно и бодро:

– Так, может быть, вы объясните мне, товарищ Горалик, почему евреи решили спасти Россию и погубить Германию? Не можете ответить? Так я и предполагал. Евреи никогда не могут ответить за свои преступления.

Эта вспышка энергии утомила фюрера, он вяло махнул рукой, приглашая собеседников садиться, и сам устроился в кресле у камина.

   – Сухие цифры, Горалик, сухие цифры и никаких фантазий, извольте взглянуть. Вот самые последние, уточненные, чтобы не сказать итоговые данные о ваших-наших. А то вы небось полагаете, что с немцами воевали. Вынужден вас разочаровать. Не с такими уж немцами, с каким вам бы возможно хотелось. И так будьте предельно внимательны, пред нами исторический документ военного времени. Типичный подлинник, да еще в моих руках, что, несомненно, многократно увеличивает его историческую ценность. Думаете, шучу? Цитирую: в составе моих доблестных войск, как оказалось недостойных своего фюрера, воевали в том числе шесть туркестанских рот, расширенных до Туркестанского легиона, казахский батальон «Алам», Волжско-татарский легион, в котором на 10 октября 1944 года в 12 полевых батальонах служили 11 тысяч татарских добровольцев (а еще в армии Власова служили 20 тысяч татар), Кавказско-магометанский легион, в который входили соединения «Горец», «Альпинист» и другие, шесть азербайджанских батальонов, Армянский легион, в котором было восемь армянских батальонов, Грузинский легион, который состоял из четырех батальонов, каждый из которых насчитывал по 800—1000 солдат и офицеров. Батальонам присвоили имена: «Георгий Саакадзе», «Давид Строитель», «Царица Тамара», «Илья Чавчавадзе». В 1942 году на мою сторону в полном составе в районе Чегема перешли два батальона Красной Армии, а грузинские легионеры сражались на моей стороне даже в Курской битве.
       К августу 1943 года был сформирован Калмыцкий корпус. В нем было не менее пяти тысяч бойцов, и он воевал против партизан Польши, Украинской повстанческой армии и советских партизан. А всякие другие русские и не русские? Кроме Власова и его РОА, были еще другие русские, полностью поддержавшие меня в моей борьбе, –это русские эмигранты. Далее — часть советских военнопленных. И, наконец, казаки. Но сначала о русских эмигрантах. Часто они привлекались мной к борьбе с партизанским движением: в Югославии и в других странах. А среди взятых в плен в боях с высадившимися во Франции англо-американскими нечастных немцев оказалось чуть ли не 10% «русских добровольцев». Слушайте, Горалик, и не перебивайте! Наиболее крупной была организация эмигрантов в Сербии. Там русская колония насчитывала 10 тысяч человек. Был создан Русский охранный корпус под руководством генерал-лейтенанта М. Ф. Скородумова. В Русском корпусе было пять полков трехбатальонного состава, артиллерия, противотанковые и даже музыкальные подразделения. По разным данным, через корпус прошло 12 тысяч человек. В декабре 1944 года корпус подчинился генералу Власову, а русские эмигранты на Востоке примкнули к японцам, ожидая их нападения на СССР. Там возглавлял эмигрантов атаман Г. М. Семенов, генерал-лейтенант. В январе 1945 года Семенов заявил о подчинении своего 60-тысячного войска генералу Власову и возглавляемому им Комитету по освобождению народов России. К февралю 1945 г. общее число советских граждан на немецкой военной службе составляло 600 тысяч человек в вермахте, до 60 тысяч — в военно-воздушных силах и 15 тысяч — во флоте. И, наконец, казачьи формирования. Казачьи формирования базировались и на казачьих эмигрантских объединениях, и на казачьих организациях, возникавших на оккупированных нами территориях. Еще 6 марта 1941 года казаки были объявлены народом — союзником Германии. Им разрешили создавать вооруженные части.
   В октябре 1942 года в Новочеркасске с разрешения оккупационных властей прошел казачий сход, на котором был избран штаб Войска Донского. Началось формирование казачьих частей для борьбы против Красной Армии. И так далее, и так далее. Так кто же погубил Германию, Горалик, я вас спрашиваю? Кто заставил русских против немцев воевать, если все сами на сторону немцев перешли? И вы думаете, вам казаки спасибо скажут за вашу победу? А, Горалик? Или русские – за свою? Да ладно уж, не будем напоследок злословить. Хотя и хочется. Лучше скажите, как вам наш подземный рейх? Впрочем, времени на экскурсии не осталось. Вот ведь как бывает. Взять, например, доктора Геббельса. С виду он, ну вылитый чистый шплинт, однако боец отвечающий. А маршал Геринг с виду амбал исключительный, а с национал-социализма соскочил. Интересно, как бы эту мысль сформулировал Теодор Герцль? Видимо, приблизительно таким образом: «Перед своей смертью я изгоняю бывшего рейхсмаршала Германа Геринга из партии и лишаю его всех прав, которые могли бы вытекать из указа от 29 июня 1941 г., а также из моего заявления в рейхстаге от 1 сентября 1939 г.». По-моему, хорошо. Так и запишем: и увидел я, что это хорошо, хорошо весьма. Правда, к сожалению, хорошего мало и его становится все меньше и меньше. Ну и что этот боров Геринг? Он вам не говорил: «Ах, Вена, Вена!..». Что он знает о жизни, которой никогда не видел, хотя ее и любил, а любил именно потому, что никогда не видел. Вот, может, только сейчас и увидит и сразу любить перестанет. Так, как он там, я спрашиваю?

– Просил передать, что верен вам. И еще эту шпаргалку.

– Спасибо ему. Очень тронут. Каков подлец! Неужели все бароны такие? Однако и ваш Герцль хорош!.. Если хотите, Горалик, он был хуже любого барона, и никаким другим быть не мог.

Тут с фюрером случился вполне ожидаемый для тех, кто хорошо был с ним знаком, припадок. Он начал кататься по полу, рвать под собой ковер и призывать к себе Еву Браун. Она появилась. Торопливо извинилась перед гостями и принялась чертить на лбу фюрера какие-то знаки. Тот немного успокоился и спросил:

– А где доктор Геббельс со своей сионисткой-супругой?

– Как тебе не стыдно, Адольф, – с укором произнесла Ева. – Кто старое помянет...

Но фюрер, не скрывая обиды, капризно спросил: «А что, неправда, что ли? Когда фюрер говорил неправду? Сталин, старый великорусский ишак, никогда не брезговал враньем, Черчилль, тоже далеко не молодая истинно английская помесь свиньи и лисицы, с правдой в основном только то и делает, что ее скрывает, и лишь немецкий фюрер никогда не врет и правды никогда не скрывает. Или я про Магду наврал?». Никто не возразил. Вадим, потому что был не в курсе, а остальные – наоборот, именно потому, что как раз в курсе были. В лучшие ее годы у Магды, тогда еще не Геббельс, состоялся нешуточный роман с одним из лидеров немецких сионистов, чьим именем даже назвали улицу в Тель-Авиве. Магда увлеклась посещением сионистских кружков и часами упоенно слушала горячие речи возлюбленного о некогда великом, ныне повсеместно презираемом, а в будущем еще более великом, чем некогда, еврейском народе. Знаменитый сионист рассказывал о возрождении еврейского государства и объяснял, что оно будет националистическим по форме и социалистическим по содержанию.

– Сион! – выразительно заканчивал свои зажигательные речи этот светоч сионизма, добавляя: – Последний бастион человечества. Твердыня. Запомните это слово: Сион! 

Потом произошел обидный разрыв. Сионист остался верен своим утопиям, но Магда не могла посвятить жизнь более чем сомнительному проекту, связанному с превращением бедуинской беспросветной пустыни в благополучный еврейский сад. К тому же сионист явно начал терять ощущение реальности, пускаясь в туманные и чем-то пугающие рассуждения о неких программах, якобы внедряемый в человеческий мозг какими-то загадочными злоумышленниками.

– Я сам себе удивляюсь, Магда, – пробовал объясниться он, – но объективно получается, что только Яхве гарантирует человеку свободу воли, хотя я, конечно, национальный социалист и ни в какого такого Яхве не верю. И все же, Магда, поверь мне: Сион – вот последний бастион человечества в его священной войне даже не пойму с кем и с чем…

Верить этим речам, все больше напоминавшим очевидный бред, при всей любви к сионисту было уже практически невозможно. Сам доктор Герцль после первого и последнего своего визита в Палестину вернулся оттуда подавленным и почерневшим. Он, видимо, догадался, что не смог бы протянуть в этой и близко никакой не Европе и одного месяца. Ему даже стало абсолютно до лампочки, где именно восстанавливать еврейскую независимость – в Уганде или в Палестине.

Более того, Уганда со всех точек зрения выглядела предпочтительней. Поэтому, если сам Герцль частично предал свой идеал, стоило ему только одним глазком взглянуть на настоящую Палестину, то что говорить о Магде, которая к тому же была чистокровной арийкой. Однако предательство идеалов, каким бы оправданным оно ни выглядело, даром почему-то не проходит, будь ты основоположник сионизма средних лет или юная арийская подруга молодого еврейского активиста. Цветущий сорокалетний Герцль вдруг стремительно начал стареть и вскоре умер. А Магда заполучила в мужья злейшую карикатуру на своего сиониста.

Поначалу было совершенно невыносимо выслушивать речи Геббельса о светлом национал-социалистическом будущем германской нации. Бедный Йозеф никак не мог врубиться, почему Магда плачет, стоит ему только завести разговор на национал-социалистическую тематику. Но жена сумела взять себя в руки, и, по мере карьерного продвижения супруга и его фюрера, ей даже начало казаться, что она не прогадала. Бедного друга-сиониста неизвестные застрелили на набережной до смешного провинциального и нищего Тель-Авива, а Магда мало-помалу стала Первой леди Третьего рейха и символом истинно арийского сексуального удовлетворения.

Рождение каждого ее ребенка отмечалось как величайший национальный праздник. Холостяк-фюрер в таких случаях в специальном радиообращении к нации поздравлял чету Геббельсов и всех арийцев. Рейх, наращивая обороты, истово и окончательно решал еврейский вопрос, уничтожая представителей этой расы, начиная с лиц еще не покинувших материнской утробы, и при этом никто даже не догадывался, каково на самом деле приходится Магде, продолжавшей все эти годы по-настоящему любить только своего сиониста, а вместе с ним – и его дурацкую сионистскую мечту.

Таких мук до нее не испытывала, пожалуй, ни одна женщина. И вот сейчас Магда готовилась отомстить и себе, и арийской идее, и постылому мужу с его невыносимо болтливым шефом. Оставалось только убедить Йозефа, что, умертвив своих детей, всех шестерых инфантов Третьего рейха, они тем самым совершат акт высочайшей преданности национал-социализму вообще и фюреру в частности. Поверит ей Йозеф или нет, но отвертеться не сможет. Он и впрямь обо всем догадался, но отвертеться даже и не пытался. План Магды полностью его устроил, а побудительные причины супруги не имели уже большого значения.

– Я эту Магду всегда насквозь видел, – устало произнес фюрер. – Но был словно околдован. Разве вы не знаете, что евреи решают свои вопросы, подсовывая евреек в постели к вождям арийских колен? Вот и Магду они нам подсунули.

– Господь с тобой, милый. – попыталась развеять его подозрения Ева. – Ну какая же Магда еврейка?

– Она еврейская подстилка и потаскуха, а это еще хуже. Ладно, – это уже фюрер обратился к генералу-порученцу, бесстрастно стенографировавшему в уголке. – Последнее вычеркните. А то скажут, а почему я до сих пор молчал? Ох уж эти потомки. В своем глазу и бревна не заметят, а как дело касается фюрера, так ему каждое лыко в строку. Так зачем я вам понадобился? – Гитлер на секунду умолк и уставился на старика. – Чего от меня хочет этот Горалик?

– Чтобы ты на него посмотрел.

– А я что делаю? – сказал фюрер, но, разумеется, обманул. Смотрел он вовсе не на Вадима, а на старую и далеко не для всех веселую в те времена Вену. В ушах гудел доселе неизвестный природе лейтмотив в стиле симфонического мышления Рихарда Вагнера, а перед глазами мельтешили фрагменты канонически счастливого детства Теодора Герцля, отпрыска благополучно-буржуазной и в доску эмансипированной до стандартов самой сокровенной немецкой мечты еврейской семьи. Чистенькое дитя, любящие домочадцы, обеспеченное по умолчанию карьерное будущее. Бесконечное купание в сливках общества, где богатые тоже страдают и плачут, без чего счастье никогда не бывает полным. А в немецком доме окна желты, по вечерам, по вечерам муж бьет жену, разрыв аорты и стыд и срам, и стыд и срам. Такая вот истинно арийская музыка. И некуда бедному немцу в некогда родной Австрии податься. Земля ушла к славянам и венграм, а дух – к евреям. Нет, не для немцев цветет и пахнет Вена. Вот немецкий мальчик Адольф из глухой провинции, даровитый художник, не принят учеником в академию торжествующих столичных снобов-живописцев, а еврейский отпрыск Теодор на родительские деньги изучает юриспруденцию в престижном университете и заведомо обречен на литературный успех. И не то что плевать он хотел на какого-то там Адольфа, но Адольфа просто будто и в природе не существует. Или хуже того. Существует где-то на периферии еврейского сознания, как всякие гады и нечистоты, рабочие и крестьяне. И уж, во всяком случае, не о покорении сердец этой категории граждан думает Герцль, мечтая о литературной славе. Дальше понятно. Лимитчик в столице своей родины, Адольф устраивается разнорабочим на стройку, а инородец Герцль прямым ходом через парадный подъезд попадает в высший венский свет, как пуля в самое яблочко. Или это тоже неправда? А еще доктор Фрейд. Вот она жизнь: одна Вена предназначена для евреев, купающихся в лучах славы, а другая – для Адольфа, барахтающегося в полном дерьме. И что же его ждет? Неужели повышение в должности до уровня бригадира штукатуров, а там, лет через пятнадцать постылого и беспросветного отупляющего труда, если счастье не изменит и удача не отвернется, можно будет стать мастером бетонно-заготовительного участка. Это означает уже по-настоящему выйти в люди, с чем и умереть. Но прежде успеть насладиться почетом и уважением. Папашей Адольфом станут называть его рабочие немецкие пареньки, а еврей-инженер будет отличать его среди безликой толпы работяг и даже иногда похлопывать по плечу со словами: «Ну, как дела, папаша Адольф?». Полное немецкое счастье. Кого ни спроси, стопроцентно состоявшаяся немецкая судьба. А главное, и евреи и немцы по всей Австрии как будто и не сомневаются, что иначе и быть не может. Еврей рождается для наук, искусств и, в худшем случае, – юриспруденции, а немец – для слесарного, столярного и прочего рабоче-крестьянского мастерства. Такая вот Австро-Венгрия, Германо-Галиция, а там и вовсе Юдославия прямым текстом. Презирают евреи немцев, не могут не презирать. Да и как их не презирать, когда сам Адольф плачет от унижения и обиды, читая жалкие антисемитские газетенки, сотрудничать с которыми побрезговала бы даже полная литературная бездарь, ибо предназначены они для откровенных тупиц и подонков. О Боже, с каким великолепным высокомерием позволяет себе игнорировать сивушный бред этих изданий респектабельная, по сути, сплошь еврейская, пресса, предназначенная для удовлетворения духовных потребностей высшего немецкого общества. И как она порой ловко потешается над маленьким арийским человеком, публикуя в разделе «Нарочно не придумаешь» его убогие по духу и безграмотные по форме откровения, взятые из антисемитских газетенок.

Но стоп. Стоп. Это музыка замирает до полной остановки сердца, а потом взрывается молниеносными вспышками, выхватывая из мрака сердечной недостаточности совсем несусветное. Мальчик Адольф в кабинете у венского психиатра. Рядом мама. «Особых причин для беспокойства нет, – обращаясь к матери и дружески похлопывая Адольфа ладонью по бедру, говорит врач. – А кто нынче не неврастеник? Скажите спасибо, что вы не располагаете средствами попасть на прием к доктору Фрейду. Он бы вашего кроху вылечил. Знаете как? – смеется доктор. – О-о-о. Доктор Фрейд просто чудеса творит. Несколько задушевных бесед, и ваш Адольф выложил бы ему, что отчим, ваш покойный супруг, служил непреодолимой помехой на пути осуществления мечты мальчика стать художником. Ведь господин Гитлер и слышать об этом не хотел? Устранить эту естественную преграду могла только естественная смерть отчима. Не так ли? Ведь Адольф уже собрался в Вену – сдавать вступительные экзамены в академию художеств. Скажите, будь жив господин отчим, разве об этом можно было бы даже заикнуться? О-о-о, я же вам говорил, что вы не знаете доктора Фрейда. Господину Шерлоку Холмсу нечего делать, ну просто может усохнуть господин Шерлок Холмс, я вам говорю. Мадам, мадам, ну к чему эти слезы, мадам Шикельгрубер? Разве мальчик виноват, что Господь наградил его талантом и волей? Радоваться надо. Чего стоит талант без воли к его реализации? Зачем Господу Богу нужен такой талант? Даром только растрачивать силы природы, которые не беспредельны? Что такое талант без воли? Упрек Богу! Радуйтесь, мадам, ваш сын помог природе устранить препятствие, ставшее на его пути, пускай этим препятствием и была жизнь другого человеческого существа. Я начинаю восхищаться вашим отпрыском. Даже возникает некое внутреннее побуждение прямо так и сказать нечто ободряющее в его адрес, например: хайль, Адольф! Так держать. Вот ответьте мне на простой, казалось бы, вопрос, мадам: почему немцы сумели создать целых две великих державы – нашу, прости господи, Австро-Венгрию и Германию, а евреи лишились даже такого ничтожного государственного образования, как Древняя Иудея? А потому что народец они безвольный, хотя и не бесталанный, отчего их безволие выглядит еще более омерзительным. Вот они и пытаются отнять у нас нашу немецкую волю. Вы подумайте, мадам, зачем Навуходоносор разрушил Иерусалимский Храм? Что с вами, мадам? Я сумасшедший? Я? Сумасшедший? Я думал вы сюда лечиться пришли, а вы, значит, явились меня оскорблять. Отлично. Забирайте вашего неврастеника и убирайтесь на прием к этому жулику Фрейду. Убирайтесь, убирайтесь, убирайтесь на прием к жулику. Пускай вас теперь раввины лечат».

И музыка взрывается опять и оглушает взрывом. Подумать только. Всего лишь три основных вида музыкальной гармонии существует от века: тра-ля-ля, потом эта – ух-ух-ух-ма – и наконец, дай бог памяти – падуба-дуба-дуба-дуба-дуба-да. Самая, пожалуй, сокровенная, но сил на прослушивание уже нет. Фюрер открывает глаза. Кажется, уже открыл. Фюрер открыл глаза и произнес:

– Не получилось. А ведь вроде бы все у меня получилось. Сверх всяких ожиданий. Значит, истина была со мной. Так как же это получилось, что сорвалось? И я теперь не могу понять, Горалик, все, что со мной было, оно действительно было или только привиделось мне, и главное, какая мне, в сущности, разница? Или психиатр в чем-то ошибся? Зачем мама так тогда на него накричала? Впрочем, что это я. Она же была неврастеничка, иначе что мы вообще у психиатра делали? Я и мама. Мама и я. Идите, Горалик. Вас нет. Понял, старик? Нет его, даже если он есть. Ну и чего ты добился?

– А ты чего?

– Я чего? Можно подумать, что каждый был фюрером хотя бы во сне. Кстати, согласно тому же Фрейду, стать фюрером во сне еще более невозможно, чем наяву, потому что наяву мы еще менее независимы, чем во сне. Кто помнит, что там Магда несла о каких-то программах, которые якобы внедряются в наши головы помимо нашей воли, и что мы будто и не мы, но иллюзии себя? И где только набралась такого, хотя я, конечно, догадываюсь – где. Кстати, Горалик, Магда утверждала, что последним оплотом человечества за свою интеллектуальную независимость от этих загадочных программ будет Рейх. Что она еще могла сказать? Думаю, в первоисточнике упоминался не Рейх, а Сион. Так, старик? Или не так? Хайль Гитлер, как говорится. Мне еще и жениться надо. Что же вы стоите, Горалик? Возьмите сейчас же и убейте этого вредного старика. Что вы за ним ходите? Он вам кто? Убейте его, послушайте меня, дело говорю. Сам же он не умрет. Это я сам умру. Вот как женюсь, так сразу умру. Вместе с женой. Извините, не могу пригласить вас быть свидетелем на моей свадьбе. А на моей смерти – тем более. Как вы думаете, а Геринг умрет в Субботу? Мне почему-то кажется, что и Гиммлер умрет в Шабат. И этот, у которого жена сионистка… Хотите услышать мое последнее слово, Горалик? А можно оно будет в стихах? Тогда слушайте и восхищайтесь, если не текстом, то исполнением, ведь актер я, по общему мнению, замечательный. Значит так, стихотворение «Ледниковый период», автор текста пожелал остаться неизвестным, исполняет Адольф Гитлер:

У нас похолодание,

Евреи, до свидания!

 

***

Завыли сирены. Подземный рейх погрузился во тьму. Да что там рейх, мир погрузился во тьму. Правда, сделал он это персонально для Вадима Семеновича. Старик был еще рядом, когда раздался взрыв, и Вадим увидел вспышку столь яркую, словно она и впрямь в мгновение выплеснула ему в глаза весь свет, который предназначался ему на десятилетия. Дальше был сон. То есть, разумеется, бред. Старик заохал, запричитал, горько и порой нецензурно сетовал на то, что уж чего-чего, а еврейского квартала в данное время в том, что от Берлина осталось, не отыскать. Да и по всей Европе нынче не найдешь. И что же делать, что же все-таки делать? Да тут и немцев, собственно, не найдешь. Однако немцы нашлись. Причем какие-то весьма неординарные, под стать бреду. Старика они называли Жан Мишель и явно почитали его более, чем самого фюрера, если последнего вообще почитали. В чем они оказались совершенно правы, так это в том, что уверенно заявили после долгих манипуляций с головой тяжело раненного лейтенанта:

– Будет жить.

   И вот Вадим Семенович действительно, во-первых, живет, а во-вторых –  сидит себе в Аркадии прямо напротив ворот санатория имени Фам Ван Донга. Вход в катакомбу он, конечно, найдет. А там уже зрение и впрямь нечто вроде излишества. Он встал со скамейки и впервые почувствовал, что трость слегка подрагивает в руке. И вновь ощутил присутствие кого-то в непосредственной близости от себя. Но на это раз этот кто-то и не подумал оставаться неузнанным.

   – Позвольте представиться, – услышал он прежде незнакомый молодой голос. – Евгений Шульханов, по некоторым предположениям, представитель одной из боковых ветвей рода Шульхан-Кисеевых. Или их крепостных.

   – Очень приятно, – соврал Вадим Семенович.

   – Не сомневаюсь. А теперь позвольте удалиться. С вами будет беседовать моя Первая Учительница.

 

                                            ФИНИШ