(Леонид Иоффе. Четыре
сборника – М.: Новое издательство, 2009)
Давным-давно, начну тягуче и издалека, в
Поднебесной империи, где, как известно, все жители китайцы и сам
император китаец – существовало заветное место, запретный
пригород, куда сгоняли всех тружеников кисти и пера –
художников, писателей, поэтов – этакая первошарашка для
кистепёрых! – и там, в затворе и тиши, они творили. И тушечница
была полна, и кисточка пушиста, и бумага рисинка к рисинке. А
называлось это место – Лес Карандашей.
Сегодня мы окружены невероятным количеством
текстов, вокруг нас выросли настоящие книжные джунгли,
бумажно-электронные чащобы, вавилонский бор Борхеса со
множеством разбегающихся тропок и шестиграных галерей. И мы,
усталые странники страниц, со стертым узловатым посохом
указательного пальца – вынуждены пробираться сквозь густой
валежник, прорубаться через цепкое лианозово с кузовком для
прилежного собирательства, тихой охоты.
Порой бредешь себе подслеповато среди мшистых
стволов томов, отмахиваясь от звонкого назойливого гнуса, вдруг
– чу! – зов звука чистый и прозрачный, и устремляешься,
спотыкаясь и теряя тапки, и натыкаешься на чудо.
Книга Леонида Иоффе – такая нечаянная радость.
Фио – Иоффе, Леонид Моисеевич. Родился в 1943 году в Самарканде,
в эвакуации, жил в Москве, окончил мехмат МГУ, потом одолел и
аспирантуру при кафедре функционального анализа, при этом
неустанно писал стихи в самиздате, мечтал сменить советскую
Самаркандию на сионистскую Самарию – и в году 1972 взошел в
Землю обетованную, обитал в Иерусалиме, умер в 2003 году после
долгой тяжелой болезни. А стихи остались и, благодаря добрым
разумным людям, составили данную книгу.
«А матовая чешуя,
Кольчужно и не осыпаючись,
Одела дни певцов с их
ячеством
И безголосцев, воля чья.
Лишь века мыкательный ветер
Над купною красой дерев
Летит, и мирятся, и терпят
Под ним и стог, и снег, и
птица,
И стол, и сталь во стане
вер».
Корпус строф Иоффе, его поэтический портрет,
обрамлен в книге короткой прозой Михаила Айзенберга (он же
редактор «Четырех сборников») и Зиновия Зиника. Айзенберг в
своем эссе зорким оком исследователя текста и слогом дарителя
радости замечает: «Стихи говорили о привычных, часто будничных
вещах, но в самих стихах не оставалось ничего будничного, любое
слово там шло как на праздник, как на парад… Иоффе – поэт
крайних языковых переживаний, почти эротически ощущающий слово…
Слова, сдвинутые с привычных позиций, начинают искать новые
места и новые связи… Смысл идет вслед за звуком, уходит вслед за
звуком в какие-то неведомые области. И сердечный такт повторяет
за ними все их движения. Многое уходит, но звук остается:
открытый звук, - небывалый и незабываемый».
Закрыв замечательное
благовещенье от Айзенберга, обратимся к стихам:
«Повязало сторонних
становье,
Стало местом на двор и на
дом.
Виноградное солнце сквозное
Разномастных вязало
родством».
Что сказать, поистине «прозеваный» (для меня,
ленивца нелюбопытного) поэт. Но пройдя пространство книги от
Айзенберга до Зиника, прокатившись по воздушному зимнику Иоффе –
аз неразумный осознал! «Точный узор слов, однажды обозначенный
поэтической мыслью, никуда не девается. Стихотворение может
принимать в разные периоды разные обличья – интерпретации в
чужих глазах – по ходу географических и идеологических блужданий
поэта. Но в конце концов слово обретает свою независимость от
того, как и кто интерпретирует и биографию, и взгляды автора.
Поэт России не обязательно возвращается в Россию. Но он
возвращается в русскую литературу», - возвещает на прощанье
Зиник.
«Все вышло правильно
Любуемся холмами
Вживаемся в отвагу муравьев
Мы сами выбрали
Мы выбрали не сами
Наш самый свой из не своих
домов».
Занимательно (имманентно?), что у Иоффе, треть
века прожившего в Иерусалиме, на трехстах страницах лишь раз
встречается еврей: «Закон евреев для житья не принял он вполне».
Поэт живет в языке, именно его вкусовыми пупырышками
определяется жара-мерзлота, свой-чужой.
«Стать побратимами
По месту и по дротику,
Знать, где чужбина
И опять не знать, где
родина».
Зато Иоффе прекрасно знает прекрасную половину
мира, он близко знаком с иным, женским измерением, и воспевает
его с хорошо поставленной нежностью:
«Девушка – сумрак чистый.
Руки в нем, лицо и шея.
Закупоренный, душистый
Флакон – для того, кто с
нею.
Флакон с женским настоем, -
Его, где власть надо
многими,
Но и над нею самою,
Несут надменные ноги.
Вышагивает на свидание
Или еще куда, -
Видом чередования
Ног своих горда.
И при ходьбе колени
Выплескивает вперед
Девушка, - окрыление
Того, кто ее ждет».
Цитировать можно верстами – подряд или отщипывая
кусочки, отщепляя дольки: «Грибоед, награжденный арбой», «Сгинь,
идол тутошнего срока… Любуясь глиняным овалом, китаец, с виду
одинокий, над чашей риса фехтовал», «Тех глазомер подвел, тех
прыткость довела. Где равновесие? Полжизни за опору. Все
упирается в тоску по разговору. Каурка выдохся, продолжим на
волах», «Мы все глядим, а куст горит, а мы – малы», «Как саженцы
над преисподней, мы продержались и сегодня», «И получилось ровно
то, чем вряд ли следует гордиться, - не след бурлящий за винтом,
а мертвой гавани водица.. И я не выйду никогда в счастливое по
морю плаванье, - у выхода из мертвой гавани я затопил свои
года». Значительна и некрупная проза поэта – эссе «Искусство –
для жизни?!», «Послесловие», «Речь на вручении премии имени Р.Н.
Эттингер». Здесь размышления о людях и годах, жизни и судьбе
неизменно оборачиваются молитвенным возвращением к стихии
звуков, к традиции «обожествления поэзии и речи и поклонения
им».
Напослед настоятельно
советую всякому просвещенному читателю, сотоварищу по
пиитическим скитаньям, насельнику книжного бора – отринуть
безмолвие белого, назваться груздем, раздобыть «Четыре сборника»
Леонида Иоффе (пусть и не в благородной патине обложки, а в
паутине интернета) – и с наслаждением погрузиться в кузов
звуков.
|