Симферополь, Крым, Украина
***
Стою, отдыхаю под липами
под ритмы собачьего лая.
Больна, как Настасья Филипповна,
сильна, как Аглая.
С короткими слабыми всхлипами
река берега застилает…
Люблю, как Настасья Филипповна,
гоню, как Аглая.
Мне б надо немного молитвы, но
в спасение вера былая
мертва, как Настасья Филипповна.
Жива, как Аглая,
лишь память. Врастая полипами
в кровинки, горячкой пылает
в душе у Настасьи Филипповны,
в уме у Аглаи.
Но либо под облаком, либо над
землею – в полете поладят:
с судьбою – Настасья Филипповна,
с собою – Аглая.
Я тоже не просто улитка на
стволе. Оторвусь от ствола я.
Сочувствуй, Настасья Филипповна.
Завидуй, Аглая.
Катастрофа, но не беда
Народы, а Гольфстрим-то остывает!
…На роды женины не успевает
мой друг Иван, хотя и обещал ей
присутствовать… Противные пищалки
орут из пробки инорассекаек,
и дела нет им, что беда такая:
не увидать самейшего начала
новейшей жизни…
Чтоб не опоздало
на отпеванье матушки-планеты,
раскрученное вещим Интернетом,
скопленье конференции из Рима –
толпа машин спасателей Гольфстрима –
спешащее на важные доклады…
– Гуляйте садом!
– С адом?
– Хоть с де Садом!
Вы, пассажиры новеньких визжалок,
чье время так бежалостно безжало,
спасатели – но не – и в этом ужас! –
спасители, –
глаза бедняги-мужа
виднее сверху и прямей наводка:
вот он стоит и взглядом метит четким
всех тех, кому хреново, но не плохо.
…А тут, где ждут, меж выдохом и вдохом –
столетия, стомилия, стотонны…
Стозвездиями небо исстопленно
сточувствует и к стойкости взывает…
А где-то там чего-то остывает…
Гурмония
Весь этот мир тихонько что-то ест:
жуёт мой комп потоки из розетки,
а дом – квартплату… Даже свет небес
туманит воду медленно и едко…
Что удивляешься: я ем тебя,
как каннибал – законную добычу.
Он тоже это делает – любя.
Любить еду – потребность, не обычай.
А мой сосед на завтрак съел жену,
а бабушка – возлюбленного внука,
а Гитлер – пол-Европы, и в вину
ему поставить можно ту же штуку,
что и мобильнику: работать бы,
функционировать, ходить ногами…
Вот только голод-мышь и голод-бык –
тут каждому – своё. Играя гаммы,
моя подруга чьи-то уши ест,
что, в очередь свою, съедают Баха
иль Цоя, иль какой-нибудь виршец,
что я писала, кушая с размахом
клавиатуру и свою судьбу –
отпетых едолюбов-любоедов,
а те, съедая пиво и шурпу,
являли поражение победы
собой. …И, лёгким облачком утрясь,
как белоснежной хлопковой салфеткой,
сказал Господь кому-то: «Грешен Азъ –
мне надоели души… Дай конфетку!»
***
Человек имеет право на имхо.
Вот пират рыдает спьяну: «Йо-хо-хо!..»
Вот старлетка томно ножкою сучит.
Вот полковник ждет письма, сидит, молчит.
Человек имеет право на себя.
Бабка-травница, губами теребя,
шепчет заговор на чей-то скорбный зуб.
А веганка ест постылый постный суп.
Человек имеет право на не быть.
Возле входа образцовые гробы
выставляет похоронное бюро.
А вот я сижу, зажать пытаюсь рот
человеку, что имеет право на
все древнейшие до боли письмена,
их на свой язык корявый перевод.
Человек имеет право, и вот-вот
поимеет целых два, а то и три,
право вызвать даже Господа на ринг,
право даже победить Его в бою.
Ну, а я победу эту воспою.
Человек имеет право на меня.
Эта девочка, что сладко тянет: «Ня…»
Этот мальчик, что сверлит дыру в стене
женской сауны – он ближе всех ко мне.
И полковник, и шептуха, и пират,
и веганка, что выходит на парад
по защите нас от кожи и мехов…
Человек имеет право. Йо-хо-хо!
***
Мне не о чем стало царапать ножом по стеклу.
Мне не о чем стало кричать – а шептать не умела…
…Пришла, повязала глаза и вручила мне плуг –
«теперь не порхать, а пахать!» – незнакомая зрелость.
Сидит, подпирает рукою щеку, будто зуб
болит, а в глазах ее – сплин мирового вокзала…
Я было хотела из пальцев ей сделать «козу» –
чуть-чуть рассмешить – но она мои руки связала.
«Зачем возмущаться? – рекла. – Ты не сдвинешь его,
в нем все постоянно и тупо равно единице.
Он был до тебя, и когда вознесешься под свод
небес, он помашет тебе и, помуслив страницу
твою, отвернёт. Навсегда. Чтоб другие читать.
Зачем возмущаться? Всё правильно, всё неизменно».
Пришла, повязала глаза, отобрала тетрадь
и что-то покорно-тупящее впрыснула в вены.
«Надрыв – это фи!» – я теперь говорю с томнецой,
и сотни распахнутых глаз эпатажных малявок
на миг застывают… И вмиг забывают. И в бой –
неравный – бросаються вновь, пузырясь, будто лава…
И скучной меня называют, и косной чуть-чуть,
горластая молодь затишливых строк не «заценит».
…Да если я крикну – то сотни вас перекричу!..
Вот только зачем, если крик ничего не изменит?
…Пришла, завязала глаза, запечатала рот.
Стоит и молчит. И слова рядом с нею нелепы.
И только меж пальцев травинку колючую трет –
последнюю дань уходящего намертво лета.
***
С утрева делать нечего. День будто сдутый шар.
В окна вползает к вечеру потного полдня жар,
температурит, лапушка, хочет моих пилюль.
Не разрешает бабушка. А на дворе июль.
Где-то в Сибири лаково-белым цветет сирень.
Наша же в май отплакала, словно в подушку. «Встрень
дедушку с поликлиники, медленно он идёт.
И ходунков, былинонька, Бог тебе не найдёт
в старости», – прошептала мне бабушка, хлеб в руке,
мякиш, как льдинку талую, плавя на языке,
ложечка, чай взволнованный, дует, жара, жара…
Я в белых шортах новеньких прыгаю со двора –
и мотыльком по улицам. Медленно он идёт…
Бог – не слепая курица – что-нибудь да найдёт,
что-нибудь да отыщется летним тягучим днем…
На ветростёклах тыщами – блики. …Давай свернем
в тот переулок, дедушка, помнишь, ты там играл
в детстве и с некой девушкой угол облюбовал
для поцелуя первого… Сам рассказал. Забыл?
Как в Воскресенье Вербное веток ей раздобыл, –
хоть запрещали праздновать, – в церковке освятив…
Бог – Он болезнь заразная. Скольких «врачей» сплотив,
мудрых и доморощенных, не излечила власть
прежняя. …Так короче нам, бабушка заждалась –
маленькая и верная, будто лампадный свет,
помнящая те вербочки тысячи тысяч лет.
Чаю тебе остудим мы, булочку подадим.
Видит Господь: не судим мы – будет же не судим
мир, оголенным проводом тычущийся в живьё…
Бог – дай Ему лишь повод – нам сердце отдаст Своё.
***
Мир – снаружи. Умирать – внутри.
Учит зоологию душа:
есть такие птицы – говари –
с губ слетают, гнёзда вьют в ушах.
Их птенцы уродливы слегка,
но хватает болестным любви:
есть у нас рептилия – строка –
длинная, и так же ядовит
зуб. А то и глаз. Окаменеть
может даже камень, если враз
попадёт с чудовищами в сеть:
есть такие монстры – смотры – глаз
захватили и теперь царят
в нем, лениво дёргая зрачки.
Из диоптрий свадебный наряд
носит их мадонна. …Паучки
чувств ползут по телу – не гляди! –
лапка – «лю…», другая лапка – «нен…».
…Есть такие черви, что в груди,
кублами свиваются, и нет
спасу: задают сердечный ритм,
глубину дыхания, слова…
Мир – снаружи. Умирать – внутри.
Хочешь жить – себя не закрывай.
Лучше уж гоа’улд в голове
или даже мюмзики в траве,
только чтобы не кормить червей…
Заживо не потчевать червей.
***
Ты старше меня.
Ты раньше умрешь.
Я стану невидимой миру вдовою:
Не рвать мне волос с показательным воем,
Не сметь демонстрировать черных одёж.
Ты круче меня.
Ты раньше умрешь.
Есть Божий предел и для самых отважных.
Моими молитвами выживешь дважды,
А втретье… другие пусть молятся тож!
Ты лучше меня.
Ты раньше умрешь.
Такие нужнее в раю – для примера.
А я эпизодом приду на премьеру
Кино «Без тебя». В сердце – тоненький нож…
Ты любишь меня.
***
Межзвёздна ты, анархия вещей!
Портальность вашего исчезновенья,
поломок эго-наглость… Вообще –
цивилизация, ни на мгновенье
не прибранная «хомьями» к рукам.
Зверюшки, инопланетяне, боги.
Я время и пространство вам отдам,
пока я в них наедине с собою.
У каждой – личный стиль и антураж.
У каждой – речь, позиция и мненье.
Межгалактичен бунт и саботаж
ваш, трансцендентно неповиновенье!
Но только на порог ступает муж –
как вы – по струнке, будто стройотрядом.
Так ясен перец – он полковник! Уж
при нём вам ведать лишь «Сидеть!» да «Рядом!»
Поэт во мне бы тоже присмирял
себя в себе – под стать других полковниц.
Да вот поэт мой – истый генерал!
Пусть даже – своевольных скифских конниц,
пусть даже – троглодитовой толпы,
валящейся на мамонта лавиной,
пускай – бомжей, хиппья да апачбы
в хайратниках из перьев соколиных…
Ему ли штампить в душу типажи
да прятать дурь в песок, как птичка страус?
Организовывать всю эту жизнь –
ему! – да так, чтоб кутерьма и хаос!..
Чтоб телевизор, веник и бокал,
и лифчик, – узнавая, оживали, –
ведь рядом с ними – Их-стый Генерал!
Ну, чем не повод вечных фестивалей?
Он защитит и снимет порчу-страх –
от прапорщика, распорядка, правил…
Ему в вещах, зверюхах и цветах –
купаться, плакать, умирать и править.
Его устав – Купала и Пурим,
День Колокольчиков и Вознесенье…
А офицерам – «строить». Это им
попытка хоть какого-то спасенья.
Дома
Дом твой, наверное, женского рода –
Дама Прекрасная, страстная Дома…
Ты ей Домина – хозяйка. Природа
сути её – непостижней Содома.
Как по ночам удаётся ей плакать,
чтоб без чернильных потеков ланиты?
Платье ее – первотканое злато.
Лак на ее волосах – из гранита.
Душу её, как живую Джоконду,
чтобы познать – приходили, смотрели.
Небом её любовались с балкона,
блеском фэн-шуйных ее ожерелий…
Мой же Квартир – явно мальчик. И хиппи.
Детски растрёпан и феньками мечен.
Странно, что им, как в арт-хаусном клипе, –
вечные встречи, предвечная встреча…
Странно, что оба скрывают поэта…
Впрочем, не так-таки он и скрывался.
Вот и не странно – что тостят за это
райски! – вдвоем – и Мерло, и пивасик.
***
В глазки твои, мой любимый начальничек,
вставить бы гвозди!
Скрепку в руках разгибая отчаянно,
вижу сквозь воздух:
поздно. …И снова я стану охотницей
и трисмегисткой:
плюну на всех и уеду на Хортицу –
к милому близко.
К любушке, что наслаждаться любовию
что-то не хочет…
Скрепку не зря захватила с собою я –
ай, гарпуночек!
Ухнем, дубинушка, милому в спинушку –
да и в пещеру!
…Бедный начальник, да ты, сиротинушка,
принял на веру
стол опустевший мой – солнцем зашторенный,
пылью повитый…
Ладно, не бойся ты, замониторенный,
дэсктопобитый:
флешками-мешками да анимешками
взор услаждая,
что тебе вемо, коробочный «мешканец»,
в мире без края?
В мире простора, лесов да лужаечек,
птиц оголтелых?
Ладно, останусь. Да не уезжаю я! –
хоть и хотела.
Ты не ори, не бросай в меня сумочкой –
страшен и жалок.
Я тебе солнце и небо подсуну, чтоб
ближе лежало,
не затерялось в бумагах с визитками, –
чтоб хоть на часик
мог ты умыться прозрачными слитками
чистого счастья.
Ономастикон
Я пишу твоё имя на всех языках
На закручивающихся жухлых листках:
Майкл, Михель, Микеле, Мишель, Мигуэль…
Мягких знаков метель, восковая метель…
Ты последней модели 3D-экземпляр.
Не один и не много. Держала б Земля.
Жан, Хуан, Джиованни и просто Иван…
Скомкан лист, улетает под старый диван.
Я сажусь за компьютер и снова пишу.
Мышкой-мышкой в углу кровожадно шуршу:
Питер, Серж, Николя, Анатоль, Вальдемар…
Это маленький, тихий, изящный кошмар.
Я кого-то из вас прикровенно люблю.
Озари, осознание, тысячей люстр
эту тёмную душу. Но ей не вина:
ведь она не одна. И она – не одна.
Сотни лет буквяных не носила вериг
Мариам, Марианна, Маричка, Мари…
Посягать на Марию – не хватит любви.
А кому ее хватит на весь этот вихрь?
Я юлой по квартире кружу и мечусь:
хоть полслова поймать, хоть ползвучие тщусь.
С Вальдемаром Марьям, с Анатолем Мари…
Нет на вас ни силков, ни капканов, ни рифм…
Только сверху взирает, статичен и строг, –
о, читатель, конечно, ты думаешь: Бог, –
только тоже там не обойтись без имён –
сотен, тысяч… Рожденный Ономастикон
не закончен, напротив – начало начал.
Эту книгу изжечь отказалась свеча,
прямо текстом – погасла на слове одном.
И на нём успокоился вьюжистый дом.
Напиши это слово на всех языках
на бессмертных и вечнозеленых листках
и на внешних краях своих собственных век.
Остальное забудь. И не помни вовек.
Найти себя
Я не растаяла. Мне еще таять и таять…
Может быть, даже и весь твой запал не поможет.
Странный эмоций набор: безраздельно святая
стала кому-то грехом. Или ангелом всё же?
Вот и не тается – в мыслях, – (не Он ли пытает?) –
как меня любят? От битых всем миром поклонов
ангелу-то все равно… Без того их летает.
Грешницы рвутся быть самой небесной иконой.
Чтоб не на стену повесили – а целовали.
Что не молились – а миро душистое пили.
Сестры мои, почему от меня вы скрывали,
как вас любили? Скажите мне, КАК вас любили!
Кем вы являлись: царицею или волчихой?
Если богиней, то Герой, Венерой ли, Кали?
Мне бы растаять, мне сердцу раскрыться на миг хоть…
Что в вас искали? Какое своё в вас искали?
Я так огромна – эпически: все во мне боги,
демоны, эльфы, валькирии, воинства стоны…
Только на поиск всего подвигает немногих –
ищут одно. И едва ли найдут – в легионах.
***
Я люблю тебя хуже чёрта.
Я хотела б иметь твой постер –
фрескостенный обой бумажный,
чтобы каждое утро: «Здравствуй!»
(Никогда не любила мёртвых…
Ни один мне не был апостол…)
И по маленькой мне чтоб в каждом
из зрачков твоих стокаратных.
Нарисую себя я в круге,
как да-винчевское распятье:
руки врозь, ну, а ноги – слитно,
как наречие «в одиночку».
Чтобы эти живые суки,
вылезающие из платьев
для живых кобелей, в безличном
вдруг почувствовали отсрочку
от блаженства как развлеченья,
от прозренья как нарковштыра,
от Спасителя в грязных дредах,
от незнания как покоя…
…От несбыточного ученья
о леченье больного мира,
переделанного из недо-
della nova своей рукою.
Я боюсь тебя хуже Бога.
Я хотела б иметь икону:
мироточием озадачит –
мне поверится: на прощанье
будто ты обо мне немного
рисовал на стекле оконном
изумрудным мечом джедайским
полуподпись под завещаньем.
Догорели уголья донной
лавобездны твоей – финиты,
и комедия в стиле Данте
рассмешила грудного зверя.
…Есть одна у меня икона –
холодильниковым магнитом:
Бог – еды моей комендантом.
Остальное я не доверю.
***
У рыцаря
эстонского ордена
броня – из тяжелого ферросплава.
У рыцаря
эстонского ордена
предсердий нет ни слева, ни справа,
желудков нет ни сверху, ни снизу.
В глазницах – дно, а на дне – невызов.
Раз рыцарю
эстонского ордена
гадалка явила, что быть убиту.
Два: в рыцаря
эстонского ордена
кто-то швырнул бейсбольную биту.
Она распалась на микросхемы.
Они узнали, почём и с кем мы.
Ведь с рыцарем
эстонского ордена
живу сотни лет, не могу нажиться –
из рыцаря
эстонского ордена
не выжмешь ни цента – он истый рыцарь:
отдаст делами, драконьей шкурой.
Держу в руках ее, знаю: дура.
У рыцаря…
Да ситх его ведает,
что есть ещё в нём, а чего-то нет и.
Без рыцарей
с дешёвой победою
и свет-Фавор не с Фавора светит.
Когда победа дороже стоит,
уже не рыцарь оно – другое.
Учили днесь:
две части души одной
когда на земле удостоят встречи –
так вживе снесть
то – нота фальшивая:
восторг слиянья – есть смерть – и Вечность!..
Не знаю, право. Мне очень живо.
И что же именно тут фальшиво?
…Ни птицам и
ни рыбам икорным в ны,
ни кротьям норным – не быть в покое!
У рыцарей
эстонского ордена
тела – доспехи, внутри – всё воет…
Ему – для воли нелюдьей дара
еще отплавятся Мустафары…
Не спится мне…
Явленной иконою
проходит образ: Крестно Крещемье…
А рыцарю
эстонского ордена
вновь завтра в битву – с моею темью.
Он тих, он бред мой, как сон, лелеет –
и темь светлеет, и темь светлеет…
***
…А когда невозможное станет похожим на зло,
не на радость, не на воплощенье мечты идиота,
все равно проявлю о душевной квартире заботу:
я закрою ее на ключи, непонятно зело
для чего, ведь останется только идея замков,
зам[ыкающих]ков, замыкающих наши оковы,
только знаю: разбить их ни я, ни она не готовы,
хоть она и душа, ей положено, белой, легко
воспарять над землей, ни минуты не ведать земли,
ни минуты не ведать, ни часа, ни дня и ни года…
Но она уже знает: чуть-чуть этот мир разозли –
он ответит тебе невозможностью всякого рода.
Невозможное. Нет. Никогда. Ни за что. Не тебе!
Ты еще помечтай, а на большее и не надейся.
Все желания – будто попытка немого индейца
доказать дяде Сэму, что прерия, горный хребет
и леса – территория предков не Сэмовых, а…
Впрочем, что объяснять: дробовик объясняет доступней.
Невозможное. Руки в крови, измозолены ступни…
Невозможное. Мертворожденное. Спи-отдыхай.
Но когда невозможное станет похожим на зло…
Невозможное зло – вот тогда и откроются души
и глаза заблестят, у таких безнадежных старушек
заблестят, заискрятся, и – вспыхнет родное село,
что стояло века, не меняясь ни на и ни над,
что давно заскорузло под ногтем грязнули-планеты,
вдруг – пожаром! закатом над пропастью! Все наши неты,
никогда, ни за что, невозможности – в солнечный ад!
Ведь когда невозможное… Только оно суть добро.
Невозможно добро без расплаты за каждую каплю,
потому без него и спокойней, и проще, не так ли?
Хорошо без добра, – ты спроси у бездомных сирот…
|