Владимир Левин

Конференция

 

 

Всякая уважающая себя наука -  искусство.  
И  всякое  уважающее  себя искусство – наука.
Джон Фаулз «Волхв»

 

Как Алекс и ожидал, Трир был маленьким и, в целом незамысловатым городком, если, конечно, не считать древних развалин, напоминавших как о былом величии Римской империи, так и о странностях ее обитателей. Взять, к примеру, публичные купания, о которых рассказывала гид – маленькая сухонькая немка, чьи седоватые кудри были настолько правильными, крупными и аккуратно разложенными кольцами, что скорее были похожими на парик. Вознеся тряпичную темно-бежевую сумку в правой руке, также торжественно и величественно, как когда-то несомненно возносили мечи римские воеводы, она выразительно и не без восхищения поведала слушателям, уставшим после интенсивного первого дня конференции, о том, какую важную роль в социальной жизни римлян играли эти публичные ванные.

- Прямо вот здесь, - говорила она, указывая на большую площадь с развалинами, - они обсуждали важнейшие политические вопросы того времени. Проводили тут много времени, приводили с собой слуг. Можно сказать, что мытье было делом общественной значимости!

Кого-то, похоже, эта немка, очень грамотно и четко, пусть и с легким акцентом, изъяснявшаяся на английском языке, действительно заинтересовала. Такие слушатели выступали впереди всех, вплотную обступив старушку, и смотрели ей в глаза, с пониманием кивая.

В Алексе же не осталось места для переваривания исторического экскурса, так как за день он вполне насытился ролью слушателя. Но слова гида о публичных купаниях все же коснулись его обмякших ушей, и он на секунду задумался над этой темой, представив себе несчетное количество голых мужчин и женщин, чьи холеные телеса сотрясались от смеха, споров, похоти и, собственно, самого мытья. Зрелище ему не понравилось и казалось совсем не реальным.

Алекс – человек приватный, и ему трудно было представить, как обнажение интимных частей тела, не говоря уже о не вполне эстетичном процессе их мытья, могло стать общепризнанной формой и официальным поводом для широко-масштабного социального общения. Подумать только, все равно что парад или бал!

От этих размышлений он брезгливо мотнул головой, желая быстрее стряхнуть с себя этот неприятный исторический налет и побыстрее вернуться в куда более нормальный для себя мир.

 

***

 

Что ему предлагал этот мир? Доклад на втором заключительном дне конференции или, может, выступление, кому как нравится: на самом деле это и то и другое, ведь надо и дело сказать, и роль сыграть – и по мнению некоторых, чем театральней, тем лучше. Как бы то ни было, это предложение мир сделал около пяти месяцев назад, когда он только скинул с себя уютное одеяло рождественских каникул и топтался на помосте начала второго семестра, не решаясь прыгнуть в темную холодную пучину лекций и простуженных студенческих вопросов. Короткое любезное приглашение из Академии Европейского Права высветилось на компьютерном экране, как бодрящее напоминание о том, что зима вечно не продлится и настырные студенты рано или поздно разбегутся.

И вообще, Алекс понял, что тот другой, полуволшебный мир науки в очередной раз приоткрывает перед ним свои тяжелые двери. Свет на компьютерном экране был манящим и волнующим лучом надежды, пробивавшимся из-за этих дверей! Незамедлительно приняв приглашение, он, как морж, встряхнулся и фыркнул, и, не теряя времени, бросился в стремительное течение академического года.

Времени на подготовку доклада постоянно не хватало. Первоначальная радость и восторженность от приглашения слишком уж учтиво и безропотно, как интеллигентик, вскакивающий с автобусного сидения при виде каждого зашедшего старика, уступали место нарастающему волнению, граничащему с леденящим внутренние органы страхом возможности неудачного выступления. 

В голове крутились возможные и невозможные, но всегда красочные, сценарии грядущего выступления. Например, после вступительного слова он переходит к теме и стоит ему расслабиться и выступить из-за кафедры для большего эмоционального простора, как брюки становятся на несколько размеров шире, черный ремень, будто воздушный змей, взлетает, и через секунду глубокоуважаемая публика узнает, что одел он в этот день голубые трусы в тонкую серую полоску. Алекс, понятное дело, находится в оцепенении и краснеет. Ему кажется, что у него поднимается температура, он ощупывает свой лоб, а люди хохочут, тыча в него пальцем.

Громче всех смеется во время таких приступов фантазий профессор Дадридж, крупный мужчина лет шестидесяти с бледно-лиловым окрасом лица и редеющими седыми волосами. При каждом припадке смеха он шлепает себя по коленям, подталкивает наверх скатившуюся по горке носа полуквадратную оправу, а затем, прильнув плечом к рядом сидящему усатому худощавому коллеге в светловатом клетчатом пиджаке, что-то очень живо говорит ему на ухо. Алекс понимал, что эти джентльмены смаковали его позор. 

Или вот еще сюжет, предложенный воспаленным воображением. Благополучно  закончив выступление, Алекс выслушивает комментарии участников и отвечает на их вопросы. Руку поднимает профессор Дадридж и задает вопрос, ссылаясь на судебные решения, как будто незнакомые Алексу, но известные всем мало-мальски компетентным специалистам. Ответить Алекс не может, теряется и, приподняв и вытянув левую ногу и сомкнув руки треугольником над поднятой вверх головой, начинает, как фигурист на льду, кружиться вокруг собственной оси. Все быстрее и быстрее. Аудитория тает и растекается в серовато-мутное обрамление, вращающееся перед глазами, словно планетная орбита.

При этом Алекс как-то знает, что профессор Дадридж встал, победоносно выпрямился и, слегка разведя ладони, почти как статуя индуистского божества, тряс большой баклажанообразной головой, обводя взглядом аудиторию. Зал должным образом реагирует на этот момент истины, закидывая Алекса ручками и смятыми комками бумаги.

Также как и сны, эти игры воображения воспринимались Алексом вполне серьезно, и много сил уходило на то, чтобы, как мух, их отгонять. Временами казалось, что он растерял всякий контроль над ходом своих мыслей. Неужели у кого-то еще есть ключи к дверям его сознания? А, может, там просто есть таинственная дверца (как та, в которую в свое время вошла Алиса в стране чудес), через которую неизвестные силы забрасывают в кузницу мыслей взрывоопасные материалы? Знал бы он, где эта дверца, давно бы повесил на ней железный засов. 

Страхи-термиты разъедали кору разума.

Но, к счастью, в очередной раз от падения Алекса спасла работа, всегда оберегавшая от бед в обмен на абсолютное подчинение. Написание доклада требовало прочтения кучи материалов и многочисленной полировки черновых вариантов. В конечном итоге, такая вот работа перетянула канат внутренних сил у одолевавших его страхов. 

            Алекс думал, что сделал все, чтобы должным образом подготовиться к грядущей интеллектуальной битве. Во многом именно так он относился к крупным научным конференциям.

Это может показаться странным. Для многих наука – это игра в прятки от сражений с жизнью, под предлогом тяги к высоким материям. Для других – спасение от одиночества. А для кого-то она – действительно, некий идеал или божество, ради которых жизнь предается в жертву. Для таких коллег интеллектуальное поражение есть не что иное, как победа: главное ведь не тщеславие, а чтобы дорожка правды была протоптана.

Алекс все это понимал. Эти песни звучали и в нем, цветными столбиками то подскакивая, то опускаясь на шкале душевных настроений. Но наука для него – это больше, чем созерцание. Она важна не только ценностью ее познания. Она – ремесло, орудие, то, чем он воевал. Воевал, чтобы не прожить зря, чтобы мир знал, кто он есть, чтобы слышал его голос.

            Такой позиции не место в науке. Алекс подозревал, что рано или поздно, скорее всего, споткнется, совершит ошибку и откажется ее признать только ради того, чтобы отстоять свой голос, а не правду. И тогда он предаст свой выбор, предаст себя.

            Таких, как он, манит искусство, бескрайнее поле, где нет преград и законов. Но бесконечность способен охватить лишь внутренне свободный и смелый. Это художник, кого обдувает ветер, кто непрестанно прислушивается к шелесту листьев и целует жизнь красками. Только он способен познать красоту и увидеть в ней таинство жизни. Алекс же потратил молодые годы, когда весна в нем еще по-настоящему жила, на то, чтобы быть посвященным в закрытый мир, где свои законы и язык. Впитывать пришлось их, а не ветер и музыку жизни.

            Нет, он пробовал свои силы, пописывал понемножку, рассказики, там, стишки. Один раз даже на роман замахнулся. Но, увы, надо иметь смелость и быть честным с самим собой. Настоящего художника выйти из него не могло, как бы его в этом не убеждала любящая жена.

К девизу писателя “не скажи – покажи” мысль упрямо не желала прислушиваться, так как инстинкт исследователя - это и сказать, как можно четче и яснее (иначе, полагает исследователь, идея не сформировалась), и показать, и доказать. Создание красоты и погружение в нее требует красок и размашистости, чего, конечно, не было в его интеллектуально-эмоциональном арсенале. Как ни как, а столько лет ушло на выработку умственной дисциплины, схожей только, что с хирургическим ножом, вырезавшим любое лишнее прилагательное из ученых статеек.

Дисциплина сделала свое дело: внутренний мир, который когда-то мог быть ароматным, дымящимся, мягоньким, сдобным пирогом с узорчато-вздутыми формами, превратился со временем в твердый обугленный кусок черного хлеба. В меру вкусный, строгий, но без каких-либо вкусовых или эстетических излишеств.

            Одним словом, не было смысла экспериментировать и мечтать о возможном будущем, как художника. Времени отведено не так уж много и нельзя было разбрасываться бесценной энергией молодости.

            При этом Алекс верил, что в каждом человеке кроется мелодия. И если он захочет услышать свою, то должен жить и прислушиваться. Каждая секунда нашептывает очередную ноту. Только вот его нотной тетрадью будет не искусство, а наука. Мелодия души, ее порывы и битвы будут мелькать и пробиваться, как свет через дверные щели, сквозь плотные пласты разума и логики. Алекса можно будет найти, только зашифрованного юридическим языком и конструкциями.

            Он не один такой. Профессор Дадридж, как ни странно, начал свое выступление с заявления о том, что «все мы в зале, неудавшиеся писатели», что «жизнь можно по-настоящему пронести через себя, только воссоздав ее внутри, будто там глубоко кроется еще человечек, кому самой жизни мало. Ему, как любящему сказки ребенку, надо все рассказать и описать».

            Кто-то просто мило улыбнулся при этих словах. Были же и те, которые поморщились, будто вкусили что-то неожиданно кислое. Алекса это не удивило. Матерые юристы презирают размывчатые фразы, за которыми, по их мнению, скрываются, как пруд под лилиями, лишь водянисто-мутноватые мыслишки.

            Но чего-чего, а ясности мысли профессору Дадриджу не занимать. Словами он тем более не разбрасывался.

«Для нас, юристов, право – это жизнь, а вся жизнь отражается в праве, - добавил он прежде, чем перейти к деталям своего доклада. - И мы пишем о праве, чтобы хоть как-то приблизиться к истинному его пониманию, а следовательно и пониманию жизни. По-другому, боюсь, познание ни того, ни другого невозможно».

Обрисовав минут за двадцать ожесточенные академические споры относительно того, чем является существенное нарушение договорных обязательств, он закончил выступление, заключив, что научные баталии говорят о здоровье дисциплины:

«Все мы видим и рисуем мир по-разному. Тем не менее, право – не абстракция. Оно должно работать, поэтому общие точки соприкосновения необходимы».

            Алекс уважал этого человека, за широкий ум, с обманчивой легкостью освещающий скрытые нити между общим и частным, за живость и жгучую энергетику его аргументов, за редкое сочетание прагматизма и чувства стиля. Он был из вымирающей породы ученых, заботившихся не только о сути, но и о красоте и элегантности текста. Алекс рискнул предположить, что красота для Дадриджа была частью содержания.

Он – не неудавшийся писатель. Как раз наоборот. Но, к сожалению, большинство людей о нем так и не узнает. Слишком уж закрыт их академический мир даже для самого образованного обывателя.             

            Таких, как они, часто называют технарями-ремесленниками, запутавшимися в паутине бессмысленных деталей. Якобы, они не только саму паутину не видят, но и о пауке совсем забыли - источнике всего, причине, почему паутина, собственно, и начала плестись. Превратили себя в паучков, повисли на крохотном участке, и начали плести на нем собственную, никому ненужную и фальшивую реальность. Они – шарлатаны и, не дай Бог, чтобы их ядовитые щупальца ухватились за неокрепшие умы.

            Было время, когда и Алекс был заражен такими мыслями. Хотел все бросить и бежать подальше ото лжи, называвшей себя наукой. Но, вот, он в Триере и завтра ему выступать. Так что никуда он не убежал.

А все дело в трудах профессора Дадриджа. Они бросали Алексу вызов и одновременно приглашали к ним присоединиться. Они с Дадриджом стояли, как два средневековых мореплавателя перед картой жизни и, поняв, что на всю карту их не хватит, решили заняться одной лишь ее частью. Они спорили обо всем: о маршруте, судне, о том, как они там устроятся и как отнесутся к туземцам, что там менять, а что нет, о том, как хрупка память и, что не забудут ли они, сами со временем став туземцами, откуда и зачем приплыли, не забудут, что когда-то стояли у карты?

И ему стало интересно. Сам того не зная, Дадридж помог Алексу открыть себя, как путешественника в мире идей.

Их труды не исчезнут в бездне истории. Скорее наоборот, то место на карте, куда они уплыли, станет ярче, красочней и интересней.

При всем при этом, слушая выступление Дадриджа, Алекс в очередной раз убедился в широте охвата его знаний – такая редкость в их убогий век специализаций. И вновь Алекса ошпарил страх. Как бы он ни готовился, сколько бы ни вкладывал сил, ничего из того, что он завтра скажет не будет новым для такого, как Дадридж. Искусство цветет под бесстрашными лучами ничем не обремененной молодости. Наука же, как правило, мчится вперед на топливе опыта и знаний. Эта мысль все более сковывала Алекса.

Все, получалось, не зря, ни древнеримские ванные, ни видения, где он стоял в трусах. Завтра его ум публично обнажится, и все услышанное покажется Дадриджу, истинному мастеру умственной акробатики, хиленьким и незрелым.

Они с ним встречались раннее. Несколько лет назад оба выступали на конференции в Вене. А за год до этого Дадридж был оппонентом его диссертации. На защите они и познакомились. Алекс помнил, как поспорил он тогда с Дадриджом, горячо и напористо.

Как все-таки восхитительна молодость в своем бесстрашии и как сильна в своей глупости! Что он мог тогда знать? Голова - все равно, что жестяная копилка. Бросишь в нее одну лишь монетку и потрясешь, так она и зазвенит громко. А тряхнешь ее полную, так едва ли услышишь чего-нибудь. Получается, шум – это пустота, а расти - значит становиться все тише. Но чем дольше сидишь в тишине, тем труднее шевельнуться или заговорить. Начинаешь бояться собственной закостенелости.

Теперь Алекс боялся шевельнуться, чтобы ни в коем случае не тряхнуть копилкой и не дать чуткому уху Дадриджа уловить постыдные пустоты. Боже, зачем он сюда приехал?

 

***

 

Минут сорок прошло, как закончилась экскурсия. Старушка-гид довела их до ворот ресторанчика, где их сразу встретили два официанта, приветливые юноша и девушка. Их усадили за столами под навесом возле прямоугольного газона, вдоль которого строго выстроились несколько невысоких столбиков-фонарей.

Алекс устроился возле правого крайнего угла стола, совсем близко к аккуратно постриженной травке, освеженной недавно моросившим дождем, и потягивал бокал красного вина. На огораживающих ресторан желтоватых стенах висели небольшие клумбы, наполненные множеством мелких пестрых цветков, которые, казалось, перешептывались друг с другом, осторожно поглядывая на посетителей. Заметив, что после нескольких бокалов вина посетители расслабились, они как будто начали над всеми кокетливо посмеиваться, желая привлечь к себе внимание. Вечерний ветерок, угадав их настроение, наполнил воздух сладостно-пленительным ароматом лепестков.

Сделав глубокий вдох, Алекс посмотрел на небо. Низкие тонкие тучки куда-то бежали, по очереди обволакивая золотистую часовую башню с темным острым куполом. Ему показалось, что какая-то тучка зацепилась за одну из четырех башенок, стоявших по углам квадрата в основе купола, сильно натянулась, а затем порвалась, позволив всем увидеть дремавшее в мягких сумерках небо, вопреки его указаниям. Следующая туча, поплотнее и повнушительнее, легонько шлепнула и подтолкнула, словно ребенка, зацепившуюся за башню тучку, и они обе стремительно продолжили свой полет, таинственным образом прихватив с собой все мысли и волнения Алекса. Небо о нем заботилось.

Наступило удивительное спокойствие. Алекс перестал слышать собственный голос, и внутри образовалась тишина, наполненная ароматом цветов, словно они растворились в нем. Он перестал ощущать тяжесть тела и ему показалось, что он медленно поднимается в воздух над рестораном и видит, как мельчает газон. Огни уже включившихся фонарей, темнеющее небо и едва заметная серость туч – все это смешалось, как краски на палитре художника. Вначале он сравнялся с часовой башней, а затем поднялся еще выше и полетел над маленьким Триером, на котором, словно разбросанные на ковре детские игрушки, были разложены угловато-острые разноцветные фигурки зданий, древнеримские развалины и дуто-кругловатые башни кафедрального собора.

 

***

 

Алекс вздрогнул, когда эту картинку, словно слайд, кто-то резко вытащил и поставил на его место новый, с изображением тарелки с едой. Оказывается, уже принесли второе – кролика в каком-то мясном соусе.

- У Ларкенисиса голос еще такой, знаете, тонкий и писклявый, - рассказывал Дадридж, сидящий по диагонали напротив от Алекса, профессору Бауэру, известному немецкому компаративисту, занявшему центральное место за столом по правую руку Дадриджа. – Жена как-то спросила меня: «Слушай, по радио сегодня выступала какая-то твоя коллега по университету с писклявеньким голоском и с фамилией, похожей на греческую. Кто она такая?»

Дадридж и Бауэр расхохотались. Другие сидящие, молодой местный практик со светлыми волосами слева от Алекса и юрист из какой-то голландской фирмы с зачесанными назад седоватыми волосами и толстой черной оправой, молча жевали и слушали беседу двух профессоров, время от времени переглядываясь друг с другом и с Алексом.

- Представляете, кто она такая?! – с трудом сдерживая смех, Дадридж глотнул из бокала с белым вином. Его бледные щеки уже наполнились неестественным розовым окрасом. – Слышал бы это Ларкенисис!

Бауэр смеялся и кивал.

Алекс подметил, что Дадридж опустошил уже бокалов шесть. Не знал Алекс, что Дадридж - любитель выпить.

- Нет, Стэфан, - сказал Бауэру Дадридж, поправляя очки, - мне совсем не стыдно все это про него говорить. Вы даже не представляете, сколько он мне крови попил в мою бытность деканом!

- Неужели? – коротко и с полу наигранным удивлением спросил Бауэр, доедая то немногое, что осталось от бедного кролика.

- Еще как! – чуть ли ни выкрикнул Дадридж, вытянувшись. Казалось, вот-вот и он выпрыгнет из-за стола. – Он же носит себя, как примадонна!

Дадридж принялся допивать бокал. Бауэр аккуратно приложил белую матерчатую салфетку к губам и худым щекам, а затем отодвинул от себя тарелку. Блеск его темно-зеленых глаз, хоть и частично приглушенный отражением фонарей на маленьких кружках очков, все же явно говорил сидящим за столом о том, как он смаковал болтовню подвыпивших профессоров.

Алекса же и тон, и сказанное Дадриджом несколько разочаровало. Никак не вписывалась эта болтовня в рамки портрета Дадриджа, висевшего в галерее его воображения. Дадридж должен был быть отрешенным от человеческих мелочностей и клякс. Не слишком ли много Алекс от него ожидал? 

Дадридж откинулся на высокую спинку стула и расслабил коротко завязанный галстук в толстую черно-зеленую полоску. Немного закинув вверх большую седую голову, он выпустил воздух и тихо произнес, ни к кому конкретно не обращаясь:

- Ох, если бы вы знали, как я рад, что все это закончилось. Как же все-таки приятно сделать дело, расслабиться и ни о чем не думать.

- Неужели после стольких лет эти конференции Вас еще хоть как-то волнуют? – приподняв светлые брови из-под очков, удивленно спросил Бауэр.

- Хоть как то волнуют?! – встрепенулся Дадридж. – Знаете, Стэфан, чем я старше, тем все более волнительными они для меня становятся.

- Как же? – вновь спросил Бауэр, выпрямившись. – Я наоборот, всегда думал, что, когда мне будет столько, сколько Вам, то мне вообще уже ни к чему не надо будет готовиться. Все уже будет перечитано и переварено. Я как раз все жду, когда наступит это благодатное время.

Дадридж поморщил лицо, свернул губы в трубочку и помотал головой, как будто нарочито медленно и долго. На самом же деле, в нем просто растекались винные реки. Вино рисует человеком его же карикатуру.

- Нет-нет, Стэфан, ошибаетесь. Поверьте мне, очень ошибаетесь. Тем старше, тем страшней.

            - Страшней? – улыбнулся в неверии Бауэр. – Чего может бояться великий профессор Дадридж?

            Темнота окончательно спустилась с неба на землю, незаметно и плавно, как гигантский парашют, все собой накрыла, а потом повсюду растеклась. Ресторанные столики превратились в островки, зажившие отдельной жизнью в ночном просторе. Звон бокалов и смех за другими столами доносились уже откуда-то издалека.

Дадридж пару раз постучал пальцами по столу, а затем отвернул голову от стола и устремил невидящий взгляд в ограду. Кожа на его лице несколько разгладилась. В потускневших глазах замерцала грустинка, а в грусти таилось что-то чистое и откровенное.

- Себя боюсь, Стэфан, - тихо ответил Дадридж, - себя, уставшего и стареющего. Сил не хватает идти вперед, стены ломать, да и ум уже какой-то не хрустящий, а пообмякший и неповоротливый, хоть и много там всякого навалено. Не тот я уже.

Бауэер поспешил перебить Дадриджа:

- Ну что Вы, Барри, если Вы так о себе судите, как нам тогда на себя смотреть?

Бауэр быстро провел по остальным сидящим просящий поддержки взгляд. Они, понятное дело, закивали, и каждый из них, до этого не участвовавший в этом разговоре, сказал что-то в том же духе, что и Бауэр.

Дадридж никого уже не слушал. Немного помолчав, он вдруг резко повернулся, осмотрел сидящих, а потом почему-то остановил взгляд на Алексе. От неожиданности Алекс приподнял брови и скорчил растерянную улыбку.

Дадридж указал на Алекса пальцем и, сверкнув глазами, твердо произнес с каким-то непонятным вызовом в голосе:

- А еще меня пугают они, молодые и бесстрашные. Они дышат мне в спину, и с этими напористыми умами все сложнее тягаться. – Он опустил палец и снова повернулся к Бауэру. - Они голодные, и энергия в них бьет ключом. Как же быстро они проглатывают все, что мы нарабатывали годами! Наши знания для них как пружина, они от них отскочат и скоро запрыгнут на недосягаемую для нас высоту. Нет, Стэфан, у Вас может еще получится, а мне за ними уже не угнаться.

Все опять наперегонки принялись его разубеждать, а он, допив свой бокал, поставил точку на этом разговоре:

- Поймите меня правильно. Так и должно быть, ведь только так наука и движется вперед. Это любому понятно. Но за себя грустно. Душа отказывается принять, что тебе скоро конец, и ты уже жизни станешь не нужен.

Бауэр несколько раз попытался пошутить, но безуспешно. Дадридж явно устал и становился все более угрюмым. Было ясно, что настало время расходиться.

Когда Алекс прощался с Бауэром у выхода из ресторана, он дружелюбно хлопнул Алекса по плечу и спросил:

- Ну, что, готовы принять эстафету?

Не ожидая ответа, он рассмеялся и, пожелав Алексу спокойной ночи, быстро удалился.

 

***

 

Лучшего выступления Алекс себе и представить не мог. По окончании второго дня он был нашпигован визитными карточками и получил интересное приглашение к сотрудничеству. Наступил редкий момент ликования, но Алекс знал, что через пару дней он улетучится. Потому следовало им как следует насладиться.

В перерывах между сессиями Алекс искал глазами Дадриджа, но, к сожалению, кроме как попрощаться, поговорить с ним так и не удалось.

Поначалу Дадридж сидел, уставший и понурый. Часто снимал очки и закрывал глаза, уперев лоб в ладонь. Но ко времени доклада Алекса – а шел он третьим в списке выступающих – Дадридж заметно оживился. Наука его пробуждала, и он, как пчелка, полетел на пыльцу юридических головоломок, золотыми крупицами заблестевшую в пропитанном утренним солнцем воздухе конференц-зала.

Все сказанное им вчера казалось неприятным сном, и Алекс слышал теперь истинный голос Дадриджа, голос, неустанно щекочущий мысль слушателя.

Вопросы, которые он задал, были похоже на те, что иногда задают дети, как известно, самые простые, но самые важные, на которых нет ответа.

Алекс выразил эту самую мысль, прежде чем пуститься в детальные и по необходимости окольные размышления. Дадридж кивнул, так как лучше Алекса понимал, что есть вопросы, огороженные изгородью, через которую уму просто-напросто не дано перепрыгнуть.

Речь же Алекса до вопросов была тщательно отрепетирована, и роль была неплохо сыграна. Театра этого он не стыдился. Скорее наслаждался аргументами, которые столько лет бережно выстраивал. Вот где настоящая красота! Как он был глуп, попросив когда-то убежища у капризных художников. Нет, искусство ни красоту, ни силу ума по-настоящему не раскроет. Ум требует очерченного поля битвы, деталей, правил и тактики. Он ищет конкретного врага, рискует быть поверженным. Ученый – герой, любой ценой стремящийся довести идею до конца, во всей ее полноте и сложности, а художник – предатель, вечно умудряющийся спрыгнуть с горящего корабля в бездну интеллектуальной безответственности.

Успешному выступлению Алекс был обязан Дадриджу, чьи слова прошлым вечером его раскрепостили. Кто-то из присутствовавших, возможно, воспринял реплики Дадриджа, как слабинку. Но только не Алекс, понимавший, что только сильный или глупый способен быть честным.

Как бы то ни было, жизнь, кажется, заставляет мудрых стариков притворяться слабыми, чтобы молодые, посмелев, рвались вперед. Да и колодец глубоко в недрах земли, откуда человек черпает силу, глубже никогда не становится. Силы там на всех не хватит, и каждый вынужден потихоньку возвращать отчерпанное в землю, наполняя воду в колодце всем, что им прожито.