(История мифов и сплетен, которая длится уже полтора века)
Окончание
Поэтами рождаются, литературоведами
делаются
Возникает другой
вопрос: правомерно ли вообще, говоря о юности и дальнейшей
жизни Поэта, однобоко и слишком уж примитивно сводить всю
биографию к «роковому» воздействию отлучения от фамилии на все
его последующие побуждения и действия, и упрямо подчеркивать
это, как делали советские литературоведы, чтобы создать
заведомо ложное общественное мнение о его личности?
В судьбе каждого человека обязательно бывает
черные и белые полосы, испытания и радости, свои беды и счастье,
но в жизни великого человека задача биографа прежде всего
отыскать высокое проявление духа, взлет его гения как наилучшее
отражение прекрасных черт своего народа и человечества.
Знаменитый оратор и политический деятель Рима Марк Туллий
Цицерон, отличавшийся особой яркостью речи, свободой и силой
убеждения, защищая на суде неизвестного нам ныне греческого
поэта Архия, не побоялся поставить его призвание выше своей
профессии, оставив потомкам крылатую фразу: «Poёtae
nascuntur, oratores fiunt»
(Поэтами рождаются, ораторами делаются). С самых древних времен
очень высоко чтились предназначение и провидческий дар поэтов.
Не забудем этого и мы сегодня.
Есть в биографии нашего Поэта очень много
моментов, опровергающих версию о том, что все свои усилия и
жизнь он якобы посвятил только тому, чтобы вернуть себе фамилию
и дворянское звание. Эта версия никак не соответствует не только
фактам, но и элементарной логике происходивших событий и могла
родиться только в воспаленных ложными обвинениями
литературоведческих фантазиях.
Да, действительно после университета он идет на
службу в армию – ради того, чтобы получить гражданство и
дворянское звание. «Не могу ни так, ни сяк – я человек без
состояния и значения – мне нужно и то, и другое», – напишет он
Аполлону Григорьеву. Но заметьте: не гражданства и звания, а –
«состояния и значения»! Ни одному «скептическому» биографу при
этом даже не пришло в голову, что гражданство и звание он должен
был тогда получить автоматически, с первым чином (правда, судьба
по какой-то непонятно жестокой логике насчет звания
распорядилась иначе). Но гораздо страшнее и трагичнее при этом
было совсем другое, что очень хорошо видно по письмам и
воспоминаниям об армейской службе: десять лет он был
настолько беден и нищ, что ему просто некуда было деваться
кроме, как оставаться только в армии. Кто читал его мемуары,
тот помнит, на какую мизерную помощь отца (200 – 300 рублей в
год, без хотя бы части усадьбы в наследство) он жил, как
катастрофически ему не хватало все время денег не только на
жизнь, но и на мундир, амуницию, лошадей. Дух нищеты и
элементарного выживания особенно заметен и в письмах тех лет,
ведь фактически наш Поэт мало чем отличался от почти
«пролетарской», беднейшей прослойки низших военных чинов из
дворян-однодворцев (предки которых еще со времен Петра I
вышли из простонародья), разночинцев и т.д.
Кроме того, хорошо известно, как унижала дух и
человеческое достоинство суровая проза армейской жизни, хотя
при этом нельзя не подивиться твердости характера, выдержке и
мужеству Поэта: «…мне самому еще, быть может, скверней на душе
твоего – и никого кругом, и толчется около меня люд, который,
пророни я одно только слово, осмеял бы это слово <…> О, если б
мне было грустно – я был бы счастлив, это тихое святое чувство,
а то меня вся эта чепуха злит и бесит». И он прекрасно понимал
безысходность своего положения: «…друг, посмотри на всю мою
ложную, труженическую, безотрадную жизнь и скажи мне – что же
это такое? за что? и для чего? Да куда же деваться?» В еще одном
из писем И. П. Борисову, который предложил Поэту бросить все и
переехать жить к нему в усадьбу, Афанасий с горечью отвечал:
«сегодня я у тебя буду есть в Фатьяновке желе, бланманже и
проч., <…> а завтра ты мне скажешь: нет брат, полно тебе жить у
меня, поживи-ка сам – а мне и придется, не спросивши даже «да
где ж?», отретироваться подобру-поздорову…». В полном отчаянии
он пишет дальше, что из-за своей дикой нищеты он вынужден
отказаться от настоящей, истинной любви и брака с любимой
девушкой Марией Лазич: «Мои средства тебе известны – она ничего
тоже не имеет». С мольбой он просит Борисова уговорить брата
Василия Шеншина передать в аренду, «на поселение» свою часть
Новоселок ему, Афанасию, чтобы он мог все-таки уйти в отставку
и жениться на своей возлюбленной… И тут же понимает всю
несбыточность этой мечты – «Знаю, что первая половина этого
письма – глупость (потому, что мне думать о чем-либо хорошем в
жизни – чистая глупость)…» А через полгода он уже написал
Борисову о трагической гибели Марии Лазич, сгоревшей в один
момент, от случайно зажженной спички, попавшей на ее платье:
«Она, сгорая, кричала «Au nom du ciel sauvez les lettres!»
(«Во имя неба, берегите письма!» – чтобы подтвердить любовь и
верность Поэта, его порядочность и благородство в отношениях с
ней) – и умерла со словами: он не виноват – а я». В крайнюю
минуту упадка духа он пишет о возможной женитьбе по расчету, но
это противно его уму, чести, чувствам и достоинству, которыми он
никогда не поступался.
И надо же: прекрасно зная обо всем этом,
недобросовестные биографы до сих пор продолжают выдвигать
обвинения в особой расчетливости Поэта, корыстности, стремлению
к личной выгоде и карьере, а так же в черствости и эгоизме,
приведших в итоге даже к самоубийству (!) возлюбленной. И такими
«фактами» и обвинениями пестрит вся биография Поэта.
К примеру, заявлял в свое время Вадим Кожинов,
совершенно зря «биографы говорят…» (хотя это очень похоже на
злословие), что впоследствии Поэт женился на М. П. Боткиной
только из-за ее богатого приданого. Как раз в то время «Фет
вовсе не испытывал такой нужды в деньгах, чтобы ради них связать
себя на всю жизнь с чуждой ему женщиной». И разве не выражают
дорогие ему чувства сохранившиеся признания невесте в
многочисленных стихах и письмах? Кожинов, конечно же, не мог
согласиться и с утверждениями Идеолога и Литератора (нет
предела очернительству!), что Поэт ради возвращения ему родовой
фамилии «сочинил» в прошении царю «версию своего рождения»!..
Что же касается юности Поэта, то тот же
Литератор уже здесь «дошел», можно сказать, до самых низких
крайностей в неуважении к своему герою. Так, автор (см. стр.
13–14 его труда) обращается к довольно пространному отступлению
по поводу смерти матери и ее психической болезни, якобы чуть
ли не перешедшей по наследству к Поэту («мать была тяжело
больна»; «наследственный характер болезни стал несомненным»;
«того, что было пережито уже в первые два десятилетия его жизни,
было достаточно, чтобы образовать резко выраженные черты
характера и отношения к миру»). Далее он заявляет: «Когда Фет
понял, что его мать сходит с ума, когда заподозрил и когда
убедился, что она – носитель наследственной болезни, что,
значит, и ему грозит сумасшествие (хотя Шеншин-Фет до самого
конца жизни, как единодушно подтверждают все современники,
отличался исключительным здравомыслием), – этого мы не знаем.
Этот круг душевного ада Фет особенно оберегал от посторонних
взглядов. Но все ему, очевидно, открылось сразу». Отсюда следует
явно предрасположенный и скорый на суд знаменитый вывод
«добросердечного» биографа о «чертах скепсиса, неверии в людей…»
и т.д. и т.п.
И ныне под лупой нравственного осуждения таких
«следователей от литературы» всё так же ( см. Сухих И. Н. Шеншин
и Фет. Жизнь и стихи. – СПб., 1997 ) находится вся жизнь
Шеншина-Фета. Действительно: поэтами рождаются, а подобными
литературоведами – «делаются»!
Замечательный советский поэт Евгений
Винокуров, продолжатель лирической линии русской поэзии,
напрямую связанной с Шеншиным-Фетом, в предисловии к сборнику
стихов своего великого предшественника в 1976 году с особой
почтительностью писал: «Для понимания скрытых
внутренних психологических пружин поэзии Фета нужно знать
некоторые факты его биографии. Исток напряженности его лирики –
в драматических обстоятельствах, в трагической коллизии,
имевших место когда-то в дни его ранней молодости».
Надо сказать, что о «пережитых душевных
моментах», особенно касающихся самого сокровенного – любовных
чувств и переживаний, первого в его юности взаимного чувства к
Елене Григорьевне Б, обернувшегося неожиданной драматической
развязкой, а также жизненной трагедии и безысходности любви к
дорогой его памяти Марии Лазич, многолетней дружбы с близкими
друзьями, писателями и поэтами Тургеневым, Толстым, Полонским и
другими – Поэт честно и не рисуясь расскажет всю правду в
написанных и опубликованных трехтомных воспоминаниях. Но только
в конце третьего тома, вышедшего уже после смерти Поэта, мы
находим главное объяснение причины такой его мемуарной
искренности и честности. Как бы ни сложилась жизнь, в своем
рассказе о самых главных и ответственных моментах судьбы он не
прячет истину от окружающих, а публично извлекает нравственный
урок из нее для себя:
«Рассказывая о событиях моей жизни, я до сих
пор (то есть практически во всех воспоминаниях о себе)
руководствовался мыслью, что только правда может быть
интересной как для пишущего, так и для читающего (выделено
нами). В противном случае не стоит говорить (означает –
вспоминать о жизни). При таком убеждении я не проходил молчанием
значительных для меня событий, хотя бы они вели к моему
осуждению или к сожалению обо мне (чем, кстати, и пользовались
советские биографы). Казалось, достаточно было бы безмолвно
принести на трезвый алтарь жизни самые задушевные стремления и
чувства. Оказалось на деле, что этот горький кубок был
недостаточно отравлен» (но как много жизнь приготовила потерь и
испытаний!).
Этим своим признанием он, по нашему разумению,
полностью снимает с себя и еще одно нелепое обвинение досужих
чтецов и критиков в якобы некоей официальности и неискренности
его мемуаров. Причем, многое из того, что на первый взгляд
может показаться читателю, впервые познакомившемуся с его
воспоминаниями, не заслуживающим существенного внимания, имеет,
если пристально и добросовестно изучать жизнь и творчество
Поэта, особенный и глубокий авторский смысл.
И последнее, о чем также не надо забывать.
Хочется предостеречь современного читателя и от
еще одного, очень распространенного до сих пор негативного
явления. В публикациях о Шеншине-Фете нередко его рассуждения
на общественно-политические темы цитируются в слишком уж
усеченном, а подчас и просто искаженном виде, чтобы представить
его как явного ретрограда, ненавистника любых преобразований в
обществе, «дикого помещика». Поэт в построении своих
прозаических размышлений (как, кстати, и многие другие русские
писатели и мыслители XIX века) зачастую
шел к выводам извилисто-долгим и своеобразным путем, но на
протяжении вот уже полутора веков извлечения из его писем и
статей делаются еще по прежним идеологическим стандартам:
грубо выдергиваются из контекста или сокращаются
преднамеренно-провокационно, чтобы подчеркнуть реакционность
его взглядов. Хотя его статьи и заметки, многолетняя
переписка с Тургеневым, Толстым и другими современниками на
самом деле, как подтверждают исследователи новой, современной
волны, являются бесценным достоянием русской и мировой культуры
XIX века.
Убогая логика мещанских
эскапад
Это вынесенное в заголовок выражение
напрашивается само собой, когда сталкиваешься с тем, что
являлось предметом полуторавекового, многослойного,
процветающего и доныне вымысла насчет его личной судьбы и
событий жизни. К сожалению, используя далее примеры, мы
вынуждены перейти на ту зыбкую почву толков и пересуд, которые
в качестве фактов до сих пор фигурируют в биографической
литературе о Поэте, что никак не украшает ни русскую культуру,
ни ее мировые достижения и ценности. Наберемся терпения и
выдержки, чтобы разобраться со всем этим раз и навсегда.
Скажем сразу: всё это – искаженное,
преувеличенное и неверное мифотворчество идеологического и
мещанского толка; Поэт всегда был родным сын Шеншина,
и только из-за неизбежных, крайних, юридических
обстоятельств он получил в юности другую фамилию. И лишь спустя
многие годы, в 1873 году, ему была возвращена фамилия отца.
Что же касается мифа о его происхождении,
связанного с переменой фамилии, обратим внимание на следующий
момент.
Одно дело – неверные выводы из имевшихся ранее
редких и обрывочных фактов, обросших неправильными
умозаключениями и ставших всеобщей молвой, по конкретным и
невыясненным вопросам которой нужно, наконец-то, внести
ясность. И совсем другая сторона медали – проявление
сознательной и чаще всего преднамеренной лжи вполне конкретных
людей против конкретной личности для создания заведомо
неверного общественного мнения. Условно это можно назвать как
«эскапада» (фр. escapade) –
экстравагантная (то есть сумасбродная, необычная, из ряда вон
выходящая), обидная (унизительная для данной личности)
выходка, выпад. Возьмем в этом случае пример эскапады особенно
популярной, усиленно цитируемой советскими биографами до сих
пор и уже упоминавшейся нами в первой главе – запись в
дневнике А. П. Чехова.
По поводу ее в предисловии к сборнику
стихотворений Шеншина-Фета, выпущенному в Санкт-Петербурге в
2001 году (!) в серии «Новая библиотека поэта», И. Н. Сухих
разражается даже целой нравоучительной тирадой в духе вульгарной
социологии: «Запись сделана в любимой чеховской форме:
непритязательного анекдота, за которым открывается
психологическая глубина. Некто плюет на альма-матер, которую он
когда-то окончил. То, что это «известный лирик», придает истории
дополнительный исторический оттенок», и далее следует
нравоучительная параллель о «внуке крепостного, сыне
разорившегося неудачника-купца» (имеется в виду писатель) и
«белой» дворянской «кости» (подразумевается Поэт). И все это –
на пустом месте, ведь история, как мы убедимся ниже, явно
придумана конкретным человеком с сугубо конкретной личной целью.
Вот эта дневниковая запись А. П. Чехова, с
которой начинается описание событий за январь – февраль1896
года:
«Мой сосед В. Н. Семенкович рассказывал мне, что
его дядя Фет-Шеншин, известный лирик, проезжая по Моховой,
опускал в карете окно и плевал на университет. Харкнет и плюнет:
тьфу! Кучер так привык к этому, что всякий раз, проезжая мимо
университета, останавливался».
Любопытно, что в следующей записи от 5-го мая,
мы читаем: «Вечером В. Н. Семенкович привозил ко мне своего
друга… Впечатление чрезвычайно глупого человека и гада… Он и
Семенкович о мужиках говорили с озлоблением, с отвращением».
Кто же такой Семенкович, придумавший эту глупую
историю? Как выяснилось, именно он имеет прямое отношение к
созданию мифа о происхождении Поэта. По воле случая, он –
наследник авторских прав и части дохода от наследства после
смерти Шеншина-Фета, З5-летний племянник, которого дядя не
очень-то жаловал при жизни, а однажды даже оборвал, когда тот
неуважительно заговорил о Тургеневе (это вспоминал сам виновник
произошедшего, чтобы показать, как Поэт уважительно относился к
имени своего друга-писателя – см. Семенкович В. Н. По поводу
статьи г. Н. Гутьяра «И. С. Тургенев и А. А. Фет». – «Вестник
Европы», 1900, № 4). Этот же племянник приобрел имение Васькино,
где жил рядом с Чеховым, который был тогда уже широко известен.
Семенкович знакомится с писателем осенью 1894
года, используя известный повод: «Извините, что, не имея
удовольствия быть с Вами лично знакомым, я решаюсь беспокоить
Вас просьбой – осмотреть моего больного рабочего». Мы знаем, что
Чехов никогда не отказывал людям не только в выполнении
врачебного долга, но и во многих других случаях. Так, он взялся
потом помочь Семенковичу в переговорах об издании стихотворений
Поэта и не раз отправлял ему письма по этому поводу. Не будем
преувеличивать культурный уровень наследника авторских прав, а
тем более – степень его близости к Поэту. Но, чтобы не выглядеть
перед Чеховым седьмой водой на киселе, казаться более
осведомленным во многих тайнах личной жизни ставшего слишком
известным родственника, он просто вынужден был придумать эту
самую «утку» в духе общего негативного отношения к своему дяде.
Причем с очень убедительной для писателя деталью – «кучер так
привык к этому, что всякий раз, проезжая мимо университета,
останавливался». И то, что один раз сошло с рук, невольно
повлекло потом к другому подвигу: позже племянник
придумывает целую интригующую историю, связанную с рождением
Поэта ( Семенкович В. Н. О происхождении А. А. Фета. – «Русский
архив», 1901, № 4), предложив теперь уже свою, полностью не
соответствующую действительным фактам эскападу о том, как
произошла встреча отца Поэта с его будущей невестой (как было
все на самом деле, мы еще скажем ниже).
Надо заметить, что использовал наш сочинитель
для своей лжи изрядно потрепанный романтический сюжет. Он
сообщил, что его дед, бедный офицер-серб, был связан самой
тесной, неразрывной военной дружбой с отцом Поэта, который
помог ему против воли «богатых помещиков», родителей Шеншиных,
жениться на своей сестре – Анне Неофитовне, что, впрочем,
оказалось довольно легким делом для друзей, «попросту увезших
невесту из дома», то есть похитивших ее. Дальше – больше. В
качестве ответной благодарности, счастливый серб также помогает
своему другу сделать то же самое с его невестой. И хотя
«родители ее, гессенцы и горячие приверженцы Наполеона (?),
были против брака с русским, да еще с таким необузданным
кутилой и картежником (?), каким знали А. Н. Шеншина на
стоянках», но все равно друзья решили похитить красавицу. У
серба «были солдаты, у Шеншина – люди, у обоих – боевые
товарищи, всегда готовые пособить». Разумеется, «они
нагрянули в небольшой немецкий городок ( это в 1820 году!),
где жила Беккер, как раз в то время, «когда только что
окончилась в кирке брачная церемония, и жених с невестой…
выходили из церкви», тут же была «невеста схвачена и увезена
к Шеншину», а «немчик получил от щедрого барина деньги»
(выделения черным, вопросы и замечание в скобках касаются
примеров особенно буйной фантазии автора) .
Убогая логика этой мещанской эскапады автора
очень проста: вот в каких давних и близких родственных и
дружеских отношениях с Поэтом находилась семья племянника, да и
он сам ( что он и не преминул упомянуть ниже – «при такой
близости», «прочно связанные родством и многолетней дружбой»,
«из уст в уста» и т.п.). Естественно, что эта явно придуманная
история была разнесена потом по другим журналам и книгам в
самом искаженном и преувеличенном виде, особенно в тех деталях,
которые мы выделили в тексте.
Не менее изобретательным, чем племянник, был в
этом отношении и первый собиратель самого большого архива о
жизни и творчестве Поэта Николай Николаевич Черногубов, который,
как оказалось, необходимый дар внимательного и делающего точные
и обоснованные выводы биографа так и не проявил. В своей первой
и единственной напечатанной статье автор начал с повторения
последней версии наследника авторских прав, прямо ссылаясь на
ее адресат: «Знакомые и дворовые Аф. Неоф. Шеншина говорили мне,
что жену свою Елисавету Петровну он купил за сорок тысяч рублей
у ее мужа. В. Н. Семенкович, родной внук родной сестры Афанасия
Неофитовича, рассказывал мне такое предание». Хотя он и
посчитал, что «предание» племянника «неправдоподобно», но через
страницу добавил: «Рассказ знакомых и дворовых Аф. Неоф.
довольно правдоподобен» (Черногубов Н. Н. Происхождение А. А.
Фета. – «Русский архив», 1900, № 8), и этого было достаточно,
чтобы сплетня о «купле-продаже» укрепилась в общественном
сознании.
О Черногубове, не скрывая своего восхищения,
довольно подробно писал в 1937 году очень известный советский
художник Игорь Грабарь (1871 – 1960) в автобиографической книге
( см. Грабарь И. Э. Моя жизнь. Автомонография. – М. 1937. С. 252
– 253; «Моя жизнь. Автомонография. Этюды о художниках. – М.,
2001. С. 248 – 249 ): это «был человек особенный, не на каждом
шагу встречающийся», «блестяще одаренный, наделенный острым,
едким умом, он не щадил никого из своих многочисленных
недоброжелателей и завистников», художник «ценил его парадоксы и
цинические выходки, а циник он был редкий». И все же «надо было
выходить в люди. Черногубов знал, что он умен и талантлив,
почему не попытаться?» И опять следует явная выдумка или «утка»
– таинственный сюжет с интригующим финалом. «Он поехал к
нелюдимому (?) Фету в его имение, сумел снискать его полное
доверие и прожил там целое лето», затем «бывал» у него «не раз,
был даже в день его смерти (?)», он «знал, что у Афанасия
Афанасьевича давно уже был таинственный конверт, лежавший всегда
под его подушкой, с надписью: «Вскрыть после моей смерти» (?) и
хранивший «окончательную разгадку происхождения поэта» (?).
Все-таки «у него хватило решимости достать конверт и
ознакомиться с его содержанием». В итоге «разгадка в его руках:
Фет не был Шеншиным»(?).
Такова была вторая сплетня.
Не правда ли (если обратить внимание на наши
вопросы), все это напоминает дешевый бульварный роман,
соответствующий самым желанным мещанским страстям? Гораздо
спокойнее пишет о Черногубове в своих записках Борис
Садовской: «При обширном уме Черногубов духовно был очень беден,
и, конечно, страдал от этого. Фетом, вещами и картинами пытался
он заполнить роковую пустоту. В душе ничему не верил и ничего не
любил» ( Российский архив. История Отечества в свидетельствах и
документах. XVIII – XX
вв. – М., 1991). Более всего в действительности он, как
подтверждал на примерах Садовской, любит собирать
окололитературные подробности. Поэтому рассказывал Садовскому:
«Толстые вспоминали Фета тем же тоном, как говорят о собаке:
славный был пес», о жене Поэта прибавлял детали не самого
деликатного качества. Словом, все – по той же самой логике
мещанского толка. И хотя «культ Фета некогда пылал в Черногубове
ярким пламенем», кончилось все это очень плачевно. «Основной
фетовский архив» Черногубова, как называют его исследователи,
чуть не исчез вовсе. «Его обнаружили в 1925 году в брошенном
загородном доме» бывшего собирателя тайных разгадок. «Документы
были сильно испорчены сыростью и грызунами; по этой причине
значительная часть архива утрачена. Несмотря на реставрацию,
архив гибнет от времени» (Асланова Г. Д. В плену легенд и
фантазии. – «Вопросы литературы», 1997, № 5).
Но вернемся к другим эскападам против Поэта,
которые буквально до нашего времени не перестают будоражить
общественное сознание вокруг великого таланта и личности.
Причем, разберемся пока подробно с теми легендами и версиями,
которые сложились вокруг его происхождения.
Поэт –
гражданин мира, но…
В каждом великом
поэте, как говорят, живет гражданин мира, человек всех культур и
цивилизаций. Но для обывателя всегда прелюбопытней и важнее
всего вопрос: кто его мать, кто его отец и нет ли тут
какой-нибудь тайны позаковыристей? И нередко игры на эту тему
оборачиваются самыми непредвиденными политическими
умозаключениями и последствиями.
В тех же записках Бориса Садовского,
рассказывающих о событиях вплоть до революции, обращают на себя
внимание два последних слова следующего предложения:
«Установлено теперь, что Фет был чистейший немец, без капли
русской или еврейской крови». Если весь вывод в общем сегодня
нужно считать неверным, то непросвещенному читателю непонятно до
сих пор, почему вообще речь шла о «еврейской крови».
Дело в том, что в 1909 году в первом номере
«Русского архива» появилось сообщение из записной книжки
издателя журнала П. И. Бартенева «Об А. А. Фете и его кончине»,
которое, как писалось уже спустя 85 лет ( Асланова Г. Д. О
смерти А. А. Фета. – Российский архив. История Отечества в
свидетельствах и документах. XVIII –
XX вв. – М., 1994 ), «вызвало большое
недоумение среди читателей» – не только обстоятельствами смерти,
но, как нам кажется, и крайне неожиданным выводом о
национальности Поэта. Вот вам содержание еще одной ложной
эскапады в русле общего дореволюционного отрицательного
отношения к Поэту довольно известного и авторитетного
литератора, направленной конкретно против Шеншина-Фета:
«По своей матери Фет был происхождения
еврейского, что ярко и несомненно высказывалось его обличием
(выделено нами здесь и далее). Отец его, орловский
помещик Шеншин, некогда вывез себе подругу из Баварии.
В тамошнем городе Вюрцбурге встретил я на вывеске табачного
магазина имя Фета (Voeth) и в память
Афанасия Афанасьевича купил там себе сигар».
Так рождается третья сплетня.
И хотя все это было от начала до конца ложью
(да и фамилия по-немецки названа неправильно), но надолго
врезалось в сознание общества. Почти двадцать лет спустя, Игорь
Грабарь в своей книге соединит версию Семенковича-Черногубова (о
«купле-продаже») и явную байку П. И. Бартенева (о вывезенной
еврейке) в собственной, не менее «выдающейся» эскападе. Правда,
он не запомнил, какой город упоминал Бартенев и, зная по
собственному опыту поездок за границу, что в Россию из
путешествий в Париж и других европейских городов часто
возвращались через Кенигсберг, смело выдвинул свой, еще более
сногсшибательный вариант, предложенный читателю как истина в
последней инстанции:
«Давно было известно, что отец Фета, офицер
русской армии двенадцатого года, Шеншин (он не участвовал в
войне 1812 года), возвращаясь из Парижа (здесь отец Поэта в те
времена не был) через Кенигсберг (и здесь тоже), увидел у одной
корчмы красавицу еврейку (история П. И. Бартенева), в
которую влюбился. Он купил ее у мужа, привез к себе в орловское
имение и женился на ней (версия Семенковича-Черногубова). Не
прошло нескольких месяцев, как она родила сына, явно не Шеншина
(этот вывод делает сам Грабарь из разговоров с Черногубовым),
который и стал впоследствии знаменитым поэтом, взявшим своим
псевдонимом фамилию матери (Грабарь выдумал про псевдоним,
ничего не зная о второй фамилии Поэта). Отцу стоило больших
усилий усыновить его, что ему удалось много лет спустя,
благодаря большим связям (такого усыновления не было вообще,
отец умер почти за 20 лет до царского указа о возвращении Поэту
родной фамилии)».
Так родилась сплетня сплетней.
Мы не случайно вставили в скобках все свои
замечания по тексту. Получается, что ложь здесь буквально
нагромождена на ложь, можно сказать, почти в десятой степени.
Удивительно: зная все это, Литературовед, хотя и называет
вариант Грабаря «малоправдоподобным рассказом», но цитирует
широко и по-своему оригинально. Он убирает часть текста, где
явная ложь может возмутить или оттолкнуть от чтения (выдумку
про псевдоним и усыновление), но зато цитирует довольно большое
дополнение, которое для несведущего читателя может вполне сойти
за правду, а на самом деле является верхом мещанской лжи и
фантазии. Вот это дополнение с нашими комментариями:
«Официально считалось, что Фет – законный сын
Шеншина (Поэт стал Шеншиным только в 53 лет года, после царского
указа, это стало поводом для постоянных насмешек и
издевательств над ним всего общества). Что он был сыном
кенигсбергского корчмаря (это только что выдумал сам Грабарь),
было секретом полишинеля (то есть всем была известна эта выдумка
Грабаря?), но сам поэт это категорически отрицал (вот эту
выдумку Грабаря?), однако объективных доказательств
противного (этой выдумки» Грабаря?) не существовало».
Ну это же полный абсурд!
Хотя еще удивительнее, что Литературовед в
изложении версии «еврейского происхождения» Поэта как раз и
опирается на это заявление Грабаря. А в подтверждение приводит,
как ни странно, мнение П. И. Бартенева (1909 года), отлично
зная, что Грабарь (в 1937 году) лишь его повторил.
Ссылается биограф на еврейское описание
внешности Поэта, сделанное старшим сыном Льва Толстого Сергеем
значительно позже ( Толстой С. Л. Очерки былого. – Тула, 1968
), а воспроизведенное Литератором опять же в усеченном виде.
Полностью это предложение выглядит так: «Его еврейское
происхождение было ярко выражено (процитировано до сих пор), но
мы в детстве этого не замечали и не знали» (то есть вывод сделан
уже после, под влиянием сплетен Бартенева и Грабаря). Упоминает
Литератор и другого сына Илью и бывавшую постоянно у Толстых
сестру жены писателя Татьяну Кузминскую, чтобы сделать вообще
нелепый вывод – так «считал» (!) и сам Лев Толстой, хотя этого
никак не могло быть. Дочь Татьяна, став уже взрослой,
неоднократно подтверждала мысль, которую лучше все выразила в
следующем предложении: «Мои родители очень любили его (Фета)» (
см.: Сухотина-Толстая Т. Л. Воспоминания. – М., 1980. С. 52).
Зато Литератор не мог не знать о
неприязненном отношении родственников, да и детей Толстого к
Поэту (не случайно на эту тему иронизировал Черногубов, см.
выше). Лучше всего причину этой неприязни объяснял тот же Сергей
Толстой: «Я всегда недоумевал, на чем основана дружба моего
отца с Фетом». А взрослых родственников это раздражало более
всего – для них Поэт был «незаконный сын еврейки Фет»
(Т. А. Кузминская об А. А. Фете. Письмо к Г. П. Блоку от 9
декабря 1920 года. Публикация Н. П. Пузина. – «Русская
литература», 1968, № 2, С 171).
Получается, что Литератор только
усугубил все эти сплетни, а не пытался разобраться по существу.
Любопытно, что Вадим Кожинов, который еще в 1981 году впервые
детально доказал, что Поэт – сын Шеншина, в качестве
контраргумента по поводу сплетни о проданной жене-еврейке
приводил самый простой и убедительный довод:
«Если вспомнить о глубоко присущем евреям культе
рода, семьи, потомства.., – вариант версии и нелеп, и
оскорбителен» ( Кожинов В. В. О тайнах происхождения Афанасия
Фета. – Литературная Россия. Подборка материалов «5 декабря –
170 лет со дня рождения Афанасия Фета». 30 ноября 1990. № 48 ).
Но у
лжи, как говорят, не бывает границ.
Тот же Литератор в своей книге приводит в
подтверждение версии о еврейской национальности Поэта и еще
один, очень примечательный, факт. Ваш покорный слуга просто
вынужден перейти к нему, чтобы показать, насколько опасна
клевета в самой крайней и жестокой форме, когда она может
обернуться политическим оскорблением имени и достоинства
великого человека.
Диву даешься, когда сталкиваешься с этим фактом:
против Шеншина-Фета свидетельствует Илья Эренбург, самый
известный в Европе и в мире публицист и писатель сталинской
эпохи, депутат Верховного Совета СССР пяти созывов,
неоднократный лауреат Сталинской премии, орденоносец, бывший
вице-президент Всемирного Совета Мира и т. д. и т.п. Видимо,
еще во времена жизни Сталина задумал он свои известные
мемуары. Но, будучи по национальности евреем (вспомните дело
врачей-евреев перед самой смертью Сталина), он выбрал самый
беспроигрышный вариант, чтобы сказать об этом, – ругать того,
кого тогда ругали все. И не просто ругать, а обвинить в
политическом и аморальном «криминале», оттенив этим свое
нравственное превосходство…
Начал он издалека:
«Говорят, что яблоко падает
неподалеку от яблони. Бывает так, бывает и наоборот . Я жил в
эпоху, когда о человеке часто судили по анкете; в газетах
писали, что «сын не отвечает за отца», но порой приходилось
отвечать и за дедушку.
Вряд ли и о деде можно судить по
внукам. Несколько лет назад я прочитал в газете «Монд» о внуках
и правнуках Л. Н. Толстого; их около восьмидесяти, и разбрелись
они по всему свету: один – офицер американской армии, другой –
итальянский тенор, третий – агент французской авиационной
компании.
Поэт Фет, Афанасий Афанасьевич
Шеншин, кроме хороших стихов, писал нехорошие статьи в журнале
Каткова («Русском вестнике»). Он обличал нигилистов и евреев, в
которых видел первопричину зла. Племянник Фета, Н. П. Пузин,
рассказывал мне, что поэт узнал из письма – завещания своей
покойной матери, – что его отцом был гамбургский еврей. Мне
рассказывали, будто Фет завещал похоронить письмо вместе с ним,
– видимо, хотел скрыть от потомства правду о своей яблоне.
После революции кто-то вскрыл гроб и нашел письмо.
О моих родителях я вспоминаю с
любовью; но, оглядываясь назад, я вижу, как далеко откатилось
яблоко от яблони. Я родился в буржуазной еврейской семье. Моя
мать дорожила многими традициями ( Эренбург И. Г. Собрание
сочинений в 9-ти томах. – М., 1962 – 66. Т. 8. Люди, годы, жизнь
(1961 – 1965). Часть 1, 2, 3. – М., 1966. С. 14 – 15).
По приемам этой публицистики хорошо
видно, с каким размахом привык бороться с врагами революции
автор и какими способами. Родившись за год до смерти Поэта, он
вряд ли имел возможность вообще читать те самые его очерки из
деревни, которые так ругали демократы. Но ни в них, ни в каких
других публикациях Поэт никогда не был антисемитом. Если
следовать логике автора, он трижды преступник: отказался от
родной матери, сородичей (яблони) и оскорблял достоинство
нации. Как же это напоминает уже встречавшиеся нами
идеологические ярлыки и оценки творчества Поэта в советские
времена!
К сожалению, Литературовед в своей
биографии Поэта не только повторяет слова Эренбурга, о «письме
матери», отце – «гамбургском еврее» и вскрытии гроба (все, о чем
писал раньше Грабарь, только с видоизмененными деталями), но и
подробно цитирует еще одну сплетню самого низкого пошиба. Как
мог процитировать Литературовед в качестве документального
свидетельства текст, вызывающий больше вопросов, чем ответов, –
уму непостижимо. Вот он:
«Н. П. Пузин, дальний родственник
(но явно не «племянник», как называл его Эренбург) Шеншиных и
крестник племянницы Фета О. В. Шеншиной-Галаховой (это не
родство по отношению к Поэту), пишет: «От моей матери ( кто она,
какое она имеет отношению к роду Шеншиных? ) я слышал такой
рассказ: в молодые годы О. В. Шеншина, моя мать (и все же – чья
родственница она была?), Д. А. Офросимов (лицо, появившееся
вообще безо всякого представления), бывая в имении у Фета (то
есть каждый раз, когда бывали?), говорили ему, что он похож на
еврея < …>. По словам мамы, он очень сердился (курсив
автора письма) и всегда (каждый раз, когда бывали?) им
говорил: «Я – не еврей, а потомственный дворянин – Шеншин»»
(Письмо Н. П. Пузина ко мне от 27 января 1971 года)».
Какие мотивы и побуждения двигали
биографом при опубликовании этого письма, явно похожего на
анекдот дурного тона, понять трудно. Ведь был уже не 37-й год,
когда надо было выполнять «социальный заказ». Монография
Литературоведа была издана впервые в 1974 году, но многие ее
моменты оценки жизненных поступков Поэта, выводов автора
пронизаны, к сожалению, духом того времени, теми
безапелляционными приемами разоблачения политических
противников, которые были тогда в ходу. Теми же, от которых, к
примеру, так и не избавился до конца своей жизни Илья Эренбург.
Видимо, по иронии судьбы попались
мне совсем недавно размышления о знаменитом сталинском
публицисте казахстанского писателя Ивана Щеголихина, которому
уже больше восьмидесяти, и он уже может открыто вспомнить о
прошлом. И чтобы понять, откуда в нем возникла эта особенно
резкая степень возмущения Эренбургом, выразившаяся даже в
ненормативной лексике, давайте познакомимся с тем, что он писал
в своих воспоминаниях:
«Прочитал «Доктора Живаго».
Потрясающе! Русский Апокалипсис. Не помню другой книги с таким
глубоким впечатлением. Роман ставит Пастернака рядом с
Достоевским и Л. Толстым. И, конечно же, он глубже, талантливее,
человечнее всего Солженицына. Еще тогда, в 1959 году, когда «ЛГ»
напечатала главу из романа и отказ «Нового мира», у меня
возникло предчувствие гениальности этой вещи. Тридцать лет
прошло с той поры. И все эти годы я слышал только отрицательные
отзывы. «Растянуто. Рыхлая композиция. Нет характеров.
Схематизм. Он поэт, а не прозаик. Адюльтер» и пр. Эренбург
пишет: «Прочитав рукопись «Доктора Живаго», я огорчился. …В
романе меня поразила художественная неправда… К книге приложены
чудесные стихи, они как бы подчеркивают душевную неточность
прозы». «Когда он попытался изобразить в романе десятки других
людей, эпоху, передать воздух гражданской войны, воспроизвести
беседы в поезде, он потерпел неудачу – он видел и слышал только
себя» («Люди, годы, жизнь»). Присуждение Нобелевской премии
Пастернаку Эренбург называет приступом «холодной войны». Не
только глупец, но еще и сука! А Пастернак в своей автобиографии
называет Эренбурга умным человеком» ( Читая Ивана Щеголихина.
Холодные ключи забвения. – «Простор», Алматы, 2008, № 2, С. 40 –
41 ).
Вот вам и итог невольного
негодования писателя, который очень быстро уловил в заключениях
Эренбурга существовавшую в советские времена убогую
логику идеологических ярлыков и обвинений, злословие и
необъективность, что так глубоко привились в русской
литературе еще со времен революционных демократов.
Секрет «ларчика» Николая
Черногубова
Кому из нас не известно крылатое выражение: «А ларчик
просто открывался»? Вспомним вкратце содержание басни И. А.
Крылова: над «прекрасным» ларцом долго бился «механики мудрец»,
пытаясь во что бы то ни стало отыскать в нем неожиданный
«секрет», хотя все оказалось банально и даже почти смешно, как и
сказал баснописец в своей последней фразе, ставшей знаменитой.
Теперь в пору улыбнуться и всем
нашим читателям – то, что более всего интриговало поклонников
тайн происхождения Поэта, как выясняется на самом деле,
оказалось обыкновенным вымыслом, и более того – появилось в
результате розыгрыша и злой шутки собирателя архива Поэта
Николая Черногубова. В этом легко убедиться, прочитав в журнале
«Наше наследие» (1999, № 49) статью «Роковое «фетианство» Г. Д.
Аслановой, автора целого ряда ценных исследований по биографии
Шеншин-Фета. Вместе со Сторонником Поэта она была составителем
очень важного раздела «Современники о Фете», вышедшего в
московских сборниках его стихотворений 1988 и 2000 годов,
впервые развенчала часть бытующих мифов вокруг жизни Поэта, в
том числе о его атеизме, в статье «В плену легенд и фантазии»,
опубликовала свидетельства, связанные с его смертью. Она
рассказала об истории любви и женитьбы Поэта («Навстречу
сердцем к Вам лечу». – «Новый мир», 1997, № 5), а в том же
журнале, где была опубликована статья о Черногубове, познакомила
читателей еще и с неизвестными письмами Шеншина-Фета к невесте.
Перечисляю все это для читателей столь подробно с одной целью:
автор прекрасно знает все неясности и спорные моменты
происхождения Поэта.
И один из ее выводов предельно
прост. Оказывается: все, что так «убедительно» рассказывал в
своей книге Грабарь (и на основании его версии излагал
Литератор) полностью не соответствует истине. Как сообщает Г. Д.
Асланова, «Черногубов стал собирать материалы о Фете уже
после его смерти, с Остроуховым ( «бывшим по жене в родстве
с Фетом», по словам Грабаря, и давшим «рекомендации»
Черногубову) он познакомился в 1900 г. и, таким образом, не
мог быть знаком с поэтом, не мог жить в Воробьевке (его
имении), находиться в его доме в день смерти и т.д.» (выделено
нами). На самом деле, «он вошел в доверие к С. Д. и П. Д.
Боткиным, которым по завещанию вдовы поэта Марии Петровны (что
пережила Шеншина-Фета всего на 16 месяцев) принадлежала
Воробьевка, и они разрешили ему вывезти находившийся там архив
Фета, чтобы работать с ним. Черногубову удалось разыскать очень
многих адресатов поэта, выпросить у них его письма или
скопировать их… в июне 1901 г. он жил в Ясной Поляне,
переписывал письма Фета к Толстым». Кроме того, «собирал
Черногубов и иконографию Поэта… Наверняка не раз бывал… и в
бывшем фетовском доме на Плющихе (в Москве), выпрашивал или
скупал у владельцев дома (родственников Марии Петровны) вещи,
принадлежащие поэту»…
В одном только был прав Грабарь, что
«циник он был редкий». Как поясняет Г. Д. Асланова, «Грабарь в
числе других посетителей галереи (Третьяковской, где Черногубов
работал с 1902 года сначала помощником хранителя, а затем с
1913 года, при Грабаре, главным хранителем), которые заходили в
его комнату послушать его, был для него всего лишь праздным
любопытствующим». Всем им Черногубов рассказывал выдуманные
истории о жизни Поэта. Как выясняется, своими архивными
розысками вовсе «он не хотел поделиться» не только
с Грабарем, но и также с Садовским, видя в нем опасного
«соперника». Вот вам и вся «причина такого чудовищного
цинизма».
Отпадает и главная «роковая тайна»
происхождения Поэта, о которой писал Грабарь, а также сообщал в
своих «Записках» Садовской. Далее Г. Д. Асланова пишет: «Даже,
если бы он родился раньше и ему удалось бы познакомиться с Фетом
(то есть Черногубов был слишком юн, чтобы встретиться с Поэтом
при жизни)», то «кощунственный поступок у гроба поэта» был бы
при этом «абсолютно невозможен в обстановке православного
похоронного обряда». Словом, все, что рассказывал в своей книге
Грабарь, повторяем, можно сегодня смело считать лопнувшим
мыльным пузырем.
Совсем другое дело – как же ныне
относиться к тем существующим разночтениям в биографических
фактах, которые связаны с историей женитьбы родителей и рождения
Поэта? К сожалению, и здесь из-за ошибочности большей
части утверждений, приводимых в дореволюционных
публикациях, недобросовестности советских биографов, сложилась
та же самая атмосфера мифотворчества и сплетен, где только
подливалось масло в огонь. Особенно грешил многими неточностями
и ошибками, а также сомнительным, очень недоброжелательным
изложением фактов Г. П. Блок, написавший первую биографическую
хронику Поэта ( см. Блок Г.П. «Летопись жизни А.А.Фета» в
сборнике статей «А.А. Фет. Традиции и проблемы изучения», Курск,
1985). По мнению одного из зарубежных исследователей, как мы
уже писали в самом начале, он словно преследовал только одну
цель – противоречить всему, что Шеншин-Фет говорил о самом себе
и своем духовном наследии, а советские литературоведы упрямо
предпочитали брать сведения «из вторых рук, вместо того, чтобы
тщательно проанализировать» его мемуары.
Ничего, кроме правды
Итак,
постараемся изложить далее правду, только правду и ничего кроме
правды. Обратимся вначале к той романтической истории встречи
родителей, благодаря которой появился на свет наш Поэт.
Афанасий Неофитович Шеншин, отец Поэта, родился
в 1770 году (факт, который подтверждается в мемуарах). Его
судьба связана с той эпохой, которая, по словам одного из
историков, «взорвала жизнь всех сословий русского общества, да,
собственно говоря, и всей Европы». Судьба военного бросает его
из одного полка в другой: сначала он участвует в 1805 году в
походе против французов в Новую Галицию, а 1807 году – в
Пруссию. В ноябре 1807 года А. Н. Шеншин «уволен от службы по
болезни ротмистром». И на гражданской службе он достойно
проявляет себя: в 1812 году избирается в своем уезде на
должность судьи, а затем в 1815 – 1819 годах – уездным
предводителем дворянства.
В марте 1798 года в Германии, в Дармштадте… у
сына сенатора Карла Беккера и жены его Генриетты-Христины,
урожденной баронессы Гагерн, рождается дочь Шарлотта-Елизавета
Беккер. В восемь лет у девочки остаются воспоминания о том, что
французские войска под командой Лефебра занимают Дармштадт, в
четырнадцать – что ее старший брат Август Беккер убит в России,
в рядах наполеоновской армии. С детства и до самой юности она
слышит рассказы о сражениях в Германии и Европе против
французских завоевателей, о разгроме их русской армией. Но в
двадцать лет она, как и положено, выходит замуж за
обер-ассесора городского суда Иоганна Фёта, родив через год дочь
Каролину. Казалось бы, что судьба так и должна была вести ее
дальше…
Время действия русско-немецкого романа, по
сообщениям всех биографов, – конец 1819 – начало 1820 года. А.
Н. Шеншин после лечения на Пирмонтских водах приезжает в
немецкий город Дармштадт, где останавливается в гостинице «Zur
Traube». Однако ввиду наплыва постояльцев
хозяин гостиницы помещает его не у себя, а – по заведенному
обычаю – в доме у своего соседа обер-кригс-комиссара Карла
Беккера.
В доме Карла Беккера в это время живет его дочь
Шарлотта со своей маленькой дочерью Каролиной. Здесь наши герои
и встретились: необыкновенно привлекательная, молодая,
«стройная, небольшого роста, темно-русая, с карими глазами и
правильным носиком», родом из немецкой семьи, давно уже
тяготевшей «к бюрократическим верхам и к родовой аристократии»,
Шарлотта и много уже испытавший в жизни ротмистр в отставке
Афанасий Шеншин, имевший «круглое, с небольшим широким носом и
голубыми открытыми глазами, лицо», хранившее «какую-то
несообщительную сдержанность», «с сильной проседью бакенбарды и
усы, коротко подстриженные». Шарлотта только что вернулась с
малолетней дочерью в отчий дом, уйдя от своего мужа Иоганна
Фёта, который «обращается с ней дурно, пьянствует и буйствует».
Далее известно, что «Шарлотта, натерпевшаяся от своего мужа,
нашла в лице внимательного Афанасия Неофитовича Шеншина
поддержку и глубокое понимание». Так завязывается любовный
роман…
1 октября 1820 года (эту дату впервые
правильно сообщает Вадим Кожинов) тайный роман заканчивается
неожиданной и скандальной развязкой: А.Н. Шеншин «похищает
Шарлотту и, оставив в своей комнате письмо на имя ее отца с
просьбой благословить их союз, увозит ее (через Краков и
Величку) в Россию. Маленькая Каролина Фёт остается в Дармштадте,
на попечении деда и отца». Известно , что «Афанасий Неофитович
Шеншин оставил на содержание Каролины Фёт 10 000 золотых
рейнских гульденов». Еще в Германии, 2 октября 1820 года
состоялся лютеранский брак Шарлотты и Афанасия Неофитовича, но
он не был признан действительным в России, так как в тот момент
Шарлотта исповедовала лютеранскую веру и не была разведена с
Фётом.
В октябре 1820 года дворня имения Новоселок
встречала своего барина, который отсутствовал почти целый год;
ездил лечиться на воды в Германию. Отставной гвардеец, Шеншин
вернулся не один: он привез с собой жену. 23 ноября (5 декабря
по старому стилю) на свет появился Афанасий Афанасьевич Шеншин,
наш Поэт. Через неделю, 30 ноября (дата подтверждается
церковной записью), сын Шарлотты Фёт крещен по православному
обряду, назван Афанасием и «по уважению, оказываемому в новом
доме», в метрической книге записан сыном А. Н. Шеншина. Но
запись сделана незаконно: отец и мать Поэта еще не состояли в
православном браке, они обвенчаются в русской церкви только в
сентябре 1822 года, когда сыну будет почти два года. Это
вынуждало отца и мать, боявшихся выявления обмана (что и
случилось в 1834 году) и опасавшихся, чтобы их сын не остался
незаконнорожденным, сразу же принимать срочные меры. Уже
после его рождения они с помощью родного брата Шарлотты Эрнста
Беккера, приезжавшего к ним в Новоселки, пытались убедить
первого, бывшего мужа Иоганна Фёта дать ребенку его фамилию, а
после его смерти (в 1825 г.) и его родственников в Германии.
И еще один момент, на который необходимо
обратить внимание. Отец Поэта, А. Н. Шеншин, поступил против
всех церковных и нравственных правил того времени: он «увел»
жену от живого мужа (Шарлотта Беккер перед побегом не была
разведена с Фётом). Она же до брака, то есть незаконно по
правилам российской церковной регистрации, родила Поэта от
Шеншина. В результате ее имя оказалось под постоянной угрозой
возможного общественного осуждения и насмешек. Именно поэтому
отец вынужден был, защищая честь жены, убеждать окружающих, что
Поэт – ее сын от первого мужа, а сын, охраняя репутацию матери,
– многие годы говорить, что у него был другой отец, не всегда
верно излагать факты свой истории рождения, изменяя
обстоятельства и
даты.
Теперь по существу каждого важного,
спорного или неясного вопроса.
1. Национальность матери
Поэта. Еще в 1942 году, во времена гитлеровского рейха, в ХVIII
томе журнала «Вопросы Славянской филологии» была опубликована на
немецком языке статья Р. Траутманна «Мать А. Фета-Шеншина». Эта
статья была разыскана благодаря немецким друзьям Вадима
Кожинова и впервые переведена и опубликована на русском языке в
подборке материалов «5 декабря – 170 лет со дня рождения
Афанасия Фета» в еженедельнике «Литературная Россия» за 30
ноября 1990 года. Процитируем из нее часть первого абзаца:
«Наряду с Хемницером, баснописцем XVIII
века, и Кюхельбекером… Фет, пожалуй, третий немец на русском
Парнасе, по крайней мере, как и у Александра Герцена, его
мать была имперской немкой» («имперской» – значит
«стопроцентной», «истинного арийского» происхождения; выделено
нами). Итак, 18 или 20 мая (по уточнению Р. Траутманна) 1798
года у «великогерцогского верховного военного комиссара» Карла
Беккера, и жены его Генриетты-Христины, «из старинного
восточногерманского дворянского рода фон Гагерн» рождается дочь
Шарлотта-Елизавета Беккер. Вот что писал Карл Беккер сразу после
похищения дочери А. Н. Шеншину. «Весь Дармштадт, все члены двора
(герцогства Гессен-Дармштадт) знают и почитают мою Шарлоту…»
2..А.Н. Шеншин – родной
отец Поэта Повторим время встречи отца и матери – конец 1819
– начало 1820 года. Теперь сопоставим с датой рождения их сына:
будущий Поэт родился только 23 ноября 1820 года. Вот что пишет
по этому поводу Вадим Кожинов в статье «О тайнах происхождения
Афанасия Фета»: «…Афанасий Неофитович Шеншин был его
настоящим отцом. Афанасий был зачат в марте 1820
года, а Шеншин поселился в доме Беккеров в последние
месяцы 1819-го или, в крайнем случае, в самом начале 1820 года.
Именно потому Шеншин «похитил» Шарлотту, не дождавшись близких
родов, дал мальчику свое имя и столь дерзко, хотя заведомо
тщетно, пытался утвердить его в качестве своего сына». Добавим:
Шарлотта решается на бегство из дома прежде всего по причине
естественного беспокойства о судьбе будущего ребенка, которого
она носила от А. Н. Шеншина. Любопытно, что, как
свидетельствует тот же Вадим Кожинов, первый ее муж, Фёт, до
самой своей смерти не признал ребенка своим.
3. Время отъезда (похищения).
1 октября 1820 года А.Н. Шеншин похищает Шарлотту и,
оставив в своей комнате письмо на имя ее отца с просьбой
благословить их союз, увозит ее (через Краков и Величку) в
Россию. Шеншин оставил на содержание первой дочери Шарлоты,
Каролины Фёт, 10 000 золотых рейнских гульденов (отсюда, как
считает Вадим Кожинов, и могла появиться история о
«купле-продаже»). Как раз в этот ответственный момент в своей
«Летописи жизни А. А. Фета» Г.П. Блок и вносит ту путаницу в
датах, которая сбивает с толку всех исследователей до сих пор и
способствует утверждению ложной версии об отцовстве. Он пишет:
«19 сентября (1820 г.). В 10 часов вечера Карл
Беккер узнает из писем Шеншина и дочери об их бегстве». Читаем
уже цитировавшееся нами письмо Беккера: «Письмо Ваше и Шарлотты,
любезной моей дочери, от 31 сентября получил я в воскресенье
ввечеру, в 10-м часу, 1 октября» (Письмо от 7 октября 1820
года; см. Григорович А. И. К биографии А. А. Фета-Шеншина. –
«Русская старина», 1904, Т.117, № 1 – 3, С. 166). В связи с
чем в своей летописи Г. П. Блок переводит дату 1 октября на
новый, григорианский стиль, к которому перешли в России в
XX веке, назад на 12 дней, совершенно непонятно.
Если 1 октября в Европе, как пишет Вадим Кожинов, было уже тогда
по новому, «европейскому стилю», то Блок должен был как раз и
оставить этот день в качестве даты нашего современного
календаря, а старое российское летоисчисление сдвинуть на 13
октября (см., к примеру, И. С. Тургенев. Письма в 13-ти
томах). С этой путаницей дат подпадают под сомнение очень
важные документальные подтверждения и моменты. Так, в
свидетельстве Орловского губернского правления от 21 января
1835 года за № 270: «Она, Шеншина… выехала в
Россию в октябре месяце 1820 года», а Блок об этом
умалчивает. Подтверждает это и Открыватель (см. в самом начале),
приводя в книге новый документ: в своем обращении к великому
герцогу Гессенскому от 17 июня 1825 года Фёт сообщает о
материальных затруднениях «из-за бегства моей супруги,
которое имело место 1 октября 1820 года». Естественно, Блок
вплоть до рождения Поэта больше о его родителях ничего не
говорит, хотя следом у них было очень важное событие, которое он
сам же косвенно подтверждает.
4. Лютеранский брак 2
октября 1820 года. В свою летопись Г. П. Блок заносит
следующую запись, датируя ее летом 1822 года: «А. Н. Шеншин
подает Орловскому духовному начальству прошение, в котором
объясняет, что 2 октября 1820 г. «угодно было
ему, Шеншину, бывши в Германии, принять за себя в супружество
лютеранского вероисповедания второбрачную Шарлоту Карлову дочь
(выделено нами), кригс-комиссара службы великого герцога
Гессенского Беккер, по первом муже Фёт, на коей, по обряду и
установленным на таковой случай их правилам, и обвенчался, на
что имеет позволительное отца ее за скрепою свидетельство», но
что по приезде на родину он узнал о недействительности этого
брака в России без венчания по православному обряду, а потому и
просит обвенчать его «с означенною его женою… по чиноположению
греческого православного исповедания». О том же пишет и
Открыватель: «Поспешный брак Шарлотты и Афанасия
Неофитовича, заключенный в Германии 2 октября 1820 года,
не был признан действительным в России, так как в тот момент
Шарлотта исповедовала лютеранскую веру и не была разведена с
Фётом».
Уже на склоне лет, в 1873 году, Поэт
случайно находит, как он пишет в «Моих воспоминаниях», среди
старых бумаг «следующее предписание Орловской консистории
мценскому уездному протоиерею» (которое появилось, как это
нетрудно теперь догадаться, уже вследствие прошения А. Н.
Шеншина): «Отставной штабс-ротмистр Афанасий Шеншин,
повенчанный в лютеранской церкви за границею с женою своею
Шарлотою (выделено нами), просит о венчании его с нею по
православному обряду, почему [посему] консистория предписывает
вашему высокоблагословению, наставив оную Шарлоту в правилах
православной церкви и совершив над нею миропомазание, обвенчать
оную по православному обряду». Сентября… 1820 г». Именно этот
документ и возбудил в Поэте резонное желание возвратить свою
родовую фамилию: если брак родителей (пусть и
лютеранский) состоялся до его рождения, то даже
незаконная запись в метрической книге только
подтверждает его сыновье родство с А. Н. Шеншиным. В
одном из двух писем, которые впервые были опубликованы лишь
через сто лет после смерти Поэта (см. Генералова Н., Ауэр А. «Не
стыдился я за себя…» – Литературная Россия. 4 декабря 1992 года.
№ 49), он писал И. С. Тургеневу в самом конце 1873 – начале
1874 года:
«Между старыми бумагами отыскался указ
Консистории Орловск<ой> о браке 2 октября <18>19 года моей
матери с Шеншиным по Лютер<анскому> обряду за границей
(выделено нами) и метрика о рождении в С<еле> Новоселках у
р<отмистра> Шеншина сына Афанасия, переделанная 15 лет спустя в
Фета, перед вступлен<ием> в Универ<ситет>. Все это мной
поднесено на Высочайшую милость, и вчера Долгорук<ий> уведомил
меня, что гвар<дии> ш<табс>-р<отмистру> Фету возвращены Именем
Его Величества Указом от 23 декабря – все права по роду и
наследству ему как Шеншину принадлежащие».
Но и здесь, и перед этим, цитируя в «Моих
воспоминаниях» предписание Орловской консистории мценскому
уездному протоиерею, он, охраняя и оберегая прежде всего
честь и имя покойной матери и не желая возбудить хоть какие-либо
кривотолки, сознательно меняет даты. В письме к Тургеневу он
исправляет на год раньше дату лютеранского брака («2 октября
<18>19 года»), так как не хочет вызвать вопросы, почему
этот брак был заключен перед самым его рождением, хотя вторую
цифру («15 лет спустя») он приводит верно: в 1835 году его
вынужденно «переделали» в Фета на целых 38 лет! И в мемуарах
после текста письма протоиерею Поэт для широкого читателя
намеренно ставит неверную дату («Сентября… 1820 г.»), чтобы
опять же никак не бросить тень на покойных отца и мать,
православное венчание которых произошло только в сентябре 1822
года, уже после развода Шарлотты с Фётом. Поэтому датой письма
протоиерею нужно считать тот же месяц венчания – «сентября… 1822
г.».
И все же очередная мещанская, недоброжелательная
эскапада по поводу возращения Поэту родовой фамилии родилась.
Как писал еще в 1981 году Вадим Кожинов, «существует не
основывающееся на каких-либо фактах мнение (Литератора и
Идеолога, см. выше), что поэт, подавая свое прошение,
по-прежнему был убежден, что он сын Фёта, а не Шеншина». Зная
теперь, как все это было, мы можем ныне и эту версию спокойно
списать в архив. И добавить сюда лишь сказанные при подписании
указа о возвращении Шеншину-Фету родовой фамилии слова
Александра II: «Je m’imagine,
ce que cet homme a du souffrir dans sa vie».
– «Воображаю, что должен был выстрадать этот человек за свою
жизнь».
5. Рождение
Поэта. 23 ноября (5 декабря по старому стилю) 1820 года в
жизни Новоселок, куда вернулся А.Н.Шеншин с молодой женой,
происходит событие, которое выводит на небосклон русской поэзии
новую великую звезду – дворня радостно встречает появление
первенца в семье своего барина, на свет появляется Афанасий
Афанасьевич Шеншин, наш Поэт. И опять всю сумятицу в дату
рождения вносит Г. П. Блок. Повторяя его, Сторонник Поэта и
Литератор «считают», что она точно не известна - 29 октября, 23
ноября, 29 ноября (причем, дата 29 октября взята чуть ли не с
потолка, по упоминанию Н. Н. Черногубовым, хотя мы знаем, как он
любил путать конкретные факты с явным обманом). Сам Поэт
всегда называл днем своего рождения 23 ноября (см. того же
Г. П. Блока) и до конца жизни твердо следовал этой дате,
основываясь, конечно же, на рассказах отца и матери,
но, как мы уже хорошо помним, словам самого Шеншина-Фета в таких
случаях советские биографы полностью и принципиально не
доверяли. Вероятно, сомнительная дата «29 октября» нужна была
Блоку, чтобы возбудить в душах «доверчивых» исследователей
сомнения в отцовстве А. Н. Шеншина.
6. Вынужденное отлучение от родовой фамилии.
21 января 1835 года согласно официальным документам
Орловской духовной консистории и Орловского губернского
правления Афанасию отказано в фамилии Шеншина и
благодаря согласию опекунов из Германии (иначе бы его ждала
участь незаконнорожденного) он был признан сыном Иоганна Фёта.
Более четырнадцати лет будущий Поэт прожил с фамилией своего
отца, с ней он поступил учиться в немецкий пансион доктора
Крюммера в Лифляндской губернии России. Но случилось то, чего
так боялись родители – обман открылся. И в качестве особого
испытания судьбы именно этому сыну (остальные четверо детей –
Любовь, Василий, Надежда и Петр – законно назывались Шеншиными)
«будет суждено, по выражению Сторонника Поэта, как бы принять на
себя» искупление невольной «вины» против всех церковных и
нравственных правил того времени своего отца и матери.
Смерть, достойная эллина
Но, говоря так подобно о мифе, связанном с рождением
Поэта, вполне уместно рассеять здесь же и тот мрачный туман,
который связывают с обстоятельствами его смерти. Тем более, что
в итоге фортуна все же обошлась тут с Поэтом вполне достойно,
оставив нам не только громкие слухи о случившемся, но и красивую
легенду.
Еще Б. В. Никольский, составитель первого
Полного собрания стихотворений Шеншина-Фета (см. в самом
начале), считал, что великий лирик «по складу своего ума и
дарования, по темпераменту мысли гораздо ближе к философам, чем
к поэтам», и «этот философ-поэт до такой же степени поэт
философов…». Но именно эта привязанность к философии помогла
нашему Поэту сохранить то мужество, с которым он принял свою
смерть.
Надо сказать, страсть к этой науке в
Шеншине-Фете была настолько глубока, что он мог написать, к
примеру, своему ученику, ранее уже называвшемуся нами,
замечательному русскому поэту, философу и богослову В. С.
Соловьеву по поводу его докторской философской диссертации:
«Благодарю Вас за дорогой подарок «Крит[ики]
Отвлеч[енных] начал». В настоящее время наслаждаюсь этим
прекрасным плодом Ваших многоразличных трудов и на досуге читаю
его очень, по моим духовным силам, медленно, но не без толку.
– И вообразите, все время браню Вас умственно, приговаривая,
неужели такой умница может быть до того слеп, что воображает,
что наша непочатая университетская молодежь или заурядная
публика поймут тут хоть две строки рядом. Ведь это для них
арабская азбука. Повторяю: я в восхищении от Вашей книги, и,
главное, от ее критической стороны» (письмо от 14 марта 1881
года).
Разобраться так серьезно в Соловьеве, который до
сих пор еще не получил достойной оценки философско-теологических
взглядов, мог в XIX веке только человек,
сведущий в самых сложных моментах откровений человеческой мысли,
имеющий за плечами Гегеля и Канта, классическую античную
философию. Это, кстати, и позволило Поэту позже, в 1885 и 1888
гг., успешно перевести на русский язык труды популярного
немецкого философа Артура Шопенгауэра «О четверном корне закона
достаточного основания», «Мир как воля и представление».
Еще со времен юности, увлекаясь латинским
языком, сочинением замечательных антологических (на античную
тему) стихов, переводами Горация, а в конце жизни – многих
римских поэтов, он, можно сказать, во всю глубину знания постиг
эллинскую культуру. Поэт прекрасно знал эллинское осмысление
жизни, призывающее в лучших своих проявлениях, как писал
известный философ А. Ф. Лосев, к стоицизму «бесстрастного и
непоколебимого субъекта» и в то же время – к «эпикурейскому
просветительству… с утверждением внутреннего покоя и
самонаслаждения» ( История эстетики. Памятники мировой
эстетической мысли. Т.1. – М., 1962. С. 135). Согласно учению,
стоик «может оказаться запутанным против своей воли в хаосе
жизненных отношений. Если он не может разумно упорядочить этот
хаос, то должен покончить с собой, т. к. это приобщит его к
идеальной разумности мирового целого. По преданию, Зенон из
Китиона и Клеанф (основатели учения) кончили жизнь
самоубийством; это утверждалось и о многих других стоиках
древности».
Надо сказать, что этика стоического
пренебрежения к смерти в поведении эллинов стала не только
примером проявления героического начала в жизни потомков на
протяжении многих веков , но и, успешно соперничая с
религиозной традицией смирения перед смертью, и во времена
XIX века все также оставалась
своеобразной формой проявления духовной свободы просвещенных
людей. Это, в частности, можно заметить и по содержанию
стихотворения Поэта, которое особенно заслуживает того, чтобы
процитировать его полностью и прочувствовать всю глубину
поэтически-философского осмысления темы:
Я в жизни обмирал и
чувство это знаю,
Где мукам всем конец
и сладок томный хмель;
Вот почему я вас без
страха ожидаю,
Ночь безрассветная и
вечная постель!
Пусть головы моей
рука твоя коснется
И ты сотрешь меня со
списка бытия,
Но пред моим судом,
покуда сердце бьется,
Мы силы равные, и
торжествую я.
Еще ты каждый миг
моей покорна воле,
Ты тень у ног моих,
безличный призрак ты;
Покуда я дышу – ты
мысль моя, не боле,
Игрушка шаткая
тоскующей мечты.
(«Смерти»)
Это стихотворение, написанное в 64 года, за
восемь лет до смерти, дает вполне определенное представление о
том, как должен был относиться наш Поэт к приближающейся
смерти. Болея хронической астмой, а точнее – часто
повторяющимся воспалением дыхательных органов, он не раз ощущал
на себе ее роковое приближение («Я в жизни обмирал и чувство
это знаю, // Где мукам всем конец и сладок томный хмель…»). В
письмах к Толстому тех лет он писал: «Если я иногда и думаю о
смерти, то без содрогания или отвращения, и мне все кажется,
что возиться с этой неизбежной операцией так упорно – малодушно»
(от 18 октября <1880 г.>); «Смерти я нимало не боюсь. Милости
просим, хоть сейчас, а слепоты ужасаюсь» (от 7 июня <1884 г.?>).
Более всего его угнетал тот путь страданий, через который
предстояло пройти при его болезни, о чем он писал Полонскому
уже в год смерти: «Не знаю, что лучше: временные усиленные
натиски болезни (имеются в виду жалобы Полонского на свое
здоровье) или хронический слон, который своей тяжелою пятою
постоянно стоит у тебя на груди» (от 16 февраля 1892 г.). А в
самом последнем перед смертью письме к тому же адресату (к
которому ниже обращены все письменные послания последних лет)
добавлял: «Толстой соболезнует о быстром убивании скотины на
бойнях, а я, напротив, соболезную о том, что таким же скорым
способом не отправляют болезненных стариков к праотцам, где им
было бы гораздо спокойнее в бездонной богадельне» (от 2 октября
1892 г.). Он так и не стал обращаться к дорогим врачам:
«Конечно, богатый человек на моем месте послал бы за двадцатью
докторами, а я этим авгурам и не могу, и не желаю давать ни
копейки, ни даже лечиться у них даром» (от 28 марта 1889 г.).
Но уже в конце 1891 года Поэт почувствовал себя
значительно хуже: «курносая», как он шутливо по-русски называл
смерть, вплотную обожгла его своим дыханием. В письмах он
сообщает: «…дышу сжатым воздухом при посредстве пневматической
машины, и как будто бы ощущается малая толика пользы» (от 11
октября 1891 г.); «Так как передо мною и мысленно не предносится
(не предполагается) никаких умственных работ, то мне бы
следовало втихомолку смириться перед моею тряпичностью (то есть
беспомощностью); но она слишком тяжко и мучительно отзывается на
моем дыхании и всем ходе суточной жизни, так что я поневоле
отношусь к ней с раздражением собаки, которую держат на цепи и
выводят из терпения ударами» (от 2 декабря 1891 г.); «Выехал
один раз обедать к Дункерам, где обедал и Петя Боткин с
невестой, и, возвращаясь в карете, так простудился, что
положительно засел дома на всю зиму» (от 10 декабря 1891 г.);
«К великому сожалению, нам приходится скорее перепискиваться,
чем переписываться по поводу разнородных, но тем не менее
тяжелых хвороб наших. Десять минут назад… я вдруг ни с того ни с
сего расчихался, рассморкался, раскраснелся и удивил Европу
непомерным кашлем…» (от 1 февраля 1892 г.). Но ни в одном из
писем до самой смерти он так ни разу и не выразил расстройства,
жалобы или отчаяния по поводу своей болезни.
Три женщины написали самые теплые и достоверные
слова о его смерти. Одна из них – жена поэта, Мария Петровна
Боткина, написавшая великому князю Константину Константиновичу,
с которым Поэт дружил до конца жизни, через год после его
кончины, 24 ноября 1893 года: «…сердце разрывалось, глядя, как с
каждым часом мой дорогой Аф<анасий> Аф<анасьевич> уходил от нас
все дальше и дальше. «Я гасну, как лампа», – говорил он».
Второе письменное свидетельство осталось от
секретаря Поэта Федоровой. В письмах к Полонскому он
неоднократно упоминает о ней: «Екатерина Владимировна привезла
из Воробьевки скворца, который, выскочив из клетки, летает и
пребывает у нас на головах…» (от 11 октября 1891 г.);
«…Екатерина Владимировна, должно быть с испугу (от приступа
кашля Поэта), ушла в свою комнату» (от 1 февраля 1892 г.) и т.д.
История смертельной болезни, по ее воспоминаниям, очень проста:
вернувшись осенью 1892 года в Москву, в свой зимний дом на
Плющихе, Поэт в тот же день, 2 октября, поспешил в Хамовники
«навестить графиню С. А. Толстую». В Ясной Поляне он с Толстыми
уже не встречался, поэтому торопился в их московский дом, где
часто шутил: «Я люблю самовар» – и уточнял: «… я знаю, что в
таком-то доме в 9 часов вечера стоит самовар и сидит милая
хозяйка». Так он относился к Софье Андреевне, о которой однажды
писал Льву Николаевичу: «С первого дня нашей встречи она
победила меня и никогда не разрушила моего идеала».
Е. В. Федорова свидетельствует: «…мы уговаривали
его не ехать, так как погода была сырая, но он не послушался и
поехал даже не на своих лошадях, а на извозчике. Через три дня
после этого он закашлял, зачихал и, видимо, простудился». С 6
октября по 21 ноября и протекала его «мучительная болезнь почти
без улучшения». И хотя, как описывает Е. В. Федорова, и в это
время каждый день был наполнен у Поэта обычной деятельной
жизнью, душой он не мог не понимать, что на его долю остались
только физические страдания, которые, изматывая все сильнее с
каждым днем, ведут лишь к неизбежной смерти. Видимо, эта мысль и
волновала его не смирившийся разум чем дальше, тем больше… В
«последние недели своей болезни», как пишет Е. В. Федорова,
«ничто его не интересовало, ничто не затрагивало, точно жил он
какою-то другой жизнью, внутренней, ему одному известной. Он
ужасно страдал от затрудненного дыхания и сильного кашля». И
позже добавляет: «Между тем Афан<асий> Афан<асьевич>, замечая
сам, что болезнь не поддается лечению, постепенно начал
приходить в какое-то ожесточение: он и здоровым всегда
тяготился жизнью («…стараюсь по возможности ускользнуть из
мучительных когтей будничной жизни», – писал он Полонскому в
письме от 1 января 1888 г.) и не раз говорил, что от
самоубийства останавливает его только та мысль, что завещание
будет недействительно; а иначе его давно бы не было на свете».
И тут самое время предоставить слово третьей
внимательной и чуткой свидетельнице смерти Поэта – Софье
Андреевне Толстой. Только в 1978 году читатели впервые,
наконец, смогли познакомиться с ее воспоминаниями «Моя жизнь»,
где целая главка, как оказалось, посвящена обстоятельно и
взволнованно описанной теме «Фет и его кончина» («Новый мир»,
1978, № 8, С. 107 – 109). Какое-то необъяснимое родство душ
объединяло Поэта с женой писателя. Может, это возникло от того,
что она очень любила поэзию, в особенности его творчество, сама
сочиняла стихи, блестяще знала русскую литературу, имела
влечение к философии. Но даже после охлаждения Толстого к Поэту
(когда вдруг в приступе раздражения писатель однажды порвал на
закладки одно из его писем ), она не прекращала контакта с
семьей стихотворца, была активным организатором празднования его
юбилея (см. там же главку «Юбилей Фета». С. 72 – 73 ),
участницей похорон.
Очарование и восхищение его поэзией в ней было
настолько велико, что она писала в дневнике за два года до его
смерти: «Ему 70 лет, но своей вечно живой и поющей лирикой он
всегда пробуждает во мне поэтические и несвоевременно молодые,
сомнительные мысли и чувства. Но пусть несвоевременно, все же
хорошо и совсем невинно, т.к. остается в области отвлеченности».
Сохранились ее удивительные письма к Поэту, где она своим
вниманием, тактом и блеском ума словно пытается восполнить
грубую бестактность своего мужа по отношению к человеку,
несомненно, самых высоких и положительных достоинств (хотя
надвигающаяся смерть друга заставила и Льва Николаевича
понять невосполнимость утраты). Приведем наиболее интересный
отрывок из ее воспоминаний.
«Осенью 1892 года здоровье Фета стало заметно
слабеть, но, несмотря на то, он не прекращал переписки со мною.
Еще в сентябре он диктовал письмо:
«Прежде всего просим поцеловать за нас милых
приятелей наших Сашеньку и Ванюшу (моих детей) и сказать им, что
старички вместе со скворцом (жившим у Фета и говорившим)
поздравляют их с именинами мамаши… Я был серьезно болен в
течение целой недели. Не боюсь смерти, но ненавижу страдания (
21 октября Софья Андреевна записывает в дневнике: «Вчера Лева
мне сказал, что Афанасий Афанасьевич очень плох. Сегодня,
разложив кое-что, я пошла в четыре часа к ним на Плющиху. Хотя
я и застала старика за столом, обедающего, но он не может почти
совсем говорить, дышит ужасно тяжело, кашляет, задыхается,
стонет. Руки холодные, глаза серьезные, строгий взгляд такой,
страдальческий. Скажет тихо, почти шепотом, слово, другое, – и
замолчит: передышит, опять скажет. Тяжело и слушать, и смотреть»
)».
Фет все так же высоко ценил и любил Льва
Николаевича, который в то время читал «Фауста» в переводе Фета и
писал мне о нем 23 октября 1892 года: «Начали «Фауста» Гёте,
перевод Фета. Поклонись ему хорошенько от меня. Скажи, чтобы он
не думал, как он иногда думает, что мы разошлись…»
Часто страдания Фета были очень тяжелы. Он дышал
кислородом и все-таки задыхался и кашлял.
Раз как-то я была у Фетов, и он мне сказал:
«Скажите Льву Николаевичу, что я, читая «Войну и мир», прежде
осудил его за то, что князь Андрей, умирая, сурово отнесся к
Наташе. А теперь я понял, как это удивительно верно. Когда
человек умирает, то и любовь его умирает. У меня сердце
перерезано пополам страданием и бессилием, бессилием во всем,
стало быть, и в любви… ( 23 октября Поэт пишет великому князю
Константину Константиновичу, свое последнее стихотворение:
«Когда дыханье множит муки, // И было б сладко не дышать, // Как
вновь любви расслышать звуки, // И как на зов тот
отвечать?..)».
Духом Афанасий Афанасьевич был бодр и тверд. Он
умирал постепенно, сосредоточенно и серьезно. Очень
величественно и крайне интересно и трогательно это терпеливое,
здравое умирание».
Мы пропускаем несколько эпизодов, где он опять
же с особой любовью вспоминал о Льве Николаевиче. Самый
последний эпизод перед смертью в отношениях Поэта и Софьи
Андреевны был тоже очень трогательным. Узнав, что она долго
ждала, прежде чем уехать на извозчике, не воспользовавшись его
собственной коляской, он за день до смерти, 20 ноября, пишет ей
последнее в своей жизни короткое и взволнованное письмо:
«Вчера, к немалому беспомощному томлению моему,
Вы в первый раз в жизни поступили со мной не дружески и немало
меня измучили. Глупый мальчишка, деревенщина, сообщил о том, что
извозчиков поблизости не было, когда помощь моя была уже
запоздана. Это со стороны дружелюбной жестоко. Как ваше
здоровье? У меня перемены нет. Ночь провел недурно. Жду в час
Остроумова. Ваш А. Шеншин».
На другой день он умер, а через 17 лет после
этого, в 1909 году, в уже упоминавшейся нами выше публикации
издатель «Русского архива» П. И. Бартенев предложил любопытному
читателю на выбор сразу две сплетни: о еврейском происхождении
Поэта и о его попытке совершить перед смертью самоубийство.
Причем сопровождалось последнее репликами: «поэт-философ не
захотел выносить бремя старости», «ни поэзия, ни философия не
спасли его от такого ужасного конца». И хотя мы уже знаем
истинную цену таких эскапад, но настораживало здесь одно: он
ссылался при этом на уже хорошо знакомого нам Бориса
Садовского. Надо сказать, что именно последний дал П. И.
Бартеневу факты, которые тот переложил на свой вольный лад.
Позже, в 1916 году, в книге «Ледоход» сам Садовской красочно
описал всю историю, стремясь создать очень красивую легенду о
смерти Поэта в статье «Кончина А. А. Фета» (цитируем по разделу
«Современники о Фете» в московской книге стихов за 1988 год).
Причем здесь он, наперекор общественному мнению, пытался
собрать воедино все, что мог узнать хорошего о Поэте из
свидетельств современников и писем – о его личности, привычках,
достоинствах и причудах.
Для читателя тех лет, конечно же, было любопытно
прочитать следующее: «Казалось, ничто не предвещало близкой
кончины, и только, ежели верить приметам, одни розы (в
Воробьевке ) пророчили смерть своему певцу (это из письма Поэта
Полонскому от 17 июня 1892 года: «Розы в нынешнем году
предавались неслыханному буйству…» )» или: «В остроумии Фет не
уступал другому гениальному лирику, Тютчеву (это теперь известно
из многих источников )… только выражение фетовской иронии
осталось навсегда на известном портрете работы Репина ( 1881
г.),.. бывало у Фета, когда приходилось ему выслушивать неумного
собеседника ( сравните в письме к Полонскому от 28 марта 1889
года: «…хотя бессодержательной беседой скоро утомляюсь»).
Садовской же, как это теперь почти с полной уверенностью можно
предположить, из благих побуждений и придумал собственный
вариант текста несохранившейся записки, которую продиктовал в
день смерти Поэт:
«Не понимаю сознательного преумножения
неизбежных страданий. Добровольно иду к неизбежному».
Видимо, именно таков и был общий смысл того, что
записала Е. В. Федорова со слов Поэта 21 ноября перед самой его
кончиной. То же подтверждает и еще одна деталь в воспоминаниях
С. А.Толстой: «Когда по просьбе Страхова (литературного критика,
знавшего Шеншина-Фета) я написала ему подробности смерти Фета,
он писал мне 10 декабря: «Получил ваше письмо, где вы
рассказываете о смерти Фета, драгоценное письмо, заставившее
меня столько думать и удивляться его энергии. Он 6 дней ничего
не ел – не мог или не хотел? Но вообще смерть его прекрасная, и
жизнь по-своему очень хороша… Фет был в сношениях твердый, ясный
человек».
Но все равно: Поэт не был склонен к такому уж
слишком нарочитому, высокопарному слогу своей посмертной воли.
Вспомним, как он писал С. А. Толстой за день до смерти: «вчера
к немалому беспомощному томлению моему…». Может быть, текст,
продиктованный секретарю Поэтом, показался Борису Садовскому не
слишком героическим, и он решил заменить его своим, изъяв
заодно и утерянную ныне записку? В письме к С. А. Толстой от
14 ноября 1892 года, упоминаемом ею в воспоминаниях «Моя
жизнь», Поэт размышлял о «черте между приличием и
неприличием», которая, по его мнению, нигде не была «проведена
так ярко, как в «Детстве» и «Отрочестве» Толстого. Ясно, что он
просто не видел смысла в дальнейших мучениях, и хотел поступить,
как и во всем ранее, по своему понятию приличия, хотя при этом
не менее героически.
Обратимся к свидетельству Е. В. Федоровой:
«21 ноября утром, напившись кофею, он сказал,
что ему хочется шампанского. М<арья> П<етровна> без доктора не
решалась дать и вызвалась сию же минуту съездить к Остроумову и
спросить. Афан<асий> Афан<асьевич> согласился, и пока она
одевалась, несколько раз спрашивал, скоро ли будут готовы
лошади? Уезжая, М<арья> П<етровна> подошла к нему, он ласково с
ней простился… Надо прибавить, что и накануне весь вечер, и в
это утро он был очень мрачен и молчалив. Только что М<арья>
П<етровна> уехала, Аф<анасий> Аф<анасьевич> поднялся и сказал:
«Пойдемте в кабинет (мы сидели в столовой), мне надо вам
продиктовать». Мы пошли, и я его поддерживала, как всегда в
последнее время. В кабинете я спросила: «Мы будем писать
письмо?» – «Нет, возьмите лист писчей бумаги». В эту минуту я
заметила у него руках разрезальный для писем стальной нож. Я ни
о чем еще не догадывалась; он продиктовал следующее и сказал:
«Дайте, я подпишу» (здесь в рукописи оставлено место на три
строки, но запись текста не внесена, и записка, как мы уже
знаем, не сохранилась). При этом он заметно был в большом
волнении. Поняв его, я растерялась и начала уговаривать; он
рассердился; я подошла и старалась взять у него из рук
разрезальный нож; с большим трудом мне это удалось, причем я
разрезала себе ладонь в нескольких местах; тогда Афан<асий>
Афан<асьевич> побежал в столовую и так скоро, что я едва
догнала; по дороге звоню изо всех сил, но никто из прислуги
нейдет; я вижу, что Афан<асий> Афан<асьевич> хочет отворить
шифоньерку, где лежали ножи, я стараюсь его не пустить; наконец,
силы его оставили от такого волнения, и, прошептавши: «Черт», он
опустился тут же на стул (в это время прибежал наш человек и
девушка), начал дышать все тише, тише, потом вдруг широко
раскрыл глаза, как будто увидев что-то необычайное, между тем
как правая рука сложилась в крестное знамение, – и через минуты
две все было кончено» ( Асланова Г. Д. О смерти А. А. Фета в
книге «Российский архив. История Отечества в свидетельствах и
документах. XVIII – XX
вв.». – М., 1994 ).
Видимо, Господь Бог за все мучения в жизни дал
Поэту возможность умереть достойно, не совершив над собой
смертного насилия, – как он помог автору этих строк распутать
многие неясные моменты, связанные с историей происхождения,
жизни и творчества этого великого человека.
«Прямо из души, как у птицы…»
Лев
Толстой, через годы после смерти друга, в одной из бесед,
которую запечатлел Максим Горький в своем очерке о писателе,
говорил о концовке знаменитого стихотворения Поэта «Я пришел к
тебе с приветом…»: «Когда Фет писал: «…не знаю сам, что буду
петь, но только песня зреет», – этим он выразил настоящее,
народное чувство поэзии. Мужик тоже не знает, что он поет, –
ох, да ой, да эй, – а выходит настоящая песня, прямо из души,
как у птицы».
Чтобы лучше понять мысль писателя, неторопливо
перечитаем это знаменитое стихотворение:
Я пришел к
тебе с приветом
Рассказать,
что солнце встало,
Что оно
горячим светом
По листам
затрепетало;
Рассказать,
что лес проснулся,
Весь
проснулся, веткой каждой,
Каждой
птицей встрепенулся
И весенней
полон жаждой;
Рассказать, что с той же страстью,
Как вчера,
пришел я снова,
Что душа все
так же счастью
И тебе
служить готова;
Рассказать,
что отовсюду
На меня
весельем веет,
Что не знаю
сам, что буду
Петь, – но только
песня зреет.
(«Я пришел к тебе с приветом…»)
Как же просто и искренне в этих
строках картины раннего пробуждения природы ведут нас к самым
высоким, доверительным движениям чувств, к тому, что и
составляет полет поэтического воображения…
Шеншин-Фет – поэт глубоко русский не
только потому, что родился и вырос в деревне, писал стихи о
родной природе, а потому, что непроизвольно, никак о том не
задумываясь, воплотил в своем творчестве самые яркие черты
национального менталитета, те глубинные истоки народных
традиций, благодаря которым и вознеслось могучее древо русской
культуры. Прежде всего это касается отношения к жизни, к
людям, к своей земле, стране и даже к смерти.
Если, умирая, сам Поэт поступил подобно эллину,
то в своей поэзии, за редкими исключениями ( в том числе
стихотворением, которое мы процитировали), не только следовал
народному представлению о смерти как о вечном сне-утешении, но и
сумел, как оказалось, еще дальше заглянуть в тайны сознания,
сроднившие народ с православием и имеющие древние языческие
корни. Один из лучших исследователей духовного слияния этих
корней в поэзии славянского фольклора А. Н. Афанасьев
отмечал, что «в старинной иконописи сохранилось изображение,
как пораженный ангелом грешник испускает свою душу в пламени»,
именно «смерть гасит огонь жизни и погружает человека во тьму
небытия». Но в недрах народного понимания этот огонь не мог
просто так померкнуть, он стал, если хотите, одним из главных
символов национального жизнелюбия и самоутверждения, о чем,
конечно же, ярко и по-своему неожиданно сказал наш Поэт. Это
его лирический герой, как божий серафим, несет в груди «огонь
сильней и ярче всей вселенной» («Не тем, Господь, могуч,
непостижим…»), пламя жизни и вдохновения. Это у него мы
невольно открываем для себя то, что и сегодня так близко и
дорого нашему внутреннему самовыражению, когда произносим:
Не жизни
жаль с томительным дыханьем –
Что жизнь
и смерть? А жаль того огня,
Что
просиял над целым мирозданьем,
И в ночь
идет, и плачет, уходя.
(«А. Л. Бржеской»)
Шеншин-Фет – поэт глубоко русский
не только потому, что с детских лет впитал в себя устои и
устремления провинциального поместного дворянства, связанного и
сродненного всей жизнью и близостью со своим народом. А оттого,
что передал в своих песнях «невидимый прибой» (по выражению того
же Владимира Соловьева) всегда неожиданно тонких, составляющих
мельчайшие колебания души, возвышающих среди суеты будней
переживаний и чувствований, которые вобрала в себя дворянская
образованность и духовность в эпоху Русского Возрождения
XVIII – первой половины XIX
веков, создавая нашу национальную культуру. Именно таким,
передающим все оттенки красок любовных чувств и майского ночного
обновления природы является ставшее предметом бесконечных
нападок и пародий, блестящее творение русской поэзии, без
которого невозможно представить себе нашего Поэта:
Шепот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и
колыханье
Сонного ручья,
Свет
ночной, ночные тени,
Тени без конца,
Ряд
волшебных изменений
Милого
лица,
В дымных
тучах пурпур розы,
Отблеск янтаря,
И лобзания, и слезы,
И
заря, заря!
(«Шепот, робкое дыханье…»)
Великий русский писатель Иван
Бунин, сам из этого сословия и всем своим мятущимся сердцем
переживший его трагедию, совсем не случайно в романе «Жизнь
Арсеньева», опубликованном уже в конце двадцатых годов ХХ века,
после всех революционных бурь и потерь обращается к стихам
Поэта, чтобы лучше подчеркнуть глубину душевного состояния
главного героя:
« Я часто читал ей стихи.
– Послушай, это изумительно! –
восклицал я. – «Уноси мою душу в звенящую даль, где, как месяц
над рощей, печаль!»
Но она изумления не испытывала.
– Да, это очень хорошо, – говорила
она, уютно лежа на диване, подложив обе руки под щеку, глядя
искоса, тихо и безразлично. – Но почему «как месяц над рощей»?
Это Фет? У него вообще слишком много описаний природы.
Я негодовал: описаний! – пускался
доказывать, что нет никакой отдельной от нас природы, что каждое
малейшее движение воздуха есть движение нашей собственной жизни.
Она смеялась:
– Это только пауки, миленький, так
живут!
Я читал:
Какая грусть! Конец
аллеи
Опять с утра исчез в
пыли,
Опять серебряные змеи
Через сугробы
поползли…
Она спрашивала:
– Какие змеи?
И нужно было объяснять, что это –
метель, поземка…
Я нередко рассказывал ей о своем
детстве, ранней юности, о поэтической прелести нашей усадьбы, о
матери, отце, сестре: она слушала с беспощадным безучастием. Я
хотел от нее грусти, умиления… <…> Я говорил:
Шумела полночная
вьюга
В лесной и глухой
стороне,
Мы сели с ней друг
против друга,
Валежник свистал на
огне…
Но все эти вьюги, леса, поля,
поэтически-дикарские радости уюта, жилья, огня были особенно
чужды ей».
Шеншин-Фет – поэт глубоко
индивидуальный и исключительный не только потому, что хранил в
себе и своем творчестве до последнего вдоха эту «удивительную
культуру сердца», стал самым утонченным поэтом в русской поэзии
XIX века и повел за собой все другие
поколения русских лириков. А в том, что вместе с
сентиментально-романтическим, камерно-философским духом немецкой
поэзии, с античной и современной ему европейской классической
гармонией, с русской фольклорной и языческой тайной символов
бесповоротно и революционно изменил отношение к каждому
поэтическому слову, лирической многозначности и подтексту,
вместил в них недосягаемую глубину душевного строя наших чувств.
И как истинный гражданин мира вывел этим русскую лиру на великий
путь мировой поэзии.
Это уже после него, спустя десятилетия, новые
стихотворцы, в начале XX века, вдруг с
неиссякаемым восторгом бешено окунутся во все оттенки,
перевороты и выверты каждой фразы и достигнут, благодаря и
вопреки этому, действительно нового, современного языка русской
поэзии. Но все эти возможности, варианты и даже вероятность
новых превращений, словно великий программист вселенской
поэтической программы, предугадал в своем творчестве наш Поэт. И
сегодня как конечный алгоритм лирического таинства, звучит, не
старея, пламенный его призыв, который не может не подвигнуть на
поэтические открытия:
Сердце трепещет отрадно и больно,
Подняты очи, и руки воздеты.
Здесь
на коленях я снова невольно,
Как и
бывало, пред вами, поэты.
В
ваших чертогах мой дух окрылился,
Правду провидит он с высей творенья;
Этот
листок, что иссох и свалился,
Золотом вечным горит в песнопеньи…
(«Поэтам»)
Сегодня с полной уверенностью мы
можем утверждать, что строки эти были навеяны Шеншину-Фету
прочитанной им в начале 1990 года, уже упоминавшейся нами
статьей «О лирической поэзии» Владимира Соловьева, где все в
определениях этого жанра искусства и ныне соответствует главным
критериям и особенностям лирики. Любопытно, что для
подтверждения правоты своих выводов талантливый ученик Поэта,
философ и критик приводил лишь стихотворения учителя, которого в
письме называл не иначе, как «мой истинный анти-утилитарный
поэт», а после смерти еще в одной из статей – «гениальным
лириком». Шеншин-Фет считал молодого друга действительно
талантливым поэтом, «умницей», дорогим ему «не только по уму и
образованию», но еще и человеком принципиальных поступков,
прошедшим из-за этого в своей, как оказалось потом, не очень-то
долгой жизни через такую же Голгофу испытаний, как и он сам.
Владимиром Соловьевым (1853 – 1900)
написано и одно из лучших посвящений Поэту. Но без
стихотворений Константина Бальмонта и Александра Блока это
очень честное и пророческое Слово о Поэте оказалось бы
все-таки неполным в отражении истинной оценки для нынешнего
читателя величины таланта Шеншина-Фета.
Следовавший в своей лирике высокому
заряду эмоциональности и изысканности поэтической речи
Константин Бальмонт (1867 – 1942), имя которого мы также
называли раньше, считал себя прямым продолжателем поэзии
Шеншина-Фета и, наряду со статьями разных лет, посвятил ему
несколько стихотворений. Но это посвящение мы хотим предложить
полностью – оно называется «Фет» и в сугубо личной, глубоко
выразительной, поэтически-образной манере подтверждает
бесконечный огонь любви Бальмонта к творчеству своего
предшественника:
Никто
так не воспринял красоту
Усадьбы старой, сада и балкона,
Вершин
древесных вкрадчивого звона,
Явленье звезд в горенье на лету.
Девичество,
одетое в мечту,
Глаза в глаза
– два вещие затона,
Весь звук, от
легких лепетов до стона,
Он знал,
связуя низ и высоту.
От
тонкого к тончайшему, как стебли.
От
нежного к нежнейшему, как сон.
Пропел,
как птичье горло, солнце он.
С веслом
алмазным, в звездно-лунной гребле
Он плыл, как
бог египетских времен,
Туда, где голубеет вечный
лен.
В сборнике «Стихи о Прекрасной
Даме», в одном из посвящений великому лирику Александра Блока
(1880 – 1921), написанном 16 августа 1901 года, наиболее ярко
отразились все переливы тонких и смутных переживаний и грез,
которые всегда составляли неизменную часть поэтического
самовыражения нашего Поэта, а в качестве эпиграфа служат его
строки: «Дождешься ль вечерней порой // Опять и желанья, и
лодки, // Весла и огня за рекой?..» («Вдали огонек за рекою…»),
что являются главным камертоном всего лирического настроения:
Сумерки, сумерки вешние,
Хладные волны у ног,
В сердце – надежды нездешние,
Волны бегут на песок.
Отзвуки, песня далекая,
Но различить – не
могу.
Плачет душа одинокая
Там, на другом берегу.
Тайна ль моя совершается,
Ты ли зовешь вдалеке?
Лодка ныряет, качается,
Что-то бежит по реке.
В сердце – надежды нездешние,
Кто-то навстречу – бегу…
Отблески, сумерки вешние,
Клики на том берегу.
Как же это напоминает и продолжает наилучшие по
своему духу и лирическому воплощению традиции многих
стихотворений Поэта, к примеру: «Тихая, звездная ночь,
//Трепетно светит луна; // Сладки уста красоты // В тихую,
звездную ночь…», и как прочно войдет в русскую поэзию это
изменчивое, вечно колеблющееся состояние поэтической души!
Совсем по-другому, размышляя о
трагической судьбе Поэта, написал одно из посвящений любимому
учителю после его смерти Владимир Соловьев. Он очень остро
переживал категорическое неприятие поэтического гения
Шеншина-Фета обществом, упрямо вычеркивавшим его имя из
литературы и жизни страны, и видел в этом горькое провидение,
указывающее ему в будущем точно такой же путь. Он задумал
целый сборник литературно-критических статей «Русская лирика в
XIX столетии» (замысел так и не был
осуществлен) и в июле 1897 года написал по этому поводу
стихотворение «А.А.Фету. Посвящение книги о русских поэтах». Он
назвал в нем Поэта тем «одним таинственным и неизменным лучом»,
через который он собирался высветить великие таланты
«умолкнувших певцов». Как и Шеншин-Фет, Владимир Соловьев,
оказавшись «средь царства заблуждений» (читай – среди
общественного презрения и клеветы), определил для себя вершину
лирического совершенства Поэта как «неуловимого… приближенье» (
обратите внимание на авторское изменение строфики), как
«невидимый прибой» всего его творчества. Но эти же слова словно
обозначали для талантливого ученика такое же трагическое
повторение и своей собственной судьбы («до вечного свиданья»).
Так, заложенное в каждое слово внутреннее драматическое
противоречие породило воистину глубокий поэтический подтекст, к
которому всегда стремился его старший друг и наставник. Это
одно из самых удивительных и пророческих стихотворений конца
XIX столетия, словно предвидящее и
предчувствующее весь размах трагедии русской духовности в
XX веке и ту историю мифов и лжи вокруг
имени Поэта, что не может не волновать нас сегодня.
Все нити порваны, все
отклики – молчанье.
Но скрытой радости в душе
остался ключ,
И не погаснет в ней до
вечного свиданья
Один таинственный и
неизменный луч.
И я хочу, средь
царства заблуждений,
Войти с лучом в
горнило вещих снов,
Чтоб отблеском
бессмертных озарений
Вновь увенчать
умолкнувших певцов.
Отшедший друг!
Твое благословенье
На этот путь
заранее со мной.
Неуловимого я слышу
приближенье,
И в сердце бьет
невидимый прибой.
|