Стук настиг меня внезапно – в самую неподходящую, безмятежную
послесвадебную пору...
С Катей мы жили в военном гарнизоне, в своём первом жилище –
четырёхквартирном одноэтажном домике на улице Зелёной. По утрам
я в одиночестве пил крепкий кофе, надевал хромовые сапоги со
сточенными щебнем каблуками, затягивался портупеей, отчего
прибавлялось ощущения силы, лёгкости и уверенности, и уходил на
службу. Но прежде чем выйти за порог, задерживался у
холодильника, на котором лежала раскрытая тетрадка, и на ходу
делал запись: «С добрым утром, милая! Будь счастлива! Твой
лейтенант».
После женитьбы мы почти год жили врозь, скрашивая разлуку
ежедневными письмами, – я уже служил, а она заканчивала
институт. Съехавшись, мы не отказались от привычки общаться с
помощью бумаги. И если в моё отсутствие Катя выбегала на полчаса
в магазин, она на всякий случай оставляла запись в тетрадке.
За полтора месяца она так и не обвыклась: разница во времени
между городом на Волге, где мы были студентами, и
дальневосточным гарнизоном составляла семь часов – с вечера её
трудно было уложить в постель, а утром – добудиться. Катя
просыпалась часов в одиннадцать, готовила обед, наводила порядок
в прихожке и единственной комнатке, без того сверкающих
чистотой, и ждала меня, то и дело выскакивая на крыльцо. Тонкая,
как лоза, в пригнанном по талии длиннополом ситцевом халатике,
она встречала меня за калиткой на укатанной щебёночной дороге и
радостно бросалась на шею, будто мы не виделись с ней не четыре
часа, а, по крайней мере, четыре месяца. И обижалась, если я,
заметив, как с высокого крылечка дома поглядывают на нас
офицерские жёны-соседки, сдерживал эмоции. Мне было всё же
неловко выставлять напоказ своё огромное счастье. Но Катя
любила, когда, подхватив её на руки у калитки, я влетал в нашу
квартиру, закрывал, изловчившись, дверь на кованый крючок и, не
разуваясь, бросался вместе с ней на упругую, словно цирковой
батут, панцирную сетку кровати.
– Ты почему опоздал? Целых семь минут... Я страдала.
– Тяготы армейской службы... Ты должна познать их сполна, –
говорил я, спешно вытаскивая застрявший между нами ремень
портупеи.
Иногда, будучи в наряде, я приходил домой в полном боевом
снаряжении. Напустив на себя вид конченого ревнивца, доставал из
кобуры пистолет, щёлкал предохранителем и лез под кровать.
– Ты одна? У тебя нет никого?
– Все успели смыться. И фуражки с собой прихватили.
– Если застукаю, всех перестреляю. Как фазанов, – грозно
говорил я. – Учти, и тебя не пожалею. – Но от шутки самому
становилось жутковато, и я спешил добавить: – И себя тоже. Зачем
я без тебя?..
* * *
Мы жили весело и беззаботно. Я окончательно смирился с тем, что
после университета меня, филолога, слепая судьба забросила на
два года в Уссурийскую тайгу, и даже потихонечку отыскивал в
армейской службе свои прелести. Когда бы я потопил печку
пробковым деревом и попил вволю чай, заваренный лимонником?
Когда бы половил на зимнюю удочку камбалу в заливе Петра
Великого и поохотился в тайге на лося или фазана? А главное, нам
не было решительно никакого дела до прихотей судьбы – мы жили
вместе и впереди расстилалась длинная-предлинная жизнь без
разлук.
Мы дорожили своим уединением, не злоупотребляя им – дверь нашей
квартиры всегда была открыта для друзей. Недостатка в них мы не
испытывали: к нам приходили и бывшие сослуживцы по разведбату, и
новые приятели из штаба дивизии, куда меня недавно перевели, и
лейтенанты-двухгодичники вроде меня, в основном, неприкаянные
холостяки.
Вася Блайда, наш безалаберный сосед, предпочитал являться к нам
в моё отсутствие. У порога он просил разрешения посидеть,
устраивался на табуретке и осоловело-печально смотрел на Катю.
Она читала книгу, кроила платье или чистила картошку, а он сидел
и затаённо вздыхал. Иногда они разговаривали, и Вася скупо
делился наболевшим. Звёздочка старшего лейтенанта, которую он
третий год дожидался, почему-то задерживалась, его дородная жена
Валя, как он выражался, «стремительно расширяла корму», а
пятилетний сын Вовка надоедливо канючил, требуя купить
велосипед... Надо отдать должное, сосед, неисправимый
матерщинник, никогда не позволял при Кате ни одного матюга и вёл
себя паинькой.
Как-то нас навестил майор Селезнёв – непревзойдённый дока по
части дешифровки аэроснимков, с которым мы служили в штабном
отделении разведки. Весёлый, остроумный и, как всегда, чуточку
подшофе... Он долго разглядывал книжный стеллаж во всю стену,
который я собственноручно смастерил из древесностружечных плит,
органического стекла и мельхиора, со шкафчиками, барчиком и
подставками для цветочных ваз. Опасливо оглаживая корешки книг,
он вытаскивал какую-нибудь, бережно, с благоговением
рассматривал и снова ставил на место. Катя порхала в своём
приталенном халатике вокруг стола, готовила угощение и щебетала
с майором – по всему было видно, ей очень хотелось понравиться
ему.
За столом гость рассказывал о своей службе в Закавказье, в
Белорусском военном округе, в Забайкалье, и разговор как-то
незаметно сводился к тому, где и по каким бросовым ценам он
приобрёл потрясающие сервизы и обувь, мебель и одежду, которые
лежали по нынешний день в упаковке. У него подходил срок
увольнения в запас, и всё было готово к обеспеченной жизни на
гражданке. Но, видимо, Катя переусердствовала в своём стремлении
понравиться майору: после третьей рюмки он вдруг раскис, пролил
на заморщинившиеся щёки пьяные слёзы и почему-то сказал, что не
так, нет, не так прожил жизнь. И слёзы капали на чистую,
накрахмаленную Катей скатерть, не впитываясь, лежали на ней
стеклянными бусинками.
А у нас она, эта жизнь, вся ещё была впереди – безоблачная, не
отягощённая ничем...
* * *
В субботу моя служба, как обычно, заканчивалась до обеда. Я
собрал необходимые сведения и позвонил в штаб армии: «Шуга,
Шуга, дайте Арбалет... Арбалет? Докладывает Скиф. По данным
визуального наблюдения и радиоперехвата, на сопряжённой стороне
отмечено...» В приграничном районе ничего особенного не
происходило: трудолюбивые китайцы пахали на волах раннюю зябь,
во время обеденного перерыва, как всегда, занимались строевой
подготовкой, два танка – наши тридцатьчетвёрки ещё военного
образца – проследовали из одной деревушки в другую...
После обеда мы отправились в гарнизонную баню, где, кроме общих
помывочных, были и отдельные номера... Катя стеснялась своей
наготы и позволила помыть только спину, которая слепила мне
глаза, словно яркая лампочка с длинным цоколем. Она и
разговаривала-то со мной сидя вполоборота, стараясь прикрыть
локтями коричневые набухшие горошины сосцов. Чтобы помочь ей
справиться со смущением, я изображал на своём лице полное
равнодушие и отворачивался в сторону, тайно радуясь придуманному
ещё дома бесстыжему признанию. Перед уходом я успел записать в
тетрадке две фразы: «А я всё же подсмотрел. Ты ослепительно
красивая».
Нам нравилось в нашем жилище исключительно всё: и колченогий
стол, оставленный прежними хозяевами, и высокий потолок, и окно
во всю торцовую стену комнатки, куда в полдень врывались лучи
по-дальневосточному большущего солнца. Когда Катя после бани
привела причёску в порядок, я попросил её надеть длиннополый
халат и встать на табуретку. В объективе фотоаппарата – я снимал
стоя на коленях – она походила на парусную яхту: туго натянутый
ситец вычеканивал её крепкие ноги-мачты, крутым конусом сходился
на талии и, устремлённый вверх, волновал упругими сферами,
разрывался воротниковым клином... А потом она, утомлённая,
задремала на кровати с панцирной сеткой. Я осторожно, чтобы не
разбудить, поднялся и сфотографировал её такой, какой она не
была со мной откровенной в бане. Она лежала на спине поверх
покрывала, разметав руки на ватных армейских подушках, в розовых
лучах заходящего за сопки солнца.
До иссиня-мглистой ночи я не мог угомонить её – по европейскому
времени ещё не было и пяти часов. Мы слушали по радио японскую
музыку, читали вслух рассказы Горького, которые он дивно писал в
молодые годы, должно быть, ещё не подозревая, что является
пролетарским писателем, и строили головокружительные планы на
послеармейское будущее. Я засыпал умиротворённый, с тихой,
разлившейся по всему телу радостью от напоследок посетившей меня
мысли: завтра, в выходной, не нужно напяливать портупею, целый
день мы проведём с Катей вместе, сходим, пожалуй, на речку, и
мне будет приятно барахтаться в ней немного ниже по течению.
Приятно потому, что вода – светлая, стремительная – будет
скатываться по мелкому каменистому дну и после Кати омывать
меня...
* * *
Вот тут-то и случилось то, к чему я веду свой рассказ.
Стук, напоминаю, застал врасплох – на самом изломе ночи, когда
так сладок и покоен сон. Я даже не сразу сообразил, что
барабанили в окно. Не знаю почему, но именно жуткий страх
заставил вскинуться с постели. В этом стуке было что-то
вероломное, похожее на неожиданный, душераздирающий крик над
ухом. Потом ещё раз, следом – настойчиво-дробный, словно
последняя отчаянная надежда. Я даже будто бы услышал чьё-то
всхлипывание там, по ту сторону окна.
– Не подходи. Слышишь? – испуганно прошептала Катя – она сидела
на кровати, подобрав под себя ноги и спиной прижавшись к стене.
Я одеревенело стоял на месте, в двух шагах от окна, не находя
сил подойти к нему. Кто бы это мог быть и кому мы
понадобились?.. Ясно одно: не посыльный из штаба – те ломятся в
дверь, пока не услышат твой голос. Солдаты, сбежавшие в
самоволку? Но им хватает и светлой части суток. Нет, простое
хулиганство исключалось.
– Кто там? – тихо спросила у меня Катя, будто я ждал ночного
гостя и сейчас наверняка знал, кто там.
Наконец я смог одолеть оцепенение и с трудом продвинуться на два
шага. Непослушными руками я едва раздвинул шторы и через узкую
щель глянул в тёмный, пугающий провал окна. Там никого не было.
Отогнув край шторы, я лицом припал к стеклу – никого: ни тени,
ни шагов... Только звёзды бледно мерцали в предрассветно
разжиженной мгле и дыбились мохнатыми шапками вершины сопок.
Откуда-то из тайги донёсся протяжный гул – «У-у-у-уйа» – то ли
сохатый трубил приближающуюся зарю, то ли голодная рысь
праздновала кровавую победу.
– Кто там? – опять повторила Катя.
– Темно. Никого не видно.
– Может, Сашка?.. Спьяну колобродит... Окошки перепутал.
Я догадывался, Катя предлагала удобную лазейку: шмыгни в неё и
успокойся – какой спрос с непутёвого ухажёра соседки, он пьяный
– дурак дураком.
– Может, мне выйти? – я будто бы приобретал способность
размышлять.
– Ещё чего, не смей, я боюсь, – скороговоркой, как заученное
заклятие, проговорила Катя. – Кому надо, показался бы...
– Таились долго, – укорил я себя. – Словно прятались.
Я не очень надеялся увидеть кого-нибудь на улице. Выйти во двор
для меня было важно, чтобы не думать о себе плохо – ведь струсил
же поначалу, смалодушничал.
– Не уходи. Не бросай одну. Мне страшно, – жалобно, шелестящим
голосом попросила она.
– Не ухожу, – остановился я у порога. – Послушаю, может, в
коридоре...
За дверью, запертой на кованый крючок, не было ни звука –
томящая, стылая тишина...
– Иди спать. Если не случайно, постучат ещё, – донеслось из
комнаты.
Включив свет в прихожке, я подошёл к холодильнику. «Не
переживай. Я рядом. Навсегда. Ты же знаешь, как я люблю тебя».
Эти слова я мог бы сказать ей самой, но они показались мне
сейчас не к месту, и поэтому я оставил их для неё на утро,
записав в тетрадке...
Я не сомкнул глаз до тех пор, пока день не разгулялся вовсю, –
всё прислушивался к шорохам за окном, готовый в одно мгновение
сорваться с постели. Тревога немного улеглась, и только одна
мысль неотступно сверлила мозг: кто?
* * *
Неделю ли, месяц я просыпался ровно в тот час, когда меня
разбудил стук, с открытыми глазами подолгу лежал в затаённой
неподвижности. Иногда не выдерживал, потихоньку, опасаясь
потревожить Катю, вставал и на цыпочках подходил к окну. Немая
темень в упор глядела на меня и полнилась, набухала обещанием:
вот сейчас, сейчас услышу торопливые, несущие остатки надежд
шаги. Дыхание замирало, и чудилось, что ещё миг – и
настороженность ночи прорвётся отчётливым звуком. «Ну иди же,
иди...» – слышал я рождающийся во мне невольный зов.
– Боже, как напугал, – подавала голос Катя. – Проснулась – тебя
нет. Ты чего там крадёшься?
– Так, показалось... Спи.
Мало-помалу предрассветные побудки прекратились – по правде
сказать, я так устал, постоянно недосыпая, что приходил в
отчаяние. Слава Богу, всё было позади. И я сполна оценил, какое
же это блаженство – не знать бессонницы и вставать утром со
свежей головой!.. И всё же ночные бдения продолжались. Теперь я
как будто не целиком отдавался сну, какой-то частью своего
сознания чутко сторожил тишину. Так, говорят, устроен слух
зайца: его длинные уши улавливают все шорохи даже тогда, когда
он спит...
Ко дню рождения майора Селезнёва я приурочил ревизию домашней
библиотеки. Тесный стеллаж освободил от двойных экземпляров
книг, а также тех, которые попали сюда случайно и до которых
вряд ли дойдут руки. Поздравляя старого разведчика с достижением
«дембельского» возраста, я вручил ему две увесистые стопки книг
и пожелал, чтобы его роман с «гражданкой» был увлекательным и
счастливым. Дока по части дешифровки аэроснимков, тронутый
чувством благодарности, долго тряс мне руку, и было видно, что
слёзы его сентиментального сердца сдерживались исключительно
утренней трезвостью рассудка. Он заметно волновался:
– Пусть не я... Пусть дети. А потом и внуки... Пусть хоть
они...
Вскоре пришлось поздравлять и Васю Блайду, который наконец-то
дождался очередного воинского звания... Три дня в его квартире
не смолкало весёлое застолье. Кроме нас, соседей, звёздочку
обмывали, пожалуй, все его полковые сослуживцы – жена едва
успевала стряпать и «освежать стол». Вася благодушествовал, без
иронии воспринимая пожелания дослужиться до генерала, и на
радостях купил-таки сыну велосипед... Торжество отшумело. Он
зашёл к нам в новых погонах, в галифе и домашних тапочках,
присел на табуретку и поник угарно-похмельной головой.
– Валька вот теперь пол помыла, – вздохнул тяжеловато, – а у
вас вроде как чище. Ну почему так? Не понимаю...
– Вы бы это... без ссор, без матерщины друг с дружкой, –
посоветовал я. – Ведь слово в простоте не скажете.
– Гм-м-м... А ведь верно... Она меня по матушке, а для меня –
словно про любовь. Привычка...
Некоторое время он о чём-то сосредоточенно думал.
– Кать, – промолвил, – сшей ей халат. Как у тебя. До пяток. И
чтоб с талией... Я скажу, чтоб зашла? С отрезом.
– Скажи.
– А то уж больно корма широкая...
– Да что ж ты ей всё в корму-то смотришь? – попенял я. – Чудак,
ей-богу. Она ж у тебя красавица. Песни поёт – заслушаешься...
– Лучшей певуньи в станице не было, – не без гордости заметил
он. – Потому и выбрал.
– Ну вот, видишь... Такого голоса, поди, и в гарнизоне нет. На
всю дивизию – одна. Заладил... широкая. Казачка и должна быть в
теле. Как там у вас говорят? Вóзьмешь в руки – маешь вещь...
– Да она у меня ничего, Валька... Ей бы ещё халат с талией...
Когда Вася Блайда закрыл за собой дверь, Катя кивнула ему вслед:
– Закоченелый немножко... Разговорился нынче...
* * *
Катя уже совпадала с дальневосточными временными ритмами, и мы
ложились спать вовремя. Как-то, без всякого повода, я спросил:
– Любопытно, кто мог стучать?
Она долго, хлопая ресницами, соображала, о чём это я.
– Не думай об этом, – наконец ответила, пристально, изучающе,
словно доктор, посмотрев мне в глаза. – Так можно ненароком
кукарекнуться.
– И всё же... Вдруг человек искал защиты. Может, последней...
А мы не откликнулись.
– Из наших друзей, знакомых – навряд ли кто. Сказали бы...
– А если из незнакомых?.. Человеку было плохо. Очень плохо.
Ночь. Он постучал в первое попавшееся окно. Он искал спасения.
– Прекрати, прошу... Ну что ты теперь наматываешь нервы?
...Со временем всё явственнее проступал из темноты конкретный
образ того, кто разбудил нас в ту ночь. Это почему-то была
молодая женщина с ребёнком на руках. Она была растрёпанная, в
ночной рубашке, в наспех накинутом на плечи платке, и младенец
её был не пеленатый – так, едва укрытый мятой простынёй...
Этот наверняка выдуманный образ постепенно померк, утратил
зримые черты. Остался стеклянно-чёткий стук.
Тревогу того стука я переложил в тысячи других стуков, которые
приходилось и ещё приведётся слышать мне. Теперь я был словно бы
всё время настороже, чтобы сразу кинуться к окну, распахнуть его
и протянуть руку, не дожидаясь зова. Эта постоянная готовность
не обременяла меня. Напротив, в один из дней в тетрадке
появилась запись, непонятно кому адресованная и достаточно
банальная, но которая, однако, имела для меня ценность
неожиданного открытия: “Какая самонадеянная, иллюзорная мысль:
мы, человеки, будто бы управляем своей судьбой. Вздор! Ничтожная
случайность нашего суетного существования помимо нашей воли
порой вырастает до размеров события, которое способно
перевернуть жизнь и расколоть её на две половинки: до и
после...”
Нет, что и говорить, в ту памятную ночь мы услышали не просто
дребезжащий звон стекла. Не случайно иногда возникает у меня
сумасбродное желание: в тихую, безмятежную ночь самому
забарабанить в окна спален, переполошить людей звеняще-гулким
стуком и исчезнуть незамеченным...
2001 год
|