Николай Болкунов

Стук

 
 
Стук настиг меня внезапно – в самую неподходящую, безмятежную послесвадебную пору...
С Катей мы жили в военном гарнизоне, в своём первом жилище – четырёхквартирном одноэтажном домике на улице Зелёной. По утрам я в одиночестве пил крепкий кофе, надевал хромовые сапоги со сточенными щебнем каблуками, затягивался портупеей, отчего прибавлялось ощущения силы, лёгкости и уверенности, и уходил на службу. Но прежде чем выйти за порог, задерживался у холодильника, на котором лежала раскрытая тетрадка, и на ходу делал запись: «С добрым утром, милая! Будь счастлива! Твой лейтенант».
После женитьбы мы почти год жили врозь, скрашивая разлуку ежедневными письмами, – я уже служил, а она заканчивала институт. Съехавшись, мы не отказались от привычки общаться с помощью бумаги. И если в моё отсутствие Катя выбегала на полчаса в магазин, она на всякий случай оставляла запись в тетрадке.
За полтора месяца она так и не обвыклась: разница во времени между городом на Волге, где мы были студентами, и дальневосточным гарнизоном составляла семь часов – с вечера её трудно было уложить в постель, а утром – добудиться. Катя просыпалась часов в одиннадцать, готовила обед, наводила порядок в прихожке и единственной комнатке, без того сверкающих чистотой, и ждала меня, то и дело выскакивая на крыльцо. Тонкая, как лоза, в пригнанном по талии длиннополом ситцевом халатике, она встречала меня за калиткой на укатанной щебёночной дороге и радостно бросалась на шею, будто мы не виделись с ней не четыре часа, а, по крайней мере, четыре месяца. И обижалась, если я, заметив, как с высокого крылечка дома поглядывают на нас офицерские жёны-соседки, сдерживал эмоции. Мне было всё же неловко выставлять напоказ своё огромное счастье. Но Катя любила, когда, подхватив её на руки у калитки, я влетал в нашу квартиру, закрывал, изловчившись, дверь на кованый крючок и, не разуваясь, бросался вместе с ней на упругую, словно цирковой батут, панцирную сетку кровати.
 – Ты почему опоздал? Целых семь минут... Я страдала.
 – Тяготы армейской службы... Ты должна познать их сполна, – говорил я, спешно вытаскивая застрявший между нами ремень портупеи.
Иногда, будучи в наряде, я приходил домой в полном боевом снаряжении. Напустив на себя вид конченого ревнивца, доставал из кобуры пистолет, щёлкал предохранителем и лез под кровать.
 – Ты одна? У тебя нет никого?
 – Все успели смыться. И фуражки с собой прихватили.
 – Если застукаю, всех перестреляю. Как фазанов, – грозно говорил я. – Учти, и тебя не пожалею. – Но от шутки самому становилось жутковато, и я спешил добавить: – И себя тоже. Зачем я без тебя?..
 
*   *   *
 
Мы жили весело и беззаботно. Я окончательно смирился с тем, что после университета меня, филолога, слепая судьба забросила на два года в Уссурийскую тайгу, и даже потихонечку отыскивал в армейской службе свои прелести. Когда бы я потопил печку пробковым деревом и попил вволю чай, заваренный лимонником? Когда бы половил на зимнюю удочку камбалу в заливе Петра Великого и поохотился в тайге на лося или фазана? А главное, нам не было решительно никакого дела до прихотей судьбы – мы жили вместе и впереди расстилалась длинная-предлинная жизнь без разлук.
Мы дорожили своим уединением, не злоупотребляя им – дверь нашей квартиры всегда была открыта для друзей. Недостатка в них мы не испытывали: к нам приходили и бывшие сослуживцы по разведбату, и новые приятели из штаба дивизии, куда меня недавно перевели, и лейтенанты-двухгодичники вроде меня, в основном, неприкаянные холостяки.
Вася Блайда, наш безалаберный сосед, предпочитал являться к нам в моё отсутствие. У порога он просил разрешения посидеть, устраивался на табуретке и осоловело-печально смотрел на Катю. Она читала книгу, кроила платье или чистила картошку, а он сидел и затаённо вздыхал. Иногда они разговаривали, и Вася скупо делился наболевшим. Звёздочка старшего лейтенанта, которую он третий год дожидался, почему-то задерживалась, его дородная жена Валя, как он выражался, «стремительно расширяла корму», а пятилетний сын Вовка надоедливо канючил, требуя купить велосипед... Надо отдать должное, сосед, неисправимый матерщинник, никогда не позволял при Кате ни одного матюга и вёл себя паинькой.
Как-то нас навестил майор Селезнёв – непревзойдённый дока по части дешифровки аэроснимков, с которым мы служили в штабном отделении разведки. Весёлый, остроумный и, как всегда, чуточку подшофе... Он долго разглядывал книжный стеллаж во всю стену, который я собственноручно смастерил из древесностружечных плит, органического стекла и мельхиора, со шкафчиками, барчиком и подставками для цветочных ваз. Опасливо оглаживая корешки книг, он вытаскивал какую-нибудь, бережно, с благоговением рассматривал и снова ставил на место. Катя порхала в своём приталенном халатике вокруг стола, готовила угощение и щебетала с майором – по всему было видно, ей очень хотелось понравиться ему.
За столом гость рассказывал о своей службе в Закавказье, в Белорусском военном округе, в Забайкалье, и разговор как-то незаметно сводился к тому, где и по каким бросовым ценам он приобрёл потрясающие сервизы и обувь, мебель и одежду, которые лежали по нынешний день в упаковке. У него подходил срок увольнения в запас, и всё было готово к обеспеченной жизни на гражданке. Но, видимо, Катя переусердствовала в своём стремлении понравиться майору: после третьей рюмки он вдруг раскис, пролил на заморщинившиеся щёки пьяные слёзы и почему-то сказал, что не так, нет, не так прожил жизнь. И слёзы капали на чистую, накрахмаленную Катей скатерть, не впитываясь, лежали на ней стеклянными бусинками.
А у нас она, эта жизнь, вся ещё была впереди – безоблачная, не отягощённая ничем...
 
*   *   *
 
В субботу моя служба, как обычно, заканчивалась до обеда. Я собрал необходимые сведения и позвонил в штаб армии: «Шуга, Шуга, дайте Арбалет... Арбалет? Докладывает Скиф. По данным визуального наблюдения и радиоперехвата, на сопряжённой стороне отмечено...» В приграничном районе ничего особенного не происходило: трудолюбивые китайцы пахали на волах раннюю зябь, во время обеденного перерыва, как всегда, занимались строевой подготовкой, два танка – наши тридцатьчетвёрки ещё военного образца – проследовали из одной деревушки в другую...
После обеда мы отправились в гарнизонную баню, где, кроме общих помывочных, были и отдельные номера... Катя стеснялась своей наготы и позволила помыть только спину, которая слепила мне глаза, словно яркая лампочка с длинным цоколем. Она и разговаривала-то со мной сидя вполоборота, стараясь прикрыть локтями коричневые набухшие горошины сосцов. Чтобы помочь ей справиться со смущением, я изображал на своём лице полное равнодушие и отворачивался в сторону, тайно радуясь придуманному ещё дома бесстыжему признанию. Перед уходом я успел записать в тетрадке две фразы: «А я всё же подсмотрел. Ты ослепительно красивая».
Нам нравилось в нашем жилище исключительно всё: и колченогий стол, оставленный прежними хозяевами, и высокий потолок, и окно во всю торцовую стену комнатки, куда в полдень врывались лучи по-дальневосточному большущего солнца. Когда Катя после бани привела причёску в порядок, я попросил её надеть длиннополый халат и встать на табуретку. В объективе фотоаппарата – я снимал стоя на коленях – она походила на парусную яхту: туго натянутый ситец вычеканивал её крепкие ноги-мачты, крутым конусом сходился на талии и, устремлённый вверх, волновал упругими сферами, разрывался воротниковым клином... А потом она, утомлённая, задремала на кровати с панцирной сеткой. Я осторожно, чтобы не разбудить, поднялся и сфотографировал её такой, какой она не была со мной откровенной в бане. Она лежала на спине поверх покрывала, разметав руки на ватных армейских подушках, в розовых лучах заходящего за сопки солнца.
До иссиня-мглистой ночи я не мог угомонить её – по европейскому времени ещё не было и пяти часов. Мы слушали по радио японскую музыку, читали вслух рассказы Горького, которые он дивно писал в молодые годы, должно быть, ещё не подозревая, что является пролетарским писателем, и строили головокружительные планы на послеармейское будущее. Я засыпал умиротворённый, с тихой, разлившейся по всему телу радостью от напоследок посетившей меня мысли: завтра, в выходной, не нужно напяливать портупею, целый день мы проведём с Катей вместе, сходим, пожалуй, на речку, и мне будет приятно барахтаться в ней немного ниже по течению. Приятно потому, что вода – светлая, стремительная – будет скатываться по мелкому каменистому дну и после Кати омывать меня...
 
*   *   *
 
Вот тут-то и случилось то, к чему я веду свой рассказ.
Стук, напоминаю, застал врасплох – на самом изломе ночи, когда так сладок и покоен сон. Я даже не сразу сообразил, что барабанили в окно. Не знаю почему, но именно жуткий страх заставил вскинуться с постели. В этом стуке было что-то вероломное, похожее на неожиданный, душераздирающий крик над ухом. Потом ещё раз, следом – настойчиво-дробный, словно последняя отчаянная надежда. Я даже будто бы услышал чьё-то всхлипывание там, по ту сторону окна.
 – Не подходи. Слышишь? – испуганно прошептала Катя – она сидела на кровати, подобрав под себя ноги и спиной прижавшись к стене.
Я одеревенело стоял на месте, в двух шагах от окна, не находя сил подойти к нему. Кто бы это мог быть и кому мы понадобились?.. Ясно одно: не посыльный из штаба – те ломятся в дверь, пока не услышат твой голос. Солдаты, сбежавшие в самоволку? Но им хватает и светлой части суток. Нет, простое хулиганство исключалось.
 –  Кто там? – тихо спросила у меня Катя, будто я ждал ночного гостя и сейчас наверняка знал, кто там.
Наконец я смог одолеть оцепенение и с трудом продвинуться на два шага. Непослушными руками я едва раздвинул шторы и через узкую щель глянул в тёмный, пугающий провал окна. Там никого не было.
Отогнув край шторы, я лицом припал к стеклу – никого: ни тени, ни шагов... Только звёзды бледно мерцали в предрассветно разжиженной мгле и дыбились мохнатыми шапками вершины сопок. Откуда-то из тайги донёсся протяжный гул – «У-у-у-уйа» – то ли сохатый трубил приближающуюся зарю, то ли голодная рысь праздновала кровавую победу.
 – Кто там? – опять повторила Катя.
 – Темно. Никого не видно.
 – Может, Сашка?.. Спьяну колобродит... Окошки перепутал.
Я догадывался, Катя предлагала удобную лазейку: шмыгни в неё и успокойся – какой спрос с непутёвого ухажёра соседки, он пьяный – дурак дураком.
 – Может, мне выйти? – я будто бы приобретал способность размышлять.
 – Ещё чего, не смей, я боюсь, – скороговоркой, как заученное заклятие, проговорила Катя. – Кому надо, показался бы...
 – Таились долго, – укорил я себя. – Словно прятались.
Я не очень надеялся увидеть кого-нибудь на улице. Выйти во двор для меня было важно, чтобы не думать о себе плохо – ведь струсил же поначалу, смалодушничал.
 – Не уходи. Не бросай одну. Мне страшно, – жалобно, шелестящим голосом попросила она.
 – Не ухожу, – остановился я у порога. – Послушаю, может, в коридоре...
За дверью, запертой на кованый крючок, не было ни звука – томящая, стылая тишина...
 – Иди спать. Если не случайно, постучат ещё, – донеслось из комнаты.
Включив свет в прихожке, я подошёл к холодильнику. «Не переживай. Я рядом. Навсегда. Ты же знаешь, как я люблю тебя». Эти слова я мог бы сказать ей самой, но они показались мне сейчас не к месту, и поэтому я оставил их для неё на утро, записав в тетрадке...
Я не сомкнул глаз до тех пор, пока день не разгулялся вовсю, – всё прислушивался к шорохам за окном, готовый в одно мгновение сорваться с постели. Тревога немного улеглась, и только одна мысль неотступно сверлила мозг: кто?
 
*   *   *
 
Неделю ли, месяц я просыпался ровно в тот час, когда меня разбудил стук, с открытыми глазами подолгу лежал в затаённой неподвижности. Иногда не выдерживал, потихоньку, опасаясь потревожить Катю, вставал и на цыпочках подходил к окну. Немая темень в упор глядела на меня и полнилась, набухала обещанием: вот сейчас, сейчас услышу торопливые, несущие остатки надежд шаги. Дыхание замирало, и чудилось, что ещё миг – и настороженность ночи прорвётся отчётливым звуком. «Ну иди же, иди...» – слышал я рождающийся во мне невольный зов.
 – Боже, как напугал, – подавала голос Катя. – Проснулась – тебя нет. Ты чего там крадёшься?
 – Так, показалось... Спи.
Мало-помалу предрассветные побудки прекратились – по правде сказать, я так устал, постоянно недосыпая, что приходил в отчаяние. Слава Богу, всё было позади. И я сполна оценил, какое же это блаженство – не знать бессонницы и вставать утром со свежей головой!.. И всё же ночные бдения продолжались. Теперь я как будто не целиком отдавался сну, какой-то частью своего сознания чутко сторожил тишину. Так, говорят, устроен слух зайца: его длинные уши улавливают все шорохи даже тогда, когда он спит...
Ко дню рождения майора Селезнёва я приурочил ревизию домашней библиотеки. Тесный стеллаж освободил от двойных экземпляров книг, а также тех, которые попали сюда случайно и до которых вряд ли дойдут руки. Поздравляя старого разведчика с достижением «дембельского» возраста, я вручил ему две увесистые стопки книг и пожелал, чтобы его роман с «гражданкой» был увлекательным и счастливым. Дока по части дешифровки аэроснимков, тронутый чувством благодарности, долго тряс мне руку, и было видно, что слёзы его сентиментального сердца сдерживались исключительно утренней трезвостью рассудка. Он заметно волновался:
 – Пусть не я... Пусть дети. А потом и внуки... Пусть хоть они...
Вскоре пришлось поздравлять и Васю Блайду, который наконец-то дождался очередного воинского звания... Три дня в его квартире не смолкало весёлое застолье. Кроме нас, соседей, звёздочку обмывали, пожалуй, все его полковые сослуживцы – жена едва успевала стряпать и «освежать стол». Вася благодушествовал, без иронии воспринимая пожелания дослужиться до генерала, и на радостях купил-таки сыну велосипед... Торжество отшумело. Он зашёл к нам в новых погонах, в галифе и домашних тапочках, присел на табуретку и поник угарно-похмельной головой.
 – Валька вот теперь пол помыла, – вздохнул тяжеловато, – а у вас вроде как чище. Ну почему так? Не понимаю...
 – Вы бы это... без ссор, без матерщины друг с дружкой, – посоветовал я. – Ведь слово в простоте не скажете.
 – Гм-м-м... А ведь верно... Она меня по матушке, а для меня – словно про любовь. Привычка...
Некоторое время он о чём-то сосредоточенно думал.
 –  Кать, – промолвил, – сшей ей халат. Как у тебя. До пяток. И чтоб с талией... Я скажу, чтоб зашла? С отрезом.
 – Скажи.
 – А то уж больно корма широкая...
 – Да что ж ты ей всё в корму-то смотришь? – попенял я. – Чудак, ей-богу. Она ж у тебя красавица. Песни поёт – заслушаешься...
 – Лучшей певуньи в станице не было, – не без гордости заметил он. – Потому и выбрал.
 – Ну вот, видишь... Такого голоса, поди, и в гарнизоне нет. На всю дивизию – одна. Заладил... широкая. Казачка и должна быть в теле. Как там у вас говорят? Вóзьмешь в руки – маешь вещь...
 – Да она у меня ничего, Валька... Ей бы ещё халат с талией...
Когда Вася Блайда закрыл за собой дверь, Катя кивнула ему вслед:
 – Закоченелый немножко... Разговорился нынче...
 
*   *   *
 
Катя уже совпадала с дальневосточными временными ритмами, и мы ложились спать вовремя. Как-то, без всякого повода, я спросил:
 –  Любопытно, кто мог стучать?
Она долго, хлопая ресницами, соображала, о чём это я.
 –  Не думай об этом, – наконец ответила, пристально, изучающе, словно доктор, посмотрев мне в глаза. – Так можно ненароком кукарекнуться.
 –  И всё же... Вдруг человек искал защиты. Может, последней... А мы не откликнулись.
 –  Из наших друзей, знакомых – навряд ли кто. Сказали бы...
 –  А если из незнакомых?.. Человеку было плохо. Очень плохо. Ночь. Он постучал в первое попавшееся окно. Он искал спасения.
 –  Прекрати, прошу... Ну что ты теперь наматываешь нервы?
...Со временем всё явственнее проступал из темноты конкретный образ того, кто разбудил нас в ту ночь. Это почему-то была молодая женщина с ребёнком на руках. Она была растрёпанная, в ночной рубашке, в наспех накинутом на плечи платке, и младенец её был не пеленатый – так, едва укрытый мятой простынёй...
Этот наверняка выдуманный образ постепенно померк, утратил зримые черты. Остался стеклянно-чёткий стук.
Тревогу того стука я переложил в тысячи других стуков, которые приходилось и ещё приведётся слышать мне. Теперь я был словно бы всё время настороже, чтобы сразу кинуться к окну, распахнуть его и протянуть руку, не дожидаясь зова. Эта постоянная готовность не обременяла меня. Напротив, в один из дней в тетрадке появилась запись, непонятно кому адресованная и достаточно банальная, но которая, однако, имела для меня ценность неожиданного открытия: “Какая самонадеянная, иллюзорная мысль: мы, человеки, будто бы управляем своей судьбой. Вздор! Ничтожная случайность нашего суетного существования помимо нашей воли порой вырастает до размеров события, которое способно перевернуть жизнь и расколоть её на две половинки: до и после...”
Нет, что и говорить, в ту памятную ночь мы услышали не просто дребезжащий звон стекла. Не случайно иногда возникает у меня сумасбродное желание: в тихую, безмятежную ночь самому забарабанить в окна спален, переполошить людей звеняще-гулким стуком и исчезнуть незамеченным...
2001 год