Выпрастывались из синагоги с трудом,
пробираясь сквозь ряды прихожан
и любопытствующих. Притихшие пошли к метро. Жена
первой нарушила молчание:
– Подумать
только, – сказала она, – те же самые слова в такой же пасхальный
вечер звучали и четыре тысячи лет
назад!..
Но в том-то и
беда, что, слыша эти слова, я, как и абсолютное большинство
евреев на постсоветской
территории, мог понять их лишь в русском
переводе. Ветхозаветные
письмена, дошедшие до нашего времени в своем первозданном виде,
употребляются и доныне. Мне они
напоминают наводящий тоску частокол надгробий на
заброшенном иудейском кладбище. Видел такое в Кишиневе.
Но еще
страшнее было наблюдать, как
корчевали на нем, как выворачивали из могил памятники
тех, чьи потомки умерщвлены в немецких лагерях смерти. Потому-то
эти памятники и остались бесхозными. И теперь по решению уже
новой, советской власти здесь прокладывали аллеи будущего парка,
благоустраивали быстро растущую окраину молдавской столицы.
Столь же
варварски обошлись и с могилой деда жены в будто бы
цивилизованной Литве.
В шестьдесят
четвертом, летом, когда Тамара носила нашу будущую дочь, поехали
они с тещей отдохнуть в Друскининкай.
Из рассказов отца жена знала, что ее дедушка умер на этом
прибалтийском курорте и там же похоронен в 1900 году.
Столько лет прошло! После
революции никто не посещал его могилы, оказавшейся за кордоном.
И вот теперь отправились мои женщины на еврейский погост, чтобы
разыскать ее.
Двигались
наобум. И вдруг увидели
великолепный памятник в виде дерева с
шестью подрезанными ветвями. На розовом граните
выделялись две надписи: по-немецки и
по-еврейски. Обе они
свидетельствовали, что здесь покоится прах
Вольфа Жирмунского. Ветви
символизировали число детей усопшего.
При всех
войнах и режимах устояло гранитное дерево, пока не вздумали
ретивые литовские власти разорить и это еврейское кладбище, чтоб
и следов пребывания антихристова племени в сих пределах не
осталось
Когда тревожат
мертвых - это верный знак, что хотят избавиться от живых...
Жена написала
жалобу, просила учесть, что среди родичей
Вольфа много достойных людей:
два академика, дипломат,
врачи, учителя, поэтесса.
Не знаю, что
сейчас с памятником: нас с Литвой разделила граница. И
осталась лишь фотография, которую
успела снять жена.
Неужели
так будет и в
Тирасполе? Ведь и там скоро совсем не останется тех, кто
может сюда приходить... А
издалека – из другой страны часто ли выберешься?..
Пока же я стою
перед самой дорогой моей могилой. И
ничего нет для меня священнее этого места на
земле. Оно на “Дойне” –
межконфессиональном кладбище. Один
квартал христианский, другой – еврейский. Чересполосица,
но не на равных. Еврейских
кварталов меньше. В Кишиневе
почти не осталось евреев, хотя когда-то, совсем недавно, они
составляли большинство населения.
Разъехались по белу свету: Израиль, США, Канада,
Германия, Австралия и даже
экзотическая Новая Зеландия приняли их.
“Дойна”
– молдавская печальная песня, песня жалобная и
умиротворяющая. И то, что она
в названии некрополя, где почили в
Бозе приверженцы разных верований, вселяет надежду: ничто
не потревожит покой мертвых.
Но
всякий раз приближаюсь к могиле и тревожусь: не порушили, не
осквернили ли?.. Ведь такое
случалось – и не только в Кишиневе...
Нет, цела моя
могила и даже ухожена. Кто-то
выкосил бурьян вокруг, посадил цветы.
Кто? Сначала решил, что это Марк Яковлевич, недолгий
мамин муж. Нет, оказалось –
Боря Фишман, брат зятя моего
Пети. Навещал свою маму,
заглядывал и к Анне Наумовне,
которая всегда была к нему добра.
Собственно
памятник над местом упокоения мамы мы с сестрами решили
поставить такой, чтоб он был как бы общим – и папиным тоже.
Лежит он у Ливен в братской яме под двумя каменными
плитами. На них выбиты
семьдесят две фамилии убиенных
воинов. Нечасто удавалось мне выбираться в
орловскую глубинку. А,
приезжая в Кишинев, буду навещать обоих: в одной ведь лежат
земле...
Заказал
два портрета на фаянсовых овалах. Папа на всех
снимках молодой. Пришлось и
карточку мамы подбирать такую, где она
помоложавее, чтоб они
смотрелись парой. Овалы, как
медальоны, – друг против друга на белом мраморе.
Под маминым надпись:
Сиркис Хана
Наумовна
1913 – 1987
Ниже – короткая эпитафия: «Мама!» Под папиным портретом выбито:
И в память погибшего отца -
Сиркиса Семена Моисеевича
1911 - 1942
Может, это
наивно, только я не перестаю
верить, что упоминание о
гибели в военную годину убережет нашу могилу...
...Застыл,
склонив голову, рядом с Хаимом
и повторял вслед за ним речитатив “Каддиша”,
с трудом выговаривая непривычные сочетания
звуков. И легче становилось на
сердце.
После смерти
мамы меня мучили тягостные
сны. Просыпался в слезах, а
что привиделось в недолгом ночном забытьи, не
помнил. Иногда жена прерывала
мои стенания, и все равно покоя не
наступало. Пробуждаясь, испытывал смутное ощущение
какой-то вины перед мамой. В чем она была, эта вина, того я не
сознавал, сбрасывая сонный морок.
Тамара шла в
церковь, жгла свечечки, заказывала молебны в православном храме
о преставившейся Хане. Бог
един для всех, и все перед ним равны, была убеждена
жена. И опять и опять
просила:
– Сходи в
синагогу. Узнай, что положено
сделать сыну еврейки, когда она умирает, и поступи по закону, по
обычаю – не важно.
Смерть мамы
как-то по-другому заставила взглянуть на наше
бренное существование и
поколебало мое прежнее неверие в вечность
некой надматериальной
субстанции, которая зовется душой. Как же мамы нет, когда она в
сердце и памяти и уже потому присутствует в повседневности? Рука
тянулась набрать такой привычный
кишиневский номер. Я мысленно разговаривал с мамой,
проявляя терпение и доброту,
каких порой не хватало, когда
она была живая во плоти. В извечном
вопрошании о Боге меня больше не удовлетворяло пустое
отрицание. Теперь мне стал ближе
взгляд агностика, который не говорит – Бога нет, а
сознается, что не знает, есть ли Он.
Но тот
последний разговор с мамой по телефону остался нескончаемым
укором. И чтобы все было
понятно, надо о многом рассказать,
то есть углубиться в далекое прошлое...
Тридцать три
года вдовела мама. Даже тридцать
четыре, если считать время соломенного вдовства. Повестка
предписывала папе отбыть в армию тридцать первого декабря – в
самый канун Нового, 1942-го года. Помню, как мы сидели при
мигающем свете коптилки перед
его отъездом в Аягуз, где
формировалась их восьмая дивизия – не гвардейская,
прославившаяся под Москвой, просто
стрелковая. И папа тихо сказал деду
по-еврейски:
– Любую руку
отдал бы, лишь бы остаться с детьми...
– По его щеке скатилась
слеза.
Близилась
смена годов, а в подслеповатой нашей сырой землянке и не
чувствовалось предпраздничного настроения. Уныние сопровождало
уход папы. Он знал: минут, может быть, недели, и отправится на
фронт.
Станция
Аягуз расположена на ветке,
ведущей из Алма-Аты в Семипалатинск. И в
лютые февральские морозы мама
поднялась в дорогу. Послала телеграмму, завернула в стеганое
одеяло грудную дочку и села в
заиндевевший поезд.
Папа
телеграммы не получил. Его в те самые дни неожиданно
командировали в Ташкент, в штаб Среднеазиатского военного
округа. Женщину с младенцем встретили папины сослуживцы.
Привезли в часть, отогрели, уговаривали остаться до возвращения
мужа. Но неугомонная мама первым же поездом двинулась в обратный
путь. И правильно сделала. Хорошо зная папу, мама не
сомневалась: дорогу из Ташкента он обязательно выберет ту, что
пролегает через Алма-Ату.
Так и
случилось. В нашей землянке они появились почти одновременно. И
это была их последняя встреча.
Потом, по
весне, когда эшелоны дивизии потянулись к фронту, мы ездили с
мамой на Алма-Ату-Первую, где пролег Турксиб, все надеялись
перехватить папу. И он надеялся, потому и предупредил нас.
Эшелоны шли и
шли. Но папы в них не было...
Мы и в то утро
были на станции. И напрасно. В полдень мама заторопилась домой –
надо было кормить хворую Идочку.
Вернулись.
Мама дала больной малышке грудь.
Мы с Марой
тоже голодны. Да терпим. Накануне была съедена последняя чашка
риса. Запасов – никаких.
Насосавшись,
Идочка уснула. Жар у нее спал. Теперь мама могла позаботиться и
о нас, старших.
– Я скоро, –
сказала она. – Сбегаю в город. Может, удастся что-нибудь
раздобыть.
Только она
ушла, послышался стук в наше подслеповатое окошко. Выглянул – и
увидел папу.
Я отпер дверь.
Папа, пригнувшись, шагнул в полутемную землянку, прижал нас с
Марой к себе. Так мы и застыли на мгновенье все трое.
Зашевелилась в
своей кроватке малышка. Папа склонился над ней, совсем
несмышленышем, не могла она его запомнить.
– Где мама? –
точно сбросив оцепенение, спросил папа.
– Который уж
день встречаем тебя на
Алма-Ате-Первой. И сегодня пробыли там до
обеда. А вернулись, потому что
Идочка заболела. Мама только что
ушла: дома – хоть шаром покати.
– Больше я
ее не
увижу, – сказал
папа.
Но
тогда до меня не дошел истинный смысл его
слов.
Он что-то сунул мне в
руки, снова перецеловал нас всех.
–
Пора,
сынок!.. – И двинулся к двери.
–
Ты куда? Мама
сейчас, она скоро...
–
На улице ждет грузовик. Отстану
от эшелона – будут неприятности.
Мы
с Марой – следом. Папа вскочил не подножку “газона” и нырнул в
кабину.
Это было 4
апреля 1942 года. Ему
оставалось жить четыре месяца
и двадцать два дня.
Пока шла
война, мы верили, что, может,
он где-нибудь есть – в госпитале, в плену.
После
надеялись, что окажется среди
перемещенных лиц
заграницей. Минет время, и
когда-нибудь он вернется.
Маме не было и
тридцати двух лет, когда пришла долгожданная
Победа. За красивой и статной
молодой женщиной, понятно, роем вились
поклонники. А как узнают о
прицепе из троих детей, мигом
линяют...
Я ревновал
маму к любому мужчине, который возникал
рядом, и не мог скрыть
неприязни. И одновременно мне нравилось, что на нее
заглядываются чужие дядьки. Ей
долго удавалось сохранять привлекательность и свежесть, точно
непрожитая женская жизнь
сберегала от увядания.
Поначалу
завелся некий подполковник с подкупающим именем Абрам
Израилевич. Такое прозванье – бальзам на сердце бабушки. Да и
маме внушал доверие “свой человек”. Подполковник не скрывал, что
до войны у него в Москве была жена, но они будто бы давно
расстались. Это мне стало известно из не предназначенных для
моих ушей разговоров, которые вели мама и бабушка и которые я
нечаянно подслушал.
Подполковник
обычно приходил не один, а со своим
адъютантом Илюшей.
Этот лейтенант являлся со скрипкой,
пел, сам себе аккомпанируя, “Офицерский
вальс”, американский
солдатский “Кабачок” и другие
популярные песни. Концерты
начинались сразу после
чаепития с гостинцами, принесенными военными: заокеанские
каменные галеты, консервированная колбаса. Голодные, мы мигом
расправлялись с дарами союзников. Вина на столе не бывало - мама
его не терпела.
Если визитеры
засиживались, нас, детей, старались
спровадить в постели. Девочек
удавалось уложить.
Я же бдел, и никому не удавалось побороть мою ревнивую
подозрительность ссылками на то, что завтра рано в
школу. Нет, я досиживал,
превозмогая сонливость, до конца – до ухода подполковника с
лейтенантом. Однажды, когда мы
осталась вдвоем, мама спросила:
– Ты не будешь против,
если я соберусь замуж?
– А тебе что – сделали
предложение?. .
– Нет.
Но всякое может случиться...
–
Выходи. Только я с тобой жить
не буду.
– Куда ж
ты денешься?
– Уйду к бабушке с
дедушкой.
Спустя
много-много лет, приехав на побывку ко мне в Москву, мама через
справочную разыскала Абрама
Израилевича, позвонила. Он
уклонился от встречи, сославшись на нездоровье
жены – той самой жены,
с которой у него расстроились отношения еще в довоенную пору...
Потом маму
стал обхаживать заведующий столовой, куда она поступила
официанткой
в лютый голодный мор, поразивший Молдавию в сорок шестом
году. У заведующего была семья – уродливая жена и рыжая дочка в
мелких барашковых кудряшках. Судя
по тому, как поглядывала на меня эта
рыжуха, все кончилось бы
скандалом, если б мама не бросила сытное место и не ушла
регистраторшей в поликлинику.
В поликлинике
платили гроши, дополнительного прибытка никакого не было.
Коллектив состоял в основном из женщин. Редкие мужчины-врачи
отличались, видимо, высокой нравственностью. По моим
пристрастным наблюдениям, на мамино целомудрие не посягали.
Окончив школу,
я покинул Тирасполь. Учась в университете, появлялся ненадолго,
наездами – в выходные, на праздники и каникулы. Когда работал в
Караганде, проводил отпуск дома. Перебравшись в Кишинев,
старался отдыхать у моря, но домой все равно, хоть на несколько
дней, да заворачивал. Знаю: личной жизни у мамы не было, значит,
это мой сыновний мальчишеский эгоизм помешал ей устроить свою
женскую судьбу...
Тут подросли,
заневестились дочери. И настал срок думать об их замужестве. Так
что мама и вовсе о себе забыла.
Заботы
доставлял и сын с его Бог весть откуда взявшимися холостяцкими
привычками. Уж каких только девиц на выданье не называла – даже
слушать не хотел. Но маме трудно было с этим смириться. При
каждой встрече снова и снова начинался тягомотный разговор о
том, что пора-де остепениться, создать семью, родить детей.
– Вот у
Шафиров какая чудесная Светочка, – в очередной раз
заводила мама. – Они очень тебя хотят.
– И у нее
спросили?
– Очень
хорошие люди. Светочку ты видел ребенком. Теперь она –
красавица. И уже студентка пединститута. Кстати, филолог, как и
ты...
– Не надо меня
сватать.
– Зачем
сватать?.. Ты нравишься девочке. Так говорит ее мама. Поверь,
Софа – не мещанка и врать не станет. Первая пионерка Тирасполя!
И теперь – не последний человек.
– Тогда
сдаюсь!..
– Не смейся.
Если бы ты согласился, можно было бы так устроить, чтоб вы
где-нибудь как бы случайно встретились. Девочка даже не
догадается...
– Нет, мамочка. Не волнуйся,
я сам решу матримониальную проблему.
– Что решишь?
– Да женюсь, когда придет
время.
А время все не
приходило. По крайней мере, так мне казалось. Да и зачем
связывать себя одной женщиной, когда доступны разные? Заботиться
будет? Нет в том нужды. Обхожусь, сам веду свое нехитрое
хозяйство, ни от кого не завишу. И слава Богу! И еще могу
материально помогать маме и младшей незамужней сестре. Какая еще
подруга попадется?.. Не каждая согласится делить с его родными
скромный заработок мужа.
Но главное –
не любил я никого.
Детей
хотелось. Так не заводить же на стороне? Охотницы родить нашлись
бы. Может, не без тайной мысли охомутать, сыграв на
привязанности к своей кровиночке. Выросшие без отцов к этому
чувствительны...
Последняя моя
красотка перед твоим приездом в Кишинев, когда мы и
познакомились, была вылитая Брижит Бордо. Наслушавшись восторгов
о столь поразительном сходстве с французской дивой, она и ужимки
и манеры соответствующие усвоила.
Похоже, не
представлял интереса для эдакой соблазнительной особы. И
недостатка в поклонниках у нее не было. Но очень уж горело
насолить подружке, свести какие-то счеты. А мне на дне рождения
этой подружки выпала роль ее ухажера. И стал я неожиданно
предметом девического соперничества. Взыграла взрывная смесь
южных кровей – мать у Брижит была еврейка, отец – молдаванин.
Могла ли столь пылкая натура не увести меня с торжества?
Жертва
собственного коварства, она отдалась не слишком настойчивому
обольстителю чуть ли не в первый вечер. И прямо на веранде
родительского дома. Как видно, девичья честь не была для нее
добродетелью, которую надо было сохранить до встречи с суженым.
И хотя потом Брижит сожалела, что не подарила мне своей
невинности, в это не очень верилось...
Впрочем, я
отнесся спокойно к прошлому новообретенной подруги. Да и не было
оно таким уж шокирующим. Ее первым мужчиной стал смазливый хлыщ
из ПТУ, где они вместе учились. Это произошло недавно и не
имело, как говорила Брижит, продолжения.
Скромный опыт восполнялся природной чувственностью. В прелестной
маленькой головке рождались сексуальные фантазии, которые
вдохновили бы любого Дон Жуана. Очень скоро мы превратились в
неистовых любовников.
– Все у нас с
тобой впереди! – мечтательно говорила она. – Вот поженимся – и
тогда... – От недосказанности обещания захватывало дух.
Профессионально-техническое училище Брижит окончила только в
прошлом году. Работала монтажницей на одном из кишиневских
заводов. Сознавала, что разные образовательные цензы могут в
будущем нарушить гармонию супружества. Реальность его казалась
столь неизбежной, что меня о моих намерениях даже не спрашивали.
Чтоб соответствовать, поступила на филфак университета.
Молдаванка Брижит – в ее паспорте указана национальность отца, –
легко выдержала смягченный для таких, как она, конкурс.
Расставание с
заводом... Превращение в студентку... Брижит восприняла перемену
как замену прозодежды повседневным платьем, в котором не стыдно
посещать факультетские аудитории. И с той же легкостью, считала
она, к ней придут и знания, и общая культура.
Пока же моя
подруга предпочитала развлекаться. Чаще всего мы мило проводили
время в обществе ее кузины с материнской стороны. При русском
муже этой кузины семейство являло собой, видимо, тот образец
брачных уз, который демонстрировался как желательный для самой
Брижит. За исключением одной малости – глава семейства любил
выпить. Меня трудно было заподозрить в подобном грехе. И потому
я должен был внести в нашу четверку отрезвляющее равновесие.
Спустя годы при
краткой случайно встрече сей выпивоха с грустью сказал:
– А я-то думал –
так весело и проживем вчетвером до старости...
– Значит, не
судьба...
Он не скрыл, что
его брак давно распался из-за пьянки. И добавил:
– Жениться бы тебе
тогда – и я б устоял! С тобой-то мы пили в радость...
Моя ли вина,
что сошел с круга когда-то хороший парень? Но укором прозвучали
для меня эти слова.
Из-за чего же
порвал с Брижит? Вроде пустяк был причиной... Шли в гости к
общим друзьям встречать Новый год. В этот вечер в Кишиневе
всегда выпадал первый снег. Наверное, молдавский климат таков?
Или счастливо отсеялись другие впечатления? Но так запомнилось:
Кишинев, Новый год, снег. Сыпал он и на этот раз – девственный –
нежный, невесомый. И от одного прикосновения к щекам влажных
пушинок поднималось настроение. Поминутно раздавался
беспричинный хохот. Мы веселились, потому что были юны и
беззаботны.
Кто-то затеял
игру в снежки. Я поддался общему азарту и бросил сжатый в горсти
комок рыхлого снега в мою причепуренную к празднику подругу.
Комок рассыпался на лету, припорошив тающими блестками модную
прическу, сооруженную дорогим парикмахером.
– Ты чем
думаешь, головой или жопой?! – послышался злой окрик Брижит.
Это потом я
понял, что заставило меня рвануть прочь от расшалившейся
компашки. А в самый момент действовал чисто импульсивно.
У Чехова есть
рассказ, где в чем-то сходная ситуация. Влюбленная парочка. И
вдруг девушка видит вошь на манишке галантного кавалера. Сразу
точно отрезало – пропали все чувства, кроме отвращения.
Вот так же
было и со мной после грубых слов Брижит. Что подстегнуло мое
бегство? Оскорбленное самолюбие, неадекватность реакции Брижит
на безобидную шалость?
Мчался, петляя
дворами, чтоб не нашла, если кинется догонять и извиняться. И на
ходу постепенно начинал осознавать ситуацию: “Если сейчас, когда
у нее нет никаких прав на меня, подобное хамство, то что же
будет потом?”
Медленно брел
берегом озера, был уверен: тут недосягаем. И вдруг из-за кустов
выскочил двоюродный зять. Он проехал несколько остановок на
автобусе и вышел, угадав мой маршрут вдоль водоема.
– Не серчай,
Паша, на дуру! Что с нее возьмешь?.. – Он преграждал дорогу,
хватал за руки, лез целоваться, хотя еще был трезв, как
стеклышко. – Не омрачай Нового года... ради нашей дружбы!
Я дал себя
уговорить. Мы догнали дам и заявились в гости, будто и не было
никакого инцидента.
Когда ж немало
выпили бьющего в ноги, но оставляющего холодной голову
молдавского вина, она затащила меня в отдаленную комнату и
повисла на шее:
– Прости!..
Больше не буду!..
– Вот что,
дорогая, – мне не удавалось освободиться от ее обволакивающих
объятий, – я здесь только потому, что не хотелось обижать твоих
родственников. Запомни: никогда не рискну связать свою жизнь с
твоей.
И все же наши
отношения продолжались еще почти год.
Уж как она
старалась, чтобы забылся неприятный эпизод. И ей бы, наверно,
удалось добиться своего, если бы я ее любил. Нет, который уж год
сердце мое принадлежало другой.
К каким только
уловкам не прибегала Брижит! Она явно хотела забеременеть, чтобы
привязать меня к себе. И только я об этом догадался, как
услышал:
– Могу тебя обрадовать – у
нас будет дочка!
– Дочка?.. Почему?
– От тебя я стану рожать
одних дочерей.
– Откуда такая уверенность?
– Чем мужественней партнер,
тем вероятней девочки.
– Ты мне льстишь, конечно.
Но так ли это?
– Уж поверь – я не вру. И не
ошибаюсь. И хочу ребенка именно от тебя.
– Забыла, что было сказано в
новогоднюю ночь?
– Ты же не порвал со мной?
Ничего, стерпится-слюбится.
– А справишься?
– Мама поможет. Да и ты,
уверена, в стороне не останешься.
Она тяжело
переносила свое новое положение. Ее рвало, на лице появились
пока еще малозаметные пятна, и оно начало утрачивать привычную
форму, как будто та была востребована природой для будущего
похожего человечка.
Я был
заботлив, предупредителен – и только.
– Нет ли среди
твоих знакомых хорошего гинеколога? – спросила Брижит через
несколько недель.
Такой доктор
был. Мне довелось редактировать его монографию.
– Гинеколог
есть – лучший специалист в городе. Я договорюсь о приеме.
– Хочу, чтоб у
нас все, как раньше. Хочу спать с тобой...
Отвез ее в
больницу к доктору. После осмотра, пока Брижит одевалась в
соседней комнате, он сказал:
– Это юное
очаровательное существо родило бы вам прекрасного ребенка...
– Все без меня
решила – и забеременеть, и освободиться.
– Девочка
догадалась: против вашей воли вас к себе не привяжешь.
Не хочу быть
несправедливым. Брижит обнаружила неожиданную душевную чуткость
и чисто женскую проницательность.
– А ты
вернулся бы к своей зазнобе-занозе, если б развязался со мной? –
спросила она, когда у нас возобновились прежние отношения.
– Нет,
никогда.
– Тогда
доверься мне. Я все сделаю, чтобы ты забыл о ней навсегда.
– Никто не
может здесь помочь и ничто. Разве только время...
– Роковая
любовь, – криво усмехнулась она. – А ты трахни ее, и все как
рукой снимет. Я ревновать не буду.
Только мне не
подходил этот рецепт...
Всякие слышал
сравнения: как удар молнии, солнечный удар. Изощрялись на сей
счет и влюбленный, и мастер слова, нередко объединенные в одном
лице. Нет, у меня было совсем по-другому.
Я жил тогда на
квартире у Розы Борисовны, старой кишиневской еврейки, чей муж
отбывал срок за мелкое хищение казенной собственности. Снимал
проходную, хотя и не задешево. Просто лучшего не подвернулось
после моего возвращения из Караганды. Работал в “Молодежи
Молдавии”, часто бывал в сельских районах. Значит, дома
появлялся эпизодически.
И вот приезжаю
из очередной командировки, а хозяйка соскучилась в одиночестве
по живому человеку, вертится вокруг, тараторит о пустяках и, как
бы между прочим, спрашивает:
– Павел, вы не
будете против, если я возьму на квартиру девочку?
– Вы –
хозяйка. Вправе ли я вмешиваться? Только не тесновато ли станет
втроем?
– Вас так
часто нет, и мне страшно одной, особенно ночью. А девочка
маленькая, школьница. Поставим раскладушку в моей комнате – и
все дела.
– Удобно ли,
чтобы девочка ходила через комнату мужчины?
– Ничего,
как-нибудь устроимся...
Собираюсь в
баню – отмываться от пыли сельских дорог, заявляются две юные
девы. Глянул на вошедшую первой – простовата, невыразительна. И
подумал: “Только бы не она”, даже не посмотрев на вторую. А
посмотрел – обдало волной радости: эта как будто сошла с картины
Маковского “Дети, бегущие от грозы”. Вроде бы ничего особенного:
неброская тихая русская прелесть и милота. Но и сейчас эти черты
полны для меня неотразимой магии. Обе девчушки ростом невелички.
“В классе, наверное, восьмом”, – прикинул я и отправился
париться.
На счастье или
несчастье новой жиличкой оказалась девочка с картины – Рена.
Назовем ее так в предвиденье грядущих событий.
Теперь после
работы я почему-то спешил домой. Охота исчезать с ночевками и
вовсе пропала: “Что ребенок подумает?..” Телевизоры тогда были
редкостью. Хозяйка подавалась к соседям на интересные передачи.
И вечера мы коротали вдвоем с девочкой.
Я сделался
вдруг страшно писучим. Часами просиживал за столом в своей
комнате, кропая статейки, которые задолжал не только своей
редакции. Рена вежливо осведомлялась, не помешает ли, приходила
ко мне. Прислонившись спиной к теплому кафелю печи, задавала
вопросы. Отвечая, я приноравливался к ее нежному возрасту.
Задетая этим, она однажды возмутилась:
– Не говорите
со мной, как с маленькой. Мне
уже восемнадцать. Я все еще в
школе из-за того, что папу часто
переводили с места на место.
И Рена
рассказала, что теперь родители живут в
Олонештах, отец служит в
райвоенкомате, а мама работает медсестрой в больнице. Потому-то
майорской дочке и приходится одолевать десятый класс в столице,
скитаясь по чужим углам, что здесь можно наверстать
упущенное. Она думает
поступать в университет, на биофак, а там жестокий конкурс,
нужно хорошо подготовиться. Да
и к аттестату зрелости, полученному не в провинции, а в
Кишиневе, относятся лучше.
В следующий раз
Рена
спросила:
– Что вы думаете о
любви?
– Лев Толстой
писал: “Мы любим другого человека за то
добро, которое мы ему делали,
и ненавидим за то зло, которое мы ему
сделали”. Мысль выражена
нескладно, но психологически точна. И очень мне близка, –
добавил я.
И тогда она
призналась:
–
А мне кажется, я могла бы
полюбить такого человека, как вы... – – И оторвавшись
от печки, подошла и поцеловала
меня.
Коснулся
губами ее щеки. Она
трогательно подставила губы.
Нас возвратили
к действительности только звук отпираемой двери и шаги
вернувшейся домой хозяйки. Та
лукаво посмотрела на возбужденных
квартирантов и пошутила:
– Что, не
скучает без старшего поколения моя молодежь?..
Слышал, как
ворочается за тонкой дверью Рена
на неустойчивой раскладушке – распалилась
девочка. И сам полночи не мог
уснуть, предаваясь укоризненным размышлениям: «Что я
натворил?! Ребенку утром в
школу – и такое потрясение. Хороша будет ученица!»
...В тот вечер
я был редакционной “свежей головой” – дежурным по
номеру. Освободился поздно. Вошел
в квартиру, стараясь не
шуметь. И еще не включив
света, различил в полумраке, что кто-то свернулся
калачиком на обычно пустовавшей тахте. Это могла быть только
Рена – больше некому. Разделся
в потемках, чтоб не потревожить ее
сна. И все думал: “Почему она улеглась в моей
комнате? А что
хозяйка? Нет, добром это не
кончится”, – был неутешительный вывод.
Долго не
смыкал глаз этой ночью. Вскочил по звонку будильника,
когда уже пора было бежать
в контору. Тахта пуста. Зато
входит Роза Борисовна.
– Доброе утро,
Павел. Что-то я вчера не
слышала, когда вы вернулись.
–
Задержался в
типографии. А почему Рена
ночевала в моей комнате? – Мне не удалось скрыть
раздражения.
– Она что, мешала вам спать?
– Все же я мужчина –
неудобно как-то...
– Но ведь она
ребенок. А тахта все равно
свободна.
– Смотрите, Роза Борисовна,
как бы чего не вышло...
– Я надеюсь на вашу
порядочность и благоразумие.
Какое, к
черту, благоразумие?! “Ночи
безумные, ночи бессонные” – это
Апухтин про нас с Реной.
Гасили лампу, раздевались,
разбредались по своим закуткам в темноте – для
хозяйки. А едва заслышав ее
могучий храп, Рена звала:
– Иди ко мне.
Присаживался на край тахты, склонялся к
девочке.
– Что, дорогая?
– Меня
знобит.
Приносил еще одно одеяло,
клал сверху.
– Сейчас согреешься.
– Нет, ляг
рядом. Обойми собой.
Ложился, ласкал ее
трепещущее тело, целовал, почти теряя самообладание.
– Успокойся, – внушал я то
ли Рене, то ли себе.
– Делай со
мной, что хочешь, – шептала она мне в ухо, еще больше ослабляя
волю пересилить желание.
– Да пойми ты
– в любой момент может войти старуха.
– Ну, и пусть!
– Вспомни,
тебе утром на занятия. И все
увидят, что ты – уже другая. Закончишь
школу, и мы с тобой поженимся.
И все у нас будет хорошо... Впопыхах
и уворовывая, я не могу.
– Так вот она,
правда: ты -
импотент! Ты несостоятелен как
мужчина! – Ее оскорбительные слова были произнесены почти
беззвучно, но мне слышался в ночи ее
надрывный крик.
– Как ты
смеешь? И что ты об этом
знаешь?..
Минули годы
прежде, чем мы в первый раз принадлежали друг другу.
– Почему ты не
сделал этого тогда? – горько спросила
Рена. – Я бегала б за тобой, как собачонка...
– С собачонкой
жизнь не проживешь, – ответил я.
Но еще надо
было одолеть
эти годы, когда страсть
сменялась отчаянием, а надежда
– унижением.
А пока
наступила новая ночь, и опять
Рена позвала меня на
тахту. Я отказался наотрез, не
остыв еще от обиды. И что же
она устроила? Выскочила
из комнаты, прихватив одежду, накинула в прихожей пальто и
убежала из дому. До меня это
дошло, когда захлопнулась
входная дверь, переполошив и хозяйку.
Та ворвалась в мою –
нашу комнату в наброшенном на плечи халате и с ужасом в сонных
глазах.
– Павел, что у вас тут
произошло с Реной?
– Я вас предупреждал, Роза
Борисовна...
–
Боже! Мало мне мужа в тюрьме, так еще эти
неприятности...
- Не
переживайте, сейчас я ее приведу.
Что-то вы сильно сегодня
натопили – вот девочке и захотелось на свежий воздух...
Хорошо, что
быстро отыскал беглянку на
притемненной пустынной улице.
– Зачем ты
устроила переполох? Хозяйка
рвет и мечет...
– Душно стало.
– Ладно,
надышалась. Пойдем, надо хоть
немного поспать.
Переступили порог
– Роза Борисовна закатывает истерику.
– Что теперь
будет? Что будет? Родители
обвинят – не уберегла их дочку старая
сводня!
– Прекратите
причитания! Утром поговорим. И
запомните: мы – взрослые люди
и сами за себя в ответе.
Рене в
школу к восьми. В редакции
рабочий день начинался в девять.
Когда я остался один, снова появилась хозяйка и повела со
мной такой разговор.
– Павел, Рена
должна уйти.
–
Куда? Зима на дворе...
Если нам обоим здесь оставаться нельзя,
уйду я.
– Нет, она
платит за угол – это гроши. Вас
терять мне невыгодно...
– Потерпите до
вечера. Что-нибудь придумаю.
Встретил Рену
после уроков. Отправились обедать в столовку. А заодно все
обсудить. И нашелся выход.
Еще в
университетские времена завелась у меня закадычная приятельница
Лена Картун, славная и добрая
душа. Личная ее жизнь никак не
складывалась, и Лена жила одна в не Бог весть какой удобной, но
отдельной квартирке. Я почти
не сомневался, что Рена найдет
там радушный прием.
В
патриархальном Кишиневе не считается зазорным явиться в гости
без предупреждения даже к тому, у кого есть
телефон. У Лены телефона не
водилось. Но нам повезло – мы
ее застали дома. И только
начал я рассказывать, с чем пришли, как чуткая моя приятельница
воскликнула:
– Не трать
лишних слов, Павлик! Пусть живет.
Условие одно – не заводить речей о деньгах.
Теперь,
закончив дела в редакции, спешил на такую родную улицу
Пирогова, по которой хаживал
из общежития в университет, из университета в общежитие пять
студенческих лет. Мы с Реной
редко оказывались наедине. Разве
когда Лена задерживалась из-за какого-нибудь мероприятия
в школе, где преподавала русский язык и
литературу. И, даже оставаясь
вдвоем, избегали будоражащих ласк. А
уж о том, чтоб заночевать, у меня и мысли не возникало.
Приехала мама –
Антонина Васильевна. И удивила своим обращением ко мне:
– Здравствуй,
здравствуй, зятёк! Много о
тебе слышала... Знаю, жалеешь
ты дочку. Только помоги Ренке
в университет поступить. И в
гости ждем. Познакомишься с
нашим отцом Петром Ивановичем. Он,
пока не перепьет, хороший
мужик. Ренка вся в него.
Я и сам
восстанавливал связи на биофаке.
Прошло лишь два с небольшим года после окончания
альма матер – на всех
факультетах осели мои однокашники. И
в приемных комиссиях им же заседать...
Проезжал мимо
и забежал накоротке в неурочный час.
Смотрю, моя девочка наводит марафет, куда-то собирается.
– Извини, я
должна уйти. У меня деловое
свидание.
– Это
любопытно.
– Может,
решается мое будущее... Мне
предложили сниматься в кино.
Раздался стук
в дверь. Открываю – и вижу
известного в городе ловеласа,
который подвизался режиссером хроники на местной студии. Наши
пути никогда не пересекались, но мое появление повергло
его в легкий шок: он явно не
рассчитывал напороться на
соперника.
– Я, кажется,
ошибся?..
– Да, ты не
туда сунулся. И заруби на
носу: подойдешь еще раз к этой девочке, ноги
переломаю. Кончай, подонок,
пудрить мозги юным дурочкам,
обещать роли в фильмах. Снимаешь
своих доярок и свинарок – и сиди тихо. Не то дождешься
статьи в газете о своей бурной творческой
деятельности.
– Извини,
Павел, не думал, что становлюсь тебе поперек дороги.
Не будем ссориться... – И он покорно ретировался.
Рена слышала
отголоски объяснения. Она вне себя от гнева:
– Да как ты смеешь
вмешиваться в чужую личную жизнь!..
– Это чья же
жизнь мне чужая – твоя?.. Пойми,
ты клюнула на посулы прохвоста, который нарушает
профессиональную этику. Он мог бы снять тебя для киножурнала,
если б училась на “отлично” и была примерной комсомолкой,
каковой не являешься. Так что приглашение в киноактрисы – блеф.
– Пусть так,
но ты не имеешь права мной
распоряжаться. Я сама себе хозяйка, – кричала
она уже во весь голос.
– Успокойся, я
забочусь только о тебе. А право мне дает любовь.
– Захочу, на
панель пойду – ни у кого не спрошусь! – Что-то надрывное,
настасьефилипповское вдруг
проступило в моей девочке, и я не сдержался – влепил ей
пощечину. Никогда – ни до, ни
после не ударял женщину, а тут дернула меня нелегкая.
А
она? Она бросилась ко мне на
грудь и зарыдала. И сквозь
всхлипы просила:
– Прости,
милый! До чего ж я тебя
довела!.. Клянусь, больше
этого никогда не будет!..
Ее раскаяние
было недолгим. Она все дальше
отодвигала меня. Может быть, только предстоящие экзамены в
университет удерживали Рену от окончательного разрыва.
– Знаешь, я
хочу какое-то время побыть одна – надо проверить свои чувства, –
вдруг объявила Рена. – Пойми, на меня давят с разных сторон:
девчонки говорят, что ты стар и уже начинаешь лысеть, мама
считает, что ты немногого в жизни добьешься...
Мне осенью
стукнуло двадцать шесть. Ей
вот-вот должно было исполниться девятнадцать.
Снова приехала
Антонина Васильевна. Она, как
и прежде, была сама приветливость и ласка и уговорила меня ехать
на день рождения Рены в Олонешты.
– Только ты,
зятек, сразу-то не открывайся будущему тестю, – наставляла
Антонина Васильевна. – Его подготовить надо...
Добирался
двумя автобусами. Петру
Ивановичу был представлен как полезный человек, у которого связи
в университете. А раз так, майор изъявил готовность всячески
ублаготворять приезжего. Мы хорошо
посидели и выпили славно – весь штат районного военкомата
собрался за столом.
Гуляли и на
другой день, перенеся пир в знаменитый совхоз
“Пуркары”, где какой-то особый
микроклимат, и потому лишь из здешнего винограда
получаются необыкновенные
терпкие вина.
Крепко
набравшись, Петр Иванович
полез лобызаться.
–
Замечательный ты, Паша, парень! Да
ведь не женишься на моей девке – не чета она тебе...
Верный уговору, я
твердил:
– Рановато ей –
пять лет еще университетскую лямку
тянуть.
Рена все время
моего гощенья вела себя
подчеркнуто отчужденно.
Со мной почти не общалась, ни ласкового взгляда, ни
доброго слова – только бы
никто не догадался, что нас связывает. Поэтому в Кишинев
я возвращался в дурном расположении
духа. Отойдя от обид, снова принялся за хлопоты по
Рениному делу: уточнял, кто
будет принимать тот или иной предмет,
какие преподаватели войдут
в приемную комиссию.
Она появилась
на Пирогова лишь накануне
вступительных экзаменов. Тотчас
был зван и я, хотя встреча не растопила льда между
нами. И все равно, ясно было,
Рена не сомневается:
расшибусь, но протащу ее на биофак.
Пропадал в
университете. Находил тех, кто
вершил судьбами абитуриентов, договаривался, что моей протеже
будет оказано внимание и
снисхождение. От меня не ждали ни благодарности, ни
ответной услуги – так сильна была солидарность среди тех, с кем
я в одно время учился в нашем маленьком
КГУ. И ни разу не
сорвалось. Может быть потому,
что прибегал к Рене ранним
утром в день очередного испытания
и в прямом смысле за руку вел ее в нужную
аудиторию. Потом терпеливо
ждал, когда она выйдет и протянет мне листок с оценкой, которая
гарантировала поступление. И
так до самого конца – до того, как она была зачислена на
желанный биологический факультет, несмотря на огромный конкурс.
Перед началом
семестра она позвонила из Олонешт,
попросила встретить. Из автобуса вышла посвежевшая,
отдохнувшая. Мы отправились не
к Лене, а неподалеку – в общежитие,
где иногородней Рене
предоставили койку.
Что-то в ней
появилось новое... Только
что? Этого я определить не
смог. Неужели одно лишь
сознание, что она теперь студентка, так изменило ее?..
Забросили вещички в
комнату, и Рена предложила:
– Пойдем
гулять!
Нам о многом надо
поговорить...
Мы вышли в
теплый ясный последний день августа и двинулись – в
сторону ближайшего
парка.
– Ну, как
родители, что дома?..
– Об этом
после. Сначала я должна
тебе рассказать, что встретила, наконец, того, кого
по-настоящему люблю и кому целиком себя отдала.
Солнце
померкло надо мной. Не помню, что
испытал кавалер Де Гриё,
услышав признания Манон
Леско.
Я подавленно
молчал, а она продолжала:
– Папа дал
денег на давно обещанную поездку
в Ленинград, если поступлю в
университет. Наше знакомство произошло в
Эрмитаже. Разве это не мило?..
Он суворовец, будет учиться в последнем, одиннадцатом
классе. У него романтическое
имя – Роллан. В следующем году
поступит в военно-медицинскую академию. Мы
сможем вступить в законный
брак, и я перееду в Питер.
Роллан чудесный. Мать у него – русская, отец – армянин.
И это смешение кровей
придает ему особую
прелесть...
Она
еще что-то говорила, но я
перебил ее, с трудом поборов
оцепенение, которое меня
охватило.
– Как же ты
могла?.. Я ведь так берег тебя!
– И напрасно.
А мне казалось, ты порадуешься моему счастью. Надеюсь, ты не
отвернешься от своей Рены, и мы останемся друзьями? Искренность
надо ценить. Дай мне только разобраться в моей новой жизни. Я
еще сама тебя позову.
Бессмысленно
предаваться сейчас запоздалому психоанализу. И все же...
Да, я был оскорблен, унижен,
растоптан. Представлялось ли то, что произошло, полным
крахом? Нет. Знал, что значит
в жизни женщины первый мужчина. Но
понимал, что она давно созрела и не без моей
помощи. Вожделение так легко
перепутать с любовью...
Страшнее бесшабашность, с которой
Рена перешагнула через того, кто делал ей доброе,
заботился о
ней. Необузданное своеволие
почти всегда изощренно в доводах
самооправдания. Не сомневался больше – натерплюсь лиха,
если не порву с этой сумасбродкой. И
не мог и не хотел ее терять...
Телефон теперь
был только на работе. Я
переменил квартиру –поселился в небольшом доме в уютном, тогда
еще окраинном кишиневском районе Валя
Дическу. В переводе с молдавского слово “валя” означает
долину. Имя же осталось от
румынского помещика, чьи
бывшие владения спускались в нее с пологих холмов во фруктовых
садах и виноградниках. После
войны их разрезали на участки под индивидуальную
застройку. Участками наделяли
отставных советских офицеров и
действующих администраторов, торговых работников и строителей.
Новый хозяин
Владимир Васильевич Крюков был из последних. Позже, когда между
нами возникло подобие дружбы, несмотря на разницу в возрасте и
скрытный характер Владимира Васильевича, мне стало известно, что
он из донских казаков, но утаил свою принадлежность к этому
мятежному сословию и растворился среди прочих
трудящихся. Крюков поражал
меня тем, что мог часами молчать, не произнося ни слова, притом,
что был весьма красноречив. Ко
мне скоро стал относиться почти по-отцовски, видимо, оттого, что
Бог не дал ему родного сына, а с дочерьми отношения не
сложились.
Все
же дважды деликатный Владимир
Васильевич позволил себе вмешаться в мою
жизнь. В первый раз, когда я
сорвался в загул, чтобы забыться, смягчить удар несправедливого
предательского увольнения будто бы за пьянку, он сказал:
– Зачем вы
так, Павел? Не делайте того,
чего от вас ждет ваш враг. Господь
наделил вас способностями.
Напишите лучше о том, что
случилось. И на душе станет легче...
Ну, а во
второй – об этом после.
...Она
позвонила только в конце декабря. Пригласила в общежитие.
Соседки, не
стесняясь, разглядывали меня. Видно,
Рена что-то наболтала им о странном типе, который в нее
безумно и безответно влюблен.
Одну из соседок потрясло это
неразделенное чувство.
Через короткое время она
изъявила готовность
вознаградить того, кто
оказался на него способен.
Бесхитростная соблазнительница невольно, задним числом
подтвердила мою догадку о
Ренином трёпе.
– Я говорила с
Розой Борисовной по телефону. Старуха
сказала, что ты
съехал. Где же ты теперь
живешь? – спросила Рена.
– Недалеко отсюда, у озера.
– Хотелось бы посмотреть,
хорошо ли устроился.
–
Приходи. Только предупреди заранее, не то можешь не
застать.
– А давай, сходим
сейчас. Тут ведь нам и
поговорить толком не дадут...
Рене понравилось новое
жилище.
– Точно в
деревне – и рядом город. Виноградная
лоза в окно заглядывает...
С ума сойти!
Потом пили чай
на кухне. Зашел Владимир
Васильевич, я познакомил его с Реной.
Видно, она понравилась
хозяину. Он удалился ненадолго и вернулся с банкой меда.
– Угостите, Павел,
барышню, сладеньким от своих пчел.
– Скоро Новый год, –
сказала Рена, – как
собираешься его встретить?
– Как обычно – в компании
друзей-журналистов.
– А меня мог бы с собой
взять?
– Запросто.
–Твои
друзья не будут против?..
–
Это исключено.
Пирушка
ладилась в складчину. Я внес
деньги за двоих. И вечером
тридцать первого приехал в общежитие.
Рена
была в комнате не
одна. За столом сидел парнишка в форме суворовца.
– Это Роллан,
– нимало не смутившись, представила
она гостя. – Свалился, как снег на голову – у него
каникулы. На Кишинев отвел три
дня, а потом летит к матери в
Новочеркасск.
Нет, обилие
сообщенных подробностей все-таки выдавало если не волнение Репы,
то испытываемый ею дискомфорт.
Воспитанный
суворовец встал, в нем заметна была военная выправка. Я совладал
с нахлынувшими эмоциями и
пожал протянутую руку. Юноша и
вправду был симпатяга. Видимо,
по неведению, ему ситуация казалась вполне естественной, что
стало ясно, как только он
раскрыл рот:
– Рад встрече
со старым другом Рены, надеюсь,
мы тоже станем друзьями.
Сообразительная Рена отвела мне роль старого,
старого друга – этакого платонического покровителя
молодой красавицы. Ей показалось, что прекрасно вышла из
положения и, приободрившись,
она сказала:
– Давай возьмем Роллана с
собой.
Меня
охватил азарт.
– Отчего
ж не
взять? Не оставлять же юношу
одного в чужом городе в новогоднюю
ночь! Только надо по дороге заскочить в гастроном и
чего-нибудь купить – раз нас явится трое.
Незапланированный поход в магазин отнял
время. На праздник мы явились
с опозданием.
– Я уж
и не знал, что думать? – сказал, не скрывая
недовольства, Мирка Лимонов и
добавил, понизив голос, чтоб слышно было мне одному:
– Это что за толстовство?..
– Успокойся. Так нужно.
Потом все объясню.
Опорожняли
бокалы за уходящий, пили за
наступивший год. Всем было
весело. Я же впал в какое-то нарочито разухабистое
удальство: шутил, каламбурил – демонстрировал безудержное
довольство жизнью. Чуткий
Мирка изредка обращал ко мне понимающий
взгляд, точно урезонивал: “Не
сорвись!” И это помогло
удержаться в рамках.
Начались танцы. Поднялась
Рена, грациозно положила руку на мое плечо.
– Ты ужасно трогателен...
– Уж какой есть.
– Нет, сегодня ты сам не
свой.
– Значит, есть от чего.
– Да, но так
получилось непреднамеренно. Я
чувствую, твоим друзьям неприятно присутствие
чужаков. Давай, уйдем отсюда.
Только незаметно – по-английски.
– Надо бы и
Роллана спросить...
– Я уже с ним
переговорила – он тоже так считает: лучше
уйти. Отправимся к тебе и
проведем там остаток ночи. В
общежитие нас сейчас не пустят.
Ускользнули
втроем, не привлекши ничьего внимания, и отправились через весь
город на Валя Дическу.
“Куда я их
веду? – думал я дорогой. – У меня же, кроме раскладушки, стола и
стула, ничего нет в комнате. И
припасов никаких, не говоря уж о
вине. Как же я приму навязавшихся
гостей?..”
Но
Рена ведь в моей клетушке была.
Представляет, какие там возможности. Наверно, лучше б
отказать... Надо быть
мазохистом, чтоб подвергать себя таким
истязаниям. Не хватило
твердости сказать “нет”, пей
до дна эту горечь!”
Только мы пришли,
сняли в прихожей верхнюю одежду, Рена
спрашивает:
– Где у вас
удобства?
– В конце
сада. Надо пройти по
бетонированной дорожке.
– Одной
страшно. Проводи меня,
пожалуйста. – Едва ступили на эту дорожку,
Рена прильнула ко мне. –
Всегда провожай, куда бы я ни пошла...
– Зачем ты
ведешь двойную игру?..
– Теперь,
когда я увидела вас рядом, поняла, насколько ты выше.
– Ничего,
суворовец еще подрастет... – Рену бил озноб, который
перекинулся и на меня. Я
отодвинул ее.
– Иди.
Вернулись в
клетушку, и еще раз убедился, как опрометчиво было соглашаться с
Рениным предложением. А она
по-женски домовито принялась
устраивать постель.
– Ага, матрац,
два одеяла, подушка, простыни...
Будем спать на полу,
мальчики.
Чтобы ложе
было шире, расстелила все поперек и улеглась посередине.
– Ну, что, не
жестко? – спросил я.
– Ничего,
Суворов целую жизнь проспал на жестком, – сказал Роллан.
– Мальчики,
укладывайтесь. Вместе будет
теплее.
Роллан улегся
рядом с Реной, а мне что-то
мешало. И я не придумал ничего
лучше, как усесться за стол и начать возню с бумагами.
Рена встала,
нажала на кнопку лампы-грибка. Теперь
комнату освещала только заглядывающая в окно луна.
– Прошу тебя,
не занимайся самоедством. Можно
еще немного соснуть до утра.
– Да, в
редакции завтра, то есть сегодня, рабочий день.
Я отдавил
ребра, прикорнув на краю матраца, вжавшись в угол клетушки лицом
к стене, – только бы не ощущать дыхания дремлющей впритык к моей
спине Рены, а она то ли
спросонья, то ли нарочно прижималась ко мне, будто с другого
боку и не лежал ее первый мужчина.
Забылся
ненадолго. Меня разбудил
солнечный луч, пробившийся сквозь пожухлую виноградную
лозу. Глянул на часы – уже
пора быть в конторе. Тихо
собрался и выскользнул наружу.
Умывался и брился я на кухне, чтоб не потревожить спящих
гостей.
Трудным
выдался редакционный день после неспокойной новогодней ночи. И,
возвратившись, я был рад, что не застал нечаянных постояльцев. И
следов их пребывания не застал. Постельные принадлежности, как и
положено, на раскладушке, она аккуратно застлана. На душе
муторно – что поделаешь? А завалюсь-ка я до утра – сном все и
пройдет. Разделся, как привык, по-моряцки догола и юркнул под
одеяла. Заметил, что одной из двух простыней недостает, уже
погружаясь в дрему.
Отоспаться
мне помешал Роллан.
Он заявился около десяти
вечера, достал из–под шинельки исчезнувшую простыню и
виновато протянул мне –
простыня была немного влажной.
– Я ее
простирнул, – объяснил суворовец. – Мы тут малость побаловались
– ну, и следы оставили...
Его признания
прервал стук в дверь.
– Павел, можно
вас на минутку? – послышался
голос Владимира Васильевича.
Выглянул в
коридор. Крюков явно был чем-то взволнован.
– Что
случилось, Владимир Васильевич?
– Должен вам
сказать, что я против посещений этого молодого человека. – Тихий
голос Крюкова зазвенел от негодования:
– Он, гость, проявил
неуважение к хозяину.
Кровь прилила к моим
щекам. Мне было стыдно.
–
Не волнуйтесь, сейчас я его уведу.
Как ошпаренный вбежал в
комнату.
– У тебя
неприятности из-за нас? –
всполошился Роллан.
– Все
нормально. Просто мне
захотелось погулять, на ночь глядя. Заодно и тебя немного
провожу.
– Если ты не
против, обменяемся адресами на прощание.
– Я не
любитель эпистолярного жанра.
Мы расстались,
чтобы никогда больше не увидеться.
А Рена – что
она? Рена иногда вспоминала
номер моего рабочего телефона.
– Ты слышал?
Приезжает Рихтер. Сходим на концерт?...
Теперь у меня
не оставалось сомнений: ее поведение подло и двусмысленно.
Почему же я исхитрялся достать билеты, потом, забегая за Реной в
общежитие, краснел под соболезнующими взглядами
ее соседок по комнате, точно получал
удовлетворение от того, что
смог перешагнуть через обиду и предательство.
После чарующей
музыки хорошо было молчать. Рена
же принималась
выспренне рассуждать о высоте наших отношений, к
которым не примешивается ничто
грязное и которые свободны от корысти.
Собственно
никаких отношений давно не было.
Осталась боль от попранного
чувства. Теперь мне запросто
удавалось соблюсти идеал, усвоенный смолоду, – в ту пору,
когда я еще был чист и не знал женщин: любовь и физиология
несовместны, и чем духовнее страсть, тем свободнее она от
вожделения.
Помнишь, после
нашего сближения у меня сочинились
неуклюжие строчки:
Я себя
странно чувствую,
Как
если б жена была лира или арфа.
Наверно, так бы – чур в струю,
Алкей, узнай и ты, что
любит Сафо?..
Нескладные
стихи... Но что-то будоражило
душу и не находило словесного
выражения. Скорее всего выплеснулось
подсознательное – мука от
невозможности примирить божественный замысел о человеке и его
плотское воплощение, духовность любви и физиологию совокупления.
Этот звонок
Рены был не похож на другие.
Просит прийти, а у самой голос дрожит:
– Ты мне очень
нужен. Это вопрос жизни...
– Буду после работы.
Прихожу и не
застаю ее дома. Ну, соседки по
комнате усаживают за стол, угощают
чаем. И между прочим рассказывают, в какое
некрасивое положение попала Рена.
Рассказывают с гримасами мнимого сочувствия, что затащили
бедняжку на вечеринку, компашка,
видимо, была еще та, и там к Рене приклеился знаменитый
Васька Черный. Теперь
заваливается сюда чуть не каждый вечер, силком уволакивает на
пустырь. А возвращается она в
слезах. Какие-то у
Васьки права на нее...
Тут и
появилась Рена.
– Ты уже
здесь? Извини, раньше я не
могла... Даже раздеваться
не стану. Пойдем,
погуляем.
– Ты не
голодна? Я, например, не ужинал... Может, в кафе заглянем? –
предложил я на улице.
– Думала, у
тебя пропал аппетит от того, что наболтали мои милые соседки.
– ?..
– Ни за что
не поверю, что они упустили такую возможность. Но я для того
тебе и позвонила, чтобы выложить всю правду.
Она,
действительно, влипла в очень грязную
историю. Какая-то малина, свальный
грех. Она досталась
Черному. И, на ее беду,
понравилась уркагану. Теперь
не дает прохода. Тащит во
всякие непотребные места. Заставляет
жить с ним. Не
останавливается перед насилием и побоями.
– Надо же
угодить в такую передрягу!.. –
вырвалось у меня.
– Да, я боюсь
за свою жизнь. – Она разрыдалась. – Спаси! Только на тебя
надежда...
Что мне
оставалось? Надо было утешать
кающуюся грешницу.
– Не
бойся. Я найду на него управу.
–
Да?.. А ты?.. А с тобой он ничего не сделает?..
– Не
посмеет. Скажу, чтоб отстал,
не то будет привлечен. У
редакции достаточно влияния на правоохранительные органы. Он со
слабыми храбрый. И сесть не
захочет, скотина!
– Павел,
дорогой, ты истинно мой ангел хранитель!..
Только я появился
утром в редакции – звонок Рены:
– Подумала и
решила, что справлюсь сама.
Меня – точно
обухом по голове: не хочет развязываться с Черным, значит, ей
нравится быть подстилкой жулика. А,
может, обо мне тревожится – как бы не нажил беды?..
И следом еще
удар. Я уже писал об этом – об
увольнении из газеты за статью, которая была признана наиболее
удачной за неделю, вывешена на
доске лучших материалов и даже оплачена повышенным гонораром.
|