Светлана Кекова

Восточный калейдоскоп

Продолжение
 

Не видно камням, черепахам,
земле, превратившейся в ад,
как, связаны смертью и страхом,
над городом люди летят.

На дереве старом омела
прозрачна, как ангельский лик,
и вновь распадается Aтело
на грешную плоть и язык.

Так пахнет полынью цитварной,
так темен звериный устав,
что вновь обновляется тварный
подлунного мира состав.

И тянет в себя, как воронка,
кровавого мира строка,
и рвется, где нежно и тонко,
небесная ткань языка.

Но, духом смиряя движенье,
полет торопливый и бег,
в бессмертном своем униженье
стоит на земле человек.

Не видит, не слышит, не внемлет,
не хочет он знать ничего,
и ветер пустынный колеблет
материю платья его.
* * *

Певчий ангел голос свой возвысил,
только он звучит в иных мирах…
Появились оборотни чисел
в старых телефонных номерах.

Постепенно время угасает,
меркнет свет, не отвечает звук,
и змея за хвост себя кусает,
и ногами шевелит паук.

Сквозь прозрачный купол паутины
видит муха мир в последний раз,
рыба бьется грудью о плотины,
так что слезы катятся из глаз.

На могиле остается дата —
значит, имя смерти есть число.
Чешую блестящую куда-то
смыло и водою унесло.

Заслонясь трехмерным телом звука,
ты дожить сумеешь до седин…
Лжет любви постылая наука —
пять, пятнадцать, пятьдесят один…
* * *

Как с тоскою непритворной мы клялись травою сорной
не ловить ерша в бутылке, не заглядывать в словарь,
пили чай с малиной черной, несмотря на боль в затылке,
кислотой травили борной по субботам Божью тварь.

Мы клялись в любови вечной на Кирпичной, на Кузнечной,
ерш колючий плавал в банке с чешуей, как Млечный Путь,
по дороге бесконечной вниз с горы летели санки,
говорил мой друг беспечный: «Ах, прости, не обессудь».

Появился еж в колючках, разбежалось небо в тучках,
и на улице Мещанской дождь в окошко застучал:
сжав иголки в детской ручке, лоб украсив мушкой шпанской,
он вернулся из отлучки, в дом зашел и заскучал.

Посмотри, мой друг беспутный, на ползущий столбик ртутный,
еж сидит на сковородке с пережаренной треской,
по Тверской в тревоге смутной ходит ангел сухопутный
со слезой на подбородке или с пеною морской.

Я не знаю временами, что случилось между нами,
но слова впились, как клещи, в звуковое тело дня,
поменялись именами нами брошенные вещи,
безымянны и зловещи, звезды смотрят на меня.

Мне в пространстве этом тесно, я жива, но бессловесна,
а словарь стоит на полке, он открыт на букве «Л».
Неба еж в клубок свернулся и роняет вниз иголки,
звук бессмысленный вернулся, ангел смысла улетел…
* * *

Я с усилием вижу сквозь морок и хлам —
некрещеные вещи стоят по углам.

Вот висит над кроватью, скрывая мольбу,
потускневшее зеркало с язвой во лбу.

Есть у ночи таинственный дар слепоты:
ни тебя увидать, ни себя разглядеть,
лишь граненых стаканов квадратные рты,
да остывшего чайника тусклая медь,
только дьявола сеть да воздушная клеть,
где пространство, как певчая птица, сидит,
где свеча, начиная дымиться и тлеть,
кругом легкого света тебя оградит.

Боже, как беззащитна твоя нагота!
Падший ангел глаза неживые открыл.
Незаметная родинка около рта
и невидимый трепет оранжевых крыл…
* * *

Холодна вода проточная, на восток течет река,
появилась буква строчная на листе черновика.
Улеглась пыльца цветочная, износилась жизнь непрочная,
рифма просится неточная — не берет ее рука.

Что за слово произносится, оставляя соль во рту?
Скоро смерть твоя износится, канет камнем в пустоту.
Там источник света ложного — падший ангел Люцифер
в центре мира невозможного разрушает пенье сфер.

Все исчезнет в пестром пламени, восходящем до небес,
войско ангелов на знамени нарисует букву «С».
Снова яблоко надкушено, плоть закрыта на замок,
но не может быть разрушено то, что в мире создал Бог.

Видишь — в язвах незалеченных яблонь темная листва?
На деревьях искалеченных спят лесные существа —
спит фита и дремлет ижица, ять ползет из-под руки,
по стволу большому движутся в жестких панцирях жуки.

Не хочу считать потери я, слушать плоти грозный рык:
дух нас предал, а материя превращается в язык,
прежней жизни средоточие там скрывается и тут,
и слова чернорабочие из земли сырой растут.
* * *

Не на Волге, а на Каме
топит буря корабли —
сука с впалыми боками
и сосцами до земли.

Стукнет лапой по ошибке,
как щенков бездомных бьют,
по коричневой обшивке
респектабельных кают.

Стук легчайший не обманет
войско маленьких гребцов —
и на дно корабль канет
вместе с сотней мертвецов.

А по дну шныряют крабы,
оставляя в нем следы,
как оставить их могла бы
на сыром лице воды

буря — серая волчица
с жесткой шерстью на спине…
кто вперед, как время, мчится,
приближается ко мне?

Что же вижу я воочью —
грубой смерти образцы
иль судьбы повадку волчью,
звезд набухшие сосцы?

Вижу, вижу смерть другую,
знаю смысл ее и цель,
вижу плоть ее нагую,
лона маленькую щель.

Как ее назвали?— Анной.
Имя в воздухе дрожит,
а волчонок в деревянной
люльке на боку лежит.
Разрозненные двустишия

1

Что говорить? Ведь прощаться, проститься, расстаться
легче, чем кажется нам, молодым. Может статься,

мы пересмотрим подобные взгляды, старея.
В пыльном комоде бутылок стоит батарея.

Завтра, мой друг, Веронике, Марии и Марфе
будешь играть на такой ослепительной арфе,

что и сегодня по улице пыльной и узкой,
мой музыкант, ты идешь в магазин за закуской.

Прошлое с будущим связаны лишь настоящим.
Как из болота, друг друга за волосы тащим,

чтобы заставить узлом изнывающей плоти
сдавленный звук, погибающий в общем болоте,

вновь зазвучать в первозданной своей чистоте.
Но, дорогой, времена наступают не те.


2

Зренье и слух зачастую вредят осязанью.
В узком дворе чешую очищаем сазанью.

Это занятье похоже на сон морфиниста.
А чешуя разноцветна и крупнозерниста.

Рыбы не лгут. При отсутствии средств надлежащих —
связочных слов, и сказуемых, и подлежащих —

трудно солгать. Руководствуясь выбранной ролью,
ты расстаешься не с влажной чешуйчатой болью,

а с человеком, который тебе не знаком.
Душу очисть телефонным последним звонком.

Ветер расхаживал вдоль нежилого квартала,
солнце садилось, а солнце другое вставало,

рыбью чешуйку держа на усталой спине,
шел муравей по огромной кирпичной стене.


3

В центре белых небес распадается дождь по иголкам,
человеческий лес застывает в молчаньи недолгом,

жизнь держа на весу, это ты в два часа пополудни
в этом тихом лесу заиграешь на маленькой лютне.

Ты не молод уже, но еще недостаточно стар
для того, чтоб понять: нас погубит ритмический дар.

Вдруг да явится ангел, как школьник на взрослый сеанс,
с легким трепетом крыл ты случайно войдешь в резонанс,

и, оставив ладью дорогой колыбели двуспальной,
скажешь жизни «адью» — и проснешься в купели хрустальной.

Как бы ни было там, жизнь сама по себе колоритна,
даже если грозит нарушеньем сердечного ритма,

даже если игра есть ее сокровенная суть…
Нам прощаться пора . . . . . . . . . . . . . . . . .


4

Этот поезд идет по глухой муравьиной стране,
только двери скрипят и окно в деревянной броне.

Это поезд идет муравьиный — один к одному
муравей с муравьем превращают страданье в вину.

Муравей-паровоз от любви непосилен и стар,
он устал из ноздрей выпускать накопившийся пар.

но влечет его сила, которой названия нет,
и в глазах муравья отражен ослепительный свет.

Вот и город высокий — он вырос на нашей крови,
там из окон огромных в глаза мне глядят муравьи.

И сквозь веки прозрачные смотрит моя слепота,
как ползет муравей по извилистой линии рта…
* * *

Кем мне дар завещан слёзный?
Год прошел, как день морозный,
а потом еще один.
Гость ко мне спустился грозный —
моей жизни господин.

Не с вершин спустился горных,
как сияющий поток,
а от слез моих упорных
выпил времени глоток.

Развивает ум и гибкость
и влечет меня вперед
время — огненная жидкость,
обжигающая рот.

Увеличиваясь в росте,
оттого, что жизнь проста,
воробей подносит гвозди
на Голгофу для креста.

Полон рот гвоздей железных
и житейской суеты,
полон звуков бесполезных,
слёзных жалоб, жалоб слезных —
и в металле отлиты

воробей, тоска, хвороба,
словно смерть, любовь до гроба,
Колыма, казенный дом,
в темном небе свет тревожный,
гость нездешний, невозможный,
гость с оторванным крылом…
* * *

…И дети не вернутся к нам
из недр земных — худы и слабы…
Смотри — по нищенским холмам
ползут кладбищенские крабы.
Как схожи с куполами волн
колокола молчащих звонниц!
На кладбище могильный холм
усеян крыльями лимонниц.
Но головы катились с плах,
шумело время, шла работа,
возили землю на ослах
через Дамасские ворота,
вздымался океан земли
и петухи кричали в Риме,
огромных храмов корабли
стояли в Иерусалиме.
От скрипа похоронных дрог
качался в небе месяц узкий,
то там, то здесь кресты сорок
пейзаж венчали среднерусский.
Деревьев трескалась кора,
ее касался ветер ссыльный,
и так хотелось до утра
глотать холодный воздух пыльный.
Но этой рати несть числа…
Спасаясь от ее коварства,
ползут по суше существа
из промежуточного царства.
Алмазный крест вверху горит,
встречает войско многопалых
шуршание сухих акрид
и дикий мед на темных скалах.
Но этих черт не исказит
глухая жажда обладанья,
а смерть навек преобразит
в любовь энергию страданья.
* * *

На усталой коже оставив метку,
что во сне похожа на букву йот,
покидает птица грудную клетку
и всю ночь в прозрачной листве поет.

Воздух тонок ночью, как шелк японский,
под окном каштан отцветает конский,
и горят его восковые свечи,
как прямое слово предсмертной речи.

От огня и жара, сухого пыла
в узком горле плавится алфавит.
Я забыла все, что со мною было,
и в листве поет, точно царь Давид,

соловей, возносящий молитвы Богу,—
то забытую он пропоет эклогу,
то в беспамятстве свищет свои псалмы.
Рыб горбаты спины. Земли холмы

расцветают ночью травой узорной.
Мокнут сети ловчие. Спит ловец,
и пастух, бредущий травою горной,
ищет стадо заблудших своих овец.

Я уже не плачу и не тоскую,
наудачу славлю звезду морскую,
твоего убежища свет туманный,
где мой сон скитается безымянный.

А в своем отечестве, на границе
безымянной правды и старой лжи,
как слова на белой пустой странице,
в равнодушном небе снуют стрижи.
* * *

1

Пора закончить волхвование,
стать человеком и травой,
увидеть юношей снованье
по потрясенной мостовой,

людей, бегущих на работу,
в кино, на дачу, в гастроном
во вторник, в среду и в субботу
и там — во времени ином.

Сова — мудра, змея — двулика,
иголка тонкая остра.
Какая нежная улика
в тебе скрывается, сестра?

— Зародыш крохотный в утробе,
грядущий царь семи кровей,
(кому — во тьме, кому — во гробе,
кому — веревочкой завей

свое малиновое горе) —
является и держит крест
в своих руках, и видит море —
огромных волн народный съезд.

Все, что нас ждет, не за горами —
уже увиден путь домой.
Бог наделяет нас дарами —
пространством, временем, сумой.

И кони ночи, встретив стайку
случайных птиц в краю цикут,
свою крылатую хозяйку
в сухие небеса влекут.


2

Пора закончить волхвованье —
мой друг, легка твоя рука!
Увидеть легкое снованье
на ткацком стане челнока.

Людей, бегущих на свиданье,
в кино, в больницу или в морг,
и ощутить, издав рыданье,
нечеловеческий восторг.

В бокале лед прозрачный тает
и неба простыни чисты.
Богиня сна приобретает
антропоморфные черты.

Рок по-латыни значит fatum,
и тень твоя взошла на трон.
Мы исчерпали слово «атом»,
найдем другое — «электрон».

Да, речь напоминает роды.
За все заплачено сполна.
Есть вещи двойственной природы:
свет — и частица, и волна.

Но Гелиос на колеснице
не хочет погонять коней,
и тень большой печальной птицы
скользит по выступам камней.
* * *

Ах, как жарко в плацкартном вагоне!
а за окнами — царство осин,
обезьяна в квадратном загоне
держит в грязной руке апельсин.

Под подушку, набитую ватой,
спрячь пустые ладони и спи,
как испуганный ангел мохнатый
или зверь на короткой цепи.

Чуть сочится дымок сигареты,
как соленая кровь из десны,
а в пространстве — хвощей минареты
и трехгранные иглы сосны.

И светил хоровая капелла
жалким светом сорит из-за туч —
на поверхность прозрачного тела
ослепительный падает луч.

Дремлет дерево с птицей на ветке,
сверлит червь в его сердце дыру,
а душа — обезьяною в клетке —
чистит жалких вещей кожуру.
* * *

Древесные птицы и гады морские!
Напялил народ колпаки поварские
и ждет: птицеловы расставят силки,
в кипящее море войдут рыбаки
и бросят тяжелые крепкие снасти,
и будут ныряльщики в устье реки
сомов теребить за усатые пасти.

Доставлена будет добыча к столу,
и повар возьмет поварскую иглу
и сердце нащупает пойманной твари,
проколет его; небольшую пилу
наточит, о Божьей не думая каре,
распилит убитых животных тела,
огромную печь раскалит добела.

Ползите скорей, муравьи и жуки,
летайте, стрекозы, по белому свету,
лежите, ракушки, под илом реки,
текущей на юг и впадающей в Лету.

О лев муравьиный, сиятельный граф,
сидящий в воронке огромного мира,
ты видишь, как сборщик лекарственных трав
запутался в стеблях хвоща и аира?

Ты видишь, что птичьего горца тюки,
и бороды мха, и голов колпаки
в тиши бакалейных и мелочных лавок —
как рыбы, плывущие в волнах реки,
где водную пряжу прядут пауки
на круглые головы рыбных пиявок?
* * *