Серенькая птичка качнулась на ветке, произнесла
удивлённо-радостное звонкое «Цвинь». Подвигала из стороны в
сторону головкой и уставила на девочку бойкий с красной
каёмочкой глазок. Девочка вытянула губы трубочкой, как будто
намереваясь ответить птичке на её пернатом лёгком языке. Так же
она складывала губы, когда насвистывала на дудочках из диких
горошков с обкусанными кончиками. Дудочки-горошки после
использования поедались ребятнёй, как и круглые дольчатые
«калачики», и дикий лук, и сладкий сочный борщевик.
Птичка вспорхнула и полетела, часто-часто взмахивая крылышками.
Ветка, на которой сидела птичка, слегка шлёпнула мягкой ладошкой
девочку по лицу. Всё в этом лесу было знакомо и приветно. Травы
длинными мягкими метёлками гладили по рукам, щекотали кожу,
цеплялись за платье. У высокой осины с трепетной нервной кроной
она любила останавливаться. Запрокидывала голову и смотрела в
высокое синее небо. Синева звала к себе, и девочке хотелось
взобраться по отвесному стволу вверх и потрогать небо руками.
Почему-то казалось, что небо гладкое, как атлас, и прохладное,
как вода.
Лес не был ни добрым, ни злым, ни молодым, ни старым. Вернее,
был и молодым и старым одновременно. Уходили ввысь тёмные
вековые стволы деревьев с растрескавшейся корой, покрытой
наслоениями серых от времени мхов и лишайников; в ветвях
прятались покинутые птенцами птичьи гнёзда. А внизу, у подножий
деревьев, палая прель листьев перемежалась тонюсенькими
стрелками юной поросли, жадно тянувшей к лазоревому плату неба
свои прозрачные детские пальчики.
Лес гостеприимно встречал каждого, кто приходил под его сень, не
нарушая извечных правил мирного сосуществования лесных потаённых
жизней. Девочка как нельзя лучше вписывалась в это пёстрое,
вечно длящееся бытие. Она и сама была тонкая, как трава,
прозрачная, как сухой осенний листок, лёгкая, как белоголовый
летучий одуванчик. Когда-то девочка знала по именам почти все
растения и помнила названия деревьев в лесу. Травка с резким
запахом и маленькими солнышками вверху звалась пижмой. Большие
круглые листья с гладким прохладным зелёным лицом и тёплой
пушистой изнанкой назывались «мать-и-мачеха». Высокая трава, с
ветвистыми, истекающими на изломе оранжевым молочком стеблями,
была чистотелом. Если его соком мазать бородавки, то они скоро и
бесследно проходили. А кустарник с бурой корой и матовыми
сладкими чёрно-бурыми ягодками, которые стряхивали на
разостланную под кустом рогожку, именовался можжевельником.
Теперь имена растений забылись, и цветы стали для девочки просто
цветами, трава – травой, деревья – деревьями, а кусты – кустами.
И от этого мир вокруг уплотнился, обрёл первозданную цельность.
Перестав распадаться на отдельные условные частицы, выдуманные
людским утилитарным разумом, лес вдруг предстал слаженным
единобытием, и она, девочка, почувствовала себя полноправной
частью этой живой, неизменной и постоянно обновляющейся
сущности.
Порой ей случалось приносить из леса букеты дикорастущих цветов
или найденные в лесу обломанные веточки. Дома сильно ругали за
мусор в комнате или за то, что она, предположительно, оборвала
чью-то клумбу. Дары леса безжалостно вышвыривались взрослыми, а
девочка только тихо плакала, закрыв ладонями лицо. Дома у неё
были обязанности, выполнять которые следовало неукоснительно. А
в дни прогулок в лес этими обязанностями приходилось жертвовать,
вызывая ещё большое неудовольствие взрослых: «А наша-то совсем
перестала мух ловить. Уже и обед ей лень готовить. Приходим с
работы усталые как черти, а она шляется невесть где».
В
такие «виноватые» дни девочке не разрешалось вместе со всеми
смотреть телевизор в гостиной. Все дулись на неё, и она
забивалась в свой уголок. Раскладывала на табуретке старые
поздравительные открытки и снимки и подолгу вглядывалась в
полусмытые временем изображения. Женщина с худым лицом и
глубокими тёмными глазами – мать – была скорее печальной, чем
весёлой. И сколько себя помнила девочка, мать не была ни
молодой, ни старой. Как лес, она казалась вечной и мудрой и
такой же бесконечно справедливой. Мать нельзя было назвать
ласковой, суровости в ней было, пожалуй, больше, чем в отце.
По-настоящему добрыми были у матери руки, все в порезах и
шершавинках, когда она изредка гладила девочку по голове. Мать
звали Марина, про себя девочка произносила это как «малина»,
сладкая-сладкая, с лёгкой горчинкой на переспеве ягода.
Отец на фотографии был живее, чем в жизни: браво заломленный
козырёк фуражки, пышные усы. Когда папка щекотал усами девочкины
щёки, она звонко смеялась. Как-то папа принёс ей куклу,
красивую, в пышном кисейном наряде. Кукла вовсю таращила
небесного цвета глаза. Когда её клали на спинку, глаза
закрывала. Сначала девочка даже боялась подходить к игрушке.
Кукла казалась ей хрупкой драгоценностью: осторожно, одним
пальчиком, трогала она длинные куклячьи ресницы, кисею на
платье, осторожно дула на белые кудрявые волосы…
Маленькую гостью назвали Мамзель и посадили в трюмо. Там она и
сидела, глядя на всех бессмысленными голубыми глазами.
Отец долго болел. Его ранили под чужим городом со смешным
названием «Секешпекешвар».
Потом девочка поняла, что слово это вовсе не смешное, а
страшное: сначала папу вместе с другими бойцами секли, потом
пекли, а потом варили заживо в танке.
Однажды ночью папа умер, и мама рыдала, по-девчоночьи уткнув
голову в руки. Куклу Мамзель унесли, мама продала её в
комиссионном магазине. Потом мама умерла, и девочка осталась
сиротой.
Новые взрослые, с которыми она жила теперь, не были добры к ней.
С девочкой никто не разговаривал. Никто не интересовался её
жизнью – в доме творилась какая-то своя, непонятная, страшно
важная жизнь. Девочку в в эту жизнь не принимали и замечали
только, когда она нарушала неизвестные ей негласные правила
чужой взрослой жизни. Тогда на неё громко орали и даже обзывали
растяпой и дурой бестолковой.
Но
у девочки была своя кровать с прелестными металлическими
шишечками в изголовье, свой уголок с тумбочкой и табуреткой,
полиэтиленовый пакетик с фотографиями и своя тайна – лес.
Лес никогда ни о чём не спрашивал девочку, ни за что не ругал.
Принимал её как свою; для него, могучего и вечного богатыря, это
крохотное существо было птицей, цветком, капелькой живой крови,
питающей его зелёные переплетённые артерии.
–
Придите ко мне все страждущие и обиженные. Я дам вам кров и
пищу, дам вам сень и веру.
–
Спасибо тебе, лес, – шептала девочка одними губами, с каждым
разом всё дальше и дальше заходя под гостеприимный кров. В своё
время её не научили молиться, но душа требовала святыни божества
и охотно отдавалась во власть зовущего. – Я приду, я буду
приходить каждый день – сколько смогу. Только не прогоняй меня.
И говори со мной, говори…
И
лес рассказывал ей о спрятанных кладах лесной земляники, алыми
рубинами рассыпавшейся по его полянам, о жемчужно-чёрных
россыпях ежевики, красившей губы и язык в фиолетовый цвет, о
бархатных бугорках юных боровичков, привставших на цыпочки в
бурой хвое…
Каждая травинка, каждое дерево в лесу были не безразличны к
девочке, привечали и любили её.
–
Оставайся со мной, – звал неотвязно лес. – Вместо постели будет
тебе мягкая трава, вместо табуретки – ствол поваленного дуба. Да
разве мало у меня травы и деревьев?
–
А мама и папа? Они же одни дома.
–
Здесь твой дом, а выше него – синее-синее небо. Там твои мама и
папа. Если долго глядеть ввысь – ты увидишь их…
Однажды девочка из леса не вернулась…
Бабушку искали не долго. Пользы в доме от неё, честно сказать,
было мало. Да и пенсия у старухи совсем мизерная – только на
себя и хватало. Сын, невестка и двое взрослых внуков скоренько
вынесли на помойку бабкину рухлядь, и бомжующий ветер с
любопытством перебирал рассыпавшиеся по асфальту пожелтевшие
фотоснимки, на которых женщина с печальными глазами и мужчина с
лихими кавалерийскими усами кому-то сдержанно улыбались,
обратясь выцветшими ликами в синее ликующее небо.
|