Маргарита Борцова

 

За полчаса до весны


  

 

 

Любимых убивают все –

за радость и позор,

за слишком сильную любовь,

за равнодушный взор,

все убивают, но не всем

выносят приговор…

Оскар Уайльд

«Баллада Рендингской тюрьмы»

 

То, что было вначале, ничего не значило. Просто Сергей выудил наугад из кармана мятую бумажку с прилипшими к ней крошками табака, разгладил ладонью на коленке. Ника и телефон… Борясь с мутящим разум тягучим угаром попытался вспомнить, кто это. Лица не помнил, фигуры – тоже. Только жидковатые, рыжие прядки почему-то осели в памяти: Вероника?!. Верка, она Верка и есть. Какая там Ника? Смешно. Дают же такие идиотские имена. Кого и когда победит эта рыжая? Только на кухне разве с соседками воевать.

У Самохвалова было ещё не менее шести вариантов. Почему-то захотелось до зуда именно эту Нику-Верку. Чем чёрт не шутит – авось не без изюма.

Согласилась сразу: голос мышастый, детский – не без патетики, как в «Пионерской зорьке». Явилась через час, вся влажная, в мелких рыжих кудряшках. Почти сразу далась облапить, не успела пикнуть – в постель. Вот там спохватилась, забилась, заныла что-то своё бабское, дурацкое, тошнотное, как рыбий жир, без которого не дадут конфетку. Вроде как не понимала, зачем шла. Партия в шахматы, мадам? Вы играете белыми. Тьфу, и не больно надо! Единицу рисуем – шесть в уме. С такой возиться себе дороже.

Недели через две позвонила сама. Самохвалов не без натуги поднял трубку: «пред жгучей жаждой опохмелки» прочие радости набиравшего обороты холостяцкого отпуска меркли: голос писклявый, извиняющийся. От самой двери погнал за пивом – пусть проникается сознанием вины. Нет, он не самодур – просто надо всё по справедливости. Неиспользованную тогда пачку презервативов намеднясь швырнул в мусорную урну. Так милиционер придрался, не взрыв ли пакет. Пришлось лезть за упаковкой, показывать. Притащила две бутылки, смотрела как побитая дворняжка, губы закушены, пальцы в заусеницах – переживала, колебалась.

С ней и вправду было что-то хорошее. Сквозь туман расплывающегося сознания не запомнил – что. Просто было – и всё. Было, было, было – и прошло. Летящей походкой ты вышла за водкой.

Самохвалов особенно с женщинами не церемонился, во всяком случае с чужими. Со своей – да: законная супруга – программа обязательная, все прочие – произвольная – для мимолётной радости. Всех так и кликал: радость моя. Жену от этого почему-то передёргивало.

«Я буду звать тебя Верка». Она не противилась двусмысленности фразы. Может, поняла не так?

Позвал только через год. Накатила очередная весна, а вместе с ней – ностальгия по несбывшемуся. Вышел на улицу, втянул ноздрями запах дождя и пробуждающихся листьев. Расправил плечи. Шагнул в смутную завязь утра. Предстоял долгий, всех оттенков серости рабочий день за редакторским столом.

Весенние дожди в своей первозданной чистоте и недосказанности. Слово уже родилось, дрожит на кончиках трогательно-голых чёрных ветвей, в напитанном тёплой влагой воздухе, тонкими волосками-щупиками прикасается к душе, но ещё не опознано, не воспринято разумом – не явлено.

В такие мгновения понимаешь, чувствуешь ясно, что мир не сам по себе, что создан он тем, кто свыше, и без того, кто свыше, быть не может. Что человек, даже он, Самохвалов, лишь частица живого мироздания. Самая малая его соринка. И дадено ему по жизни ровно столько, чтобы не чувствовал он своё горькое сиротство и заброшенность. Хоть раз в жизни, а дадено.

Но где оно, желанное равновесие сущего? Конечно, не в этой перманентной рутине: перелопачивании чужих новостей и пристрастной перетасовке бездарных графоманских писулек. Где-то далеко осталось деревенское вольное детство, звонкое и чистое, как синий луговой колокольчик. Юность промелькнула огненной кометой, рассыпалась мириадами искр – и нет её. А что потом? О том, что дальше, думать стрёмно, да и не хочется. Прожит день – и ладно. Однако к полудню рука сама потянулась к записной книжке, туда, где записочка с Веркиными каракулями – странно, а характер вроде покладистый, – и вот уже вечером бутылка муската, два стакана и растрёпанная дворняжка Верка – на закуску.

Молчит… и пусть молчит. Пусть молчит больше: как редко они умеют это – молчать. В звенящих пустых фразах тонет смысл. Как истина в вине. Зачем говорить лишнее, когда всё и так яснее-ясного. Я хочу твоего тела, ты не против. Чего же ещё? Вроде не глупа – к чему мерехлюндии?.. Нет, то, что «на закуску», определённо, не плавленый сырок, скорее, какой-нибудь французский «чеддер» или «камамбер» (не в смысле плесени, конечно). Бывают же такие бабы – с перчиком. А супруга в отпуске, и манной кашки никто не подаст. А тут «камамбер» – жри не хочу.

Самохвалов на мгновение прикрыл веки: вдруг почудилось знакомое певучее тело в чужих объятиях. Вот сука! Передёрнуло. А что такого, в самом деле?! Сторож ли я твоей сестре? За год, оно конечно, чего не бывало. Лишнее знание – ни к чему. Но всё-таки не выдержал – выразил пожелание владеть единолично. Усмехнулась разбухшими губами: я же тебя не спрашиваю, с кем за это время… Рука её матово белела в лунном свете, вырезанная будто из слонового бивня. Остро пронзила ненависть. Захотелось ущипнуть, дёрнуть, сломать, впиться до крови зубами в эту безмятежную белую плоть. Пересилил себя. Потянулась для поцелуя: Я ухожу. Иди, и больше не возвращайся. Улыбнулась одними глазами: Пока.

Вот и ещё год прошёл. Теперь она брела от него по метели, перечеркнувшей робкие потуги новой весны. Он опять не выдержал, позвонил. Заглянула на час, глядела победно: я год ждала этого звонка. И зачем ему эта Верка? Разве мало других баб?! Весь мир расстилается и ёрзает пухлыми телесами перед такими, как он, мужиками. А вот эта – ничем не лучше прочих, даже не молодая, отнюдь не в его вкусе. Что же тогда? Оторвал на дорогой меховой шубе крючки: рвалась домой; так и попёрлась по метели – в ночь. Полы шубы раздувались, как паруса бригантины. Он не пошёл провожать, но ясно видел всё как на экране в кинозале, крупно и чёрно-бело: вот она продирается сквозь тьму; падает, поднимается, шарахается от гудков встречных машин. Почему-то ей надо это – пешком, одной через ночь… А может, у неё просто денег на обратную дорогу нет?

Зачем ему эта Верка? В жизни всё равно ничего уже не изменишь. Каждому даётся по вере его. Чья она теперь? Перед кем раздвигает белые стволы ног. Ты со всеми такая? Нет, только с тобой. И уходит, ничего не спрашивая.

Очередного годового поста Самохвалов не выдержал. Позвонил через три месяца. Предложил встретиться на даче друга. Начиналось лето – пело, переливалось, блестело, струилось по воздуху белым пухом. Дома сказал, что едет в командировку. что сказала она, не знал, да и было наплевать. Два внеплановых выходных они провели вдвоём. Хотелось напиться досыта и вином, и Веркиным упругим медовым телом. Первое, что увидел, сходящую с электрички Верку – для конспирации ехали порознь – и бледные до синевы губы на зардевшемся лице. Два дня и две ночи не вставали с постели. Даже в маленькое деревянное строение в глуби сада ходили напару. Ты думал обо мне? Нет, я слишком занятый человек. Давай напьёмся так, чтобы больше не хотелось. И поругаемся, чтобы было не больно. Не получится, радость моя.

А дома жена: от тебя пахнет другой женщиной. Ты изменил. Нет ничего не изменил, да и вряд ли здесь можно что-то поправить. Через год в рыжине Веркиных волос сверкнёт новый седой волос, а то и целая прядка. Какой она будет – через год? Ещё одна морщинка уляжется у виска. А он, Самохвалов, надёжно, на века, утрамбовал свою жизнь, утыкал стальной арматурой, залил цементом. Ни зазора, ни лакуны… Даже мысли крамольной негде угнездиться. Жена глядит строго, а Верка – со смешком, жена стабильно уютна, а Верка – как приливная волна – пришла и ушла. Какую мишуру мирскую, останки чьих чужих жизней приносит и уносит? Верку не удержать, как нельзя удержать ветер. Вот только что был здесь, бился упруго в ладонях – и уже всё: руки пусты. Только холодок щекочет пальцы. Пытался вспомнить её лицо – и не помнил. Помнился свет, как от звезды или луны, залиловевшие, закаменевшие в ожидании любви губы и рыжие прядки волос, пляшущие на ветру.

Утром шёл на службу, и примечал, как сквозь сентябрьскую подзолоченную листву паутинками парили невесомые рыжие прядки. Остекленевшие хрусткие ноябрьские лужицы смутно напоминали Веркины бескровные губы в лопинах от поцелуев. Глядел на свои руки, а виделись белые, точёные – её. Подмывало даже снять ботинки с носками, а что там? Боялся смотреть в зеркало – за спиной улыбалось марсианскими губами Веркино лицо…

Тыкался глазами в студнеобразные груди встречных женщин, как прежде губами в яблоковые Веркины. Чувствовал, что съезжает с катушек.

Ночью спал без сновидений, но первое, что приходило в голову после пробуждения, Верка. Пора было ставить точку.

Год кое-как приплёлся к концу. Февральский мороз играл на перепутанных оледеневших ветках очередную какофоническую увертюру. На карнизы нацеливались замороженные сопли сосулек. С простуженного неба обельмесившим оком лихорадочно зрило белое солнце. К полудню нападал снег, бело-невинный, как простыня деревенской невесты. А у путешествующего друга на даче снегу и вовсе по пояс, и надо что-то решать, прямо сегодня – иначе будет поздно. В бреде тоже можно увязнуть, и не спасёт тогда никакая огненная вода, потому что даже если начисто спалить мозг и сердце, эту чёртову бабу оттуда вытравить ничем нельзя. Она растворилась в каждой клеточке тела, бродит по крови, стучится пульсом в виски.

Всё, последний раз. Последний, последний… Снег падает, закроет следы, никто не узнает, что они были здесь. До весны, по крайней мере. Он задушит Верку подушкой. После, когда всё закончится. Или забудет открыть заслонку в печи. Тихо, не больно. Уснёт и не проснётся. Это как замёрзнуть в сугробе. А потом её тело испарится, исчезнет, истает весной, как снег. Утечёт ручейком, повиснет облаком над рощей. Верка – это не плоть, – дух плоти. Бред невозможный. Он просто скажет ей, что всё кончено, что Самохвалов больше не будет звонить ей. Никогда. Сама она ни за что не сделает первого шага. А потом её тело кто-то приберёт к рукам, пройдет по нему, как по снегу, и оно изогнётся вот так же податливо, изойдёт влагой, растает от чужого жаркого дыхания. И будет сереть, оседать, уплывая безвозвратно в вечность… Только он не увидит этого, а ещё страшнее, если это будет происходить с Веркой на его глазах, а он, Самохвалов, ничего не сможет сделать. Что сказать ей, чтобы она сама: Я тебя ненавижу. За что? – За то, что люблю.

Она прибежала, без раздумий, как собачка. Вывалилась из электрички, как карамелька из-за щеки. В тёплой меховой шубке – он сначала не узнал её – всё в той же, с оборванными крючочками. Маленькая собачка до старости щенок. Облизала с ног до головы, истекала слезами, бормотала: не могу без тебя. А я не могу с тобой, и так вообще не бывает, и во рту приторно от ласк, и невозможно насытить жажду, потому что это жажда не плоти, а духа; потому что сердце разорвётся от прихлынувшей огненной крови. Открыл глаза, глянул ей в лицо: с таким выражением не с мужиком лежат, с таким ходят в атаку, с флагом, ура! вот и пуля под дых – а-а-а!.. Крепость пала, уцелевшие защитники прыгают вниз головой со стен. Ров полон воды. Неужели, до дна?.. Надо уходить. Спи, моя радость, усни.

Тихо, тихо, не разбудить… Бешено колотящееся да не потревожит то, которое уснуло. Оставайся спящей царевной в заколдованном замке. Все проходы к нему зарастут терновником и бузиной. Жди, я приду и разбужу поцелуем лет через сто, когда переделаю все земные дела и наконец заработаю свободу. Только жди, жди, жди… Через каких-то сто лет я приду к тебе снова.

Самохвалов осторожно оделся, бережно прикрыл за собой дверь. Проваливаясь по колена в снег, побрёл к станции. Темнело. Стелилась позёмка. С неба сквозь бледную пелену туч выглядывало Веркино лицо с синими полосками лунных каналов. Помахал ему рукой. А на чужих, не его – он успел заметить, близко поднеся к лицу, ладонях дотлевали Веркины же сумасшедшие поцелуи.