Ольга Бешенковская

 „Здравствуй, племя младое...“

 

     

            ...Помню, как поразил меня диалог между одним штутгартским гимназистом и его учительницей литературы...

            Мальчик спросил свою преподавательницу, знает ли она Пушкина...

            „ О, да, очень вкусно, особенно красная...“ - не помедлив, ответила та...

            Увы, многие немцы знакомятся с русской „культурой“ в винном отделе... „Пушкин“ и „Рахманинов“ для них - любимые сорта водки...

            Честно говоря, мне трудно представить себе даже воспитательницу в российском детском саду, которая бы не имела понятия, кто такой Гёте. Даже если не читала его произведений, то уж, во всяком случае, знает что это немецкий классик, который написал „Фауста“.

            А уж свой, так сказать, родимый гений...

            Он был (и в этом были, разумеется, как и во всём у нас, как и всегда в - пушкинские слова - „хвале и хуле“ - свои чисто пропагандистские издержки) как бы причислен к Лику Святых, стал как бы членом каждой семьи: одной из первых книжек с картинками, которую давали полистать малышу, была всенепременно „Сказка о рыбаке и рыбке“, культ поэта вылился неосознанно даже в поговорку, вернее, в детскую отговорку: мол, что я, Пушкин, чтобы всё знать...И, с другой стороны, в в учительско-родительское ворчание по поводу озорства, помните: „А это кто натворил, Пушкин?“...

            Даже в чиновничьих, далёких от литературы, кабинетах, встречало нас знакомое с детства вдохновенное лицо в бакенбардах, тридесятая копия с пушкинского портрета, выполненного когда-то Крамским или Тропининым.           Я  не хочу сейчас говорить о том, что, разумеется, молитвенное поклонение классику вырождалось постепенно в обычное советское ханжество, что Пушкина, не спросясь у него, брали на вооружение закоренелые и агрессивные соцреалисты, чтобы бороться с новой, неугодной литературой, куда, кстати, более близкой ему, чем их колхозно-фабричные повести. Они же постоянно повторяли, что новые авторы (то есть мы) непонятны народу, воспитанному на Пушкине (этакий получался рубаха-парень, Сан-Сергеич в поддёвке, даром, что эфиоп...), а раз не понятны - стало быть, ему, народу, и не нужны... Всем нам известно, что Пушкина порой внедряли и культивировали, как „дедушку Ленина“ : „Пушкин жил, Пушкин жив, Пушкин будет жить...“

            Но всё дело в том, что он, действительно, жив, несмотря на все старания его коммунистических апологетов... Жив и томиками на наших книжных полках, и непомеркшими эпизодами в нашей памяти о нашей родине...

            Вспоминаю, как мы, питерские гуманитарии, потянулись вдруг - один за другим - на так называемые курсы пушкиноведов (я их, правда, обозначила тогда более точно: „пушкиновозов“ - экскурсоводов по пушкинским местам)... То есть, не „вдруг“ получилось так, а вполне закономерно: на курсы принимали именно с непопулярным тогда гуманитарным университетским дипломом, причем, брали даже евреев, и это была редкая и, к тому же, не противоречащая душе возможность подработать на выходных.

            Как ни странно, дольше других продержался в „пушкиновозах“ Сергей Довлатов, хотя и усиленно пил за здравие поэта на берегу озера Маленец с многочисленными группами своих туристов... Собственно, ничего, странного: он был и всегда оставался замечательным рассказчиком, настоящим мифотворцем. Портвейн из сельмага только подливал ему вдохновения...

            Я  же, написав оцененный в нашем ГЭБе (Городском экскурсионном бюро) как „блестящий“ (тут же размноженный и рекомендованный всем экскурсоводам) реферат, то есть, околостастраничный текст экскурсии, окончательно оскандалилась в первой же поездке. Во-первых, не могла соотнести теорию с практикой: свой текст с мелькающими за окном автобуса верстовыми столбами, и постоянно повторяла то, чего было вообще нельзя произносить, а именно: „Ой, мы только что проехали очень интересный объект, так вот...“ Во-вторых, умудрилась потерять все документы на питание туристов в псковском ресторане, и долго ещё после своего катастрофического дебюта расплачивалась с коллегами, отдавшими смятые рубли, у кого что было, чтобы я накормила ни о чём не подозревающую (и потому не разорвавшую меня на куски группу) за наличные... И, наконец, проведя группу по дому-музею в Тригорском, на минуту оторвалась от неё, и , не запомнив лиц, села в чужой автобус, направив водителя туда, где эти туристы только что были... ( А их экскурсовод, другой ленинградский поэт, Дима Минин, бегал по заповеднику в поисках „своих“ и рвал на себе последние волосы...)

            Словом, я сразу же убедилась в своей полной профнепригодности, и, не слушая уговоров в бюро, где, очевидно, просто не представляли масштабов моей мечтательной рассеянности и силы сусанинского таланта, больше судьбу не искушала....

            Но Пушкин стал мне после этого путешествия-происшествия как-то ещё ближе. Я и сейчас нередко перечитываю его по книге, доставшейся (и оставшейся...) от родителей, где на титульном листе, в уголке - папина надпись: „Любимой дарю любимого поэта“, и дата -1937 год...

А недавно принесла я с фломаркта металлический, бронзового цвета барельеф, за который не знавший, как дорого мне это изображение, перекупщик (интересно, как только попал к нему в руки задумчивый, до боли родной курчавый лицеист?...) потребовал всего три евро... Теперь юный Пушкин стоит на моём письменном столе и напоминает мне о собственном отрочестве...

            ...Первый раз я попала в его Святые горы, ещё будучи школьницей, мы с друзьями по кружку юных поэтов решили провести лето в облюбованном нашим тогдашним руководителем селе Петровское, расположенном в нескольких километрах от Михайловского и ещё не относившемся к Заповеднику.

            Заповедная это была жизнь: и природа, и быт, и нравы...

            Жили при свете свеч отнюдь не из-за каминно-ностальгических вкусов, а потому,что в деревню, состоявшую из двух десятков домов, не было проведено электричество. Питались ягодами, грибами и рыбой, покупая только хлеб и картошку „в Горах“, шли пешком, километров восемь, не меньше. Рыбу тащили, как и все здесь, неводом, то есть, бреднем, что уже властями, правда, не поощрялось, но присланный ловить браконьеров милиционер дядя Петя одалживал бредень у нас и тоже ловил не браконьеров, а рыбу... Хозяйка наша квартирная, баба Меланья, разрешала вешать плотву на яблони, и между крутобоких зелёных антоновок красиво серебрилась при свете луны наша будущая, собственного сочинения, вобла. А лещи и лини плясали на сковородке в своём же соку, масла не требовалось... В соседней избе, у совершенно беззубой Вальки была дочка лет этак пяти, чумазая, с колтунами на голове и, к тому же, немая. На неё уже никто не обращал внимания, зачислили в дурочки, только дважды в день задавали корму.... Мы отмыли девчушку, стали заплетать ей косички, брать с собой в лес, рассказывать сказки. Через месяц немая заговорила, и к нам, пионерам, потянулись бабы и мужики из окрестных мест - с гостинцами и просьбами об исцелении... Очень они серчали, что „святые“ - это мы - не хотят заговорить грыжу или снять нежелательную беременность... На Петров день все деревенские поили, по традиции, водкой своих кур и свиней, стоял невообразимый визг, видимо, казалось  Петровское его аборигенам от этого животного загула и шума более обитаемым...

Одна юная поэтесса наелась в этот день, по городской своей необразованности, волчьих ягод, за „скорой“ ездили на велосипеде  в столицу пушкинскго края - в „Горы“, фельдшерица приехала на хромой лошади, инвалиде совхоза... А когда однажды среди ночи вдруг прогремела не обещавшаяся по приметам гроза, всё Петровское собралось под забором у деда Савелия, обладателя единственного здесь “радива“: включи, мол, дед, надо же знать, кто это на нас опять напал, уж не немец ли окаянный...Там же, в густом, влажном, таинственном шелесте пушкинских строчек и трав ,один юный поэт отпраздновал свою первую любовь, спугнутую вездесущим, знаменитым на всю страну Семёном Степановичем Гейченко, который имел обыкновение каждый вечер обходить в Михайловском парк, и услышав шорох в заповедных кустах, заподозрил неладное... Дядю Петю, правда, отдать ему должное, звать не стал, пригласил пленников попить чаю из самовара...

            А что творилось 6 июня на  легендарной огромной поляне, где каждый год и тогда уже, и особенно - после, отмечался день рождения Пушкина  как всесоюзный Праздник Поэзии! В самом деле, а не „как говорится“, даже румяному псковскому яблочку, даже дичку райскому , с  ягоду-вишню, негде было упасть...

            Мы ощущали Пушкина как живого соседа, его начертанные на табличках строфы, звонко выглядывали то там- то тут из травы, сопровождая нас от села к селу, а домой возвращались мы , входя под как будто именно к нам обращённый, реющий над шоссе транспарант: „Здравствуй, племя младое...“   И шла я к нему на день рождения тоже как соседу, запросто, в сандалиях на босу ногу, - с букетом васильков и ромашек, собранным здесь же неподалёку, в его же поместье...

            Молодой раскатистый голос Евгения Евтушенко и уже старенький, чуть дребезжащий Павла Антокольского, усиленные одновременно и микрофонами, и почтительной тишиной, отдавались эхом в рифмованном стуке тысяч сердец...

            И подумалось мне, что не всё было у нас  так уж плохо, как стало модно сегодня говорить и писать, причём, как это чаще всего бывает,больше всего пишут и говорят именно те, кто раньше послушно молчал или же рьяно служил режиму.

            И подумалось мне: а почему бы нам не отмечать и здесь, в Германии, день рождения Пушкина как праздник русской поэзии?

            А, может быть, это станет когда-то традицией  встречаться в каком-нибудь городе, скажем, в Бонне, пусть не среди наших  роскошных и незабываемых лесов и полян, но в большом зале, чтобы почитать стихи, чтобы рассказать немецким коллегам о нашем Поэте, нашей, без кавычек и преувеличений, святыне, чтобы организовать выставку гравюр, фотографий, книжных экслибрисов, связанных с  трепетной памятью о Пушкине и России...

            Почему именно в Бонне? Потому что именно здесь уже немало лет существует „Пушкинское  общество“, которое создал и возглавил немецкий профессор Рольф Дитрих Кайль.

            Я встретилась с ним однажды на Форуме русской литературы, проводившемся в Дюссельдорфе, и он показал мне тогда фрагменты из своего многолетнего труда - перевода на немецкий романа «Евгений Онегин».

            Эта грандиозная работа уже завершена, и господин Кайль ездил  в Москву, где его труд, направленный на сближение двух культур, заслуженно отмечен Премией.

            Одно только волнует восьмидесятилетнего профессора: а будут ли здесь не специалисты, а просто читатели знать и любить эту „энциклопедию русской жизни“? Удастся ли поколебать массовое заблуждение, что „Пушкин“ - это бутылка, и заставить современников-соотечественников упиваться полнозвучными пушкинскими стихами?...