Павел Проценко

Дионисийство против фактов: Дискуссия вокруг книги Дмитрия Гойченко

Примечание редакции: интернет вариант книги Д.Д. Гойченко можно прочитать ЗДЕСЬ

 

  

Современная европейская культура (и русская в том числе) до самого недавнего времени существовала в координатах христианского мировосприятия, для которого характерна сосредоточенность на истории, на потоке времени, в котором развивается человеческая личность. Катастрофы XX века разложили, казалось бы, все, чем жил и дышал человек до появления новых политических, пропагандистских и карательных систем подавления личности. И все же европейское человечество выжило в XX столетии, выжило, благодаря насущности для него христианского опыта.

Однако в пост-СССР уже в 1990-е годы начала преобладать тенденция пренебрежения к историческому знанию. В центре данного процесса, несомненно, лежит сознательно культивируемое отвержение христианского мирочувствия. Конечно, подобное отрицание насаждается властными «элитами». Но ведь в СССР, несмотря ни на что, во все годы его существования присутствовала независимая общественная мысль, которая смогла продемонстрировать жизненную насущность внепартийных «классических» ценностей и традиций. Казалось, что при появлении политической свободы пространство независимого общества в бывшем СССР расширится и культура будет впитывать в себя опыт недавнего духовного сопротивления несвободе.

Между тем в России, — в низовой, «массовой», среде, как и в среде интеллигенции, — растет пренебрежение к истории и к опыту. Отсюда оправдание сталинизма, принципиальное нежелание усваивать уроки истории, судеб своих предков. Полтора года назад в Москве вышли мемуары Дмитрия Гойченко, посвященные украинскому Голодомору. Важность и уникальность этого свидетельства была оценена рядом статей в центральной российской печати. Авторы статей о книге отмечали не только то, что она обогащает историографию вопроса, но и то, что она дает другой, более углубленный взгляд на внутреннюю жизнь подсоветского общества в 1930-е годы. Вопреки расхожим мнениям в нем бился пульс сопротивления, которое подпитывалось напряженным духовным поиском.

На этом фоне характерна рецензия Анны Голубковой (Сапегиной; 1973 г.р.) в московском журнале «Знамя» (2007, № 11). Относясь к поколению, вступавшему в сознательную жизнь во времена перестройки, она принципиально рассматривает свидетельство Гойченко вне исторического процесса, исключая из обсуждаемого контекста авторский опыт. Это ей нужно для того, чтобы представить мемуариста идеологом, конструктором, чтобы объявить внутренний багаж личностей, преодолевших в своей судьбе тоталитарное наследие, мифом. Что же остается? Круговорот животной природы, покорность обстоятельствам и взгляд в Ничто, декларируемый представительницей поколения «срыва». Грустная перспектива.

Поскольку в электронном варианте «Знамени» (2008, № 3) текст моего возражения Голубковой соединен почему-то со статьей А. Шендеровича, отчего найти его в Интернете затруднительно, ниже помещаю свое письмо на электронных страницах «Порт-фолио» (с любезного разрешения редакции).

 

В редакцию журнала «Знамя»

Уважаемая редакция!

Считая ваше издание одним из лучших художественно-общественных журналов на русском языке, вынужден обратить внимание на досадный сбой в № 11 за 2007 год: рецензию Анны Голубковой “Голос эпохи” на книгу Д.Д. Гойченко “Сквозь раскулачивание и Голодомор: Свидетельство очевидца”. (М.: Русский путь, 2006). Дело не в том, что речь в рецензии идет о книге, в которой я выступаю как научный редактор и комментатор. Дело не в отличном от моего взгляде на этот мемуарный том, высказанном в статье: разнообразие взглядов и оценок можно только приветствовать. Любая конструктивная критика идет на пользу всякому изданию. Это азбучные истины, но их необходимо подчеркнуть: ведь отражение предмета в зеркале критики должно, по определению, отличаться от схематизированных умственных спекуляций и произвольных конструкций, строящихся не на разбираемом фактическом материале. А именно такой некорректностью отличается статья Голубковой, скорее являющаяся манифестом собственных настроений и фантазий, чем профессиональной попыткой отразить для читателя прочитанное мемуарное свидетельство.

Какое отношение имеет к анализу книги и ее структуре, к примеру, позиция А.И. Солженицына по “вопросам обустройства русской жизни”, как утверждает автор статьи, непонятно. Да, том недавно найденных в США мемуаров Гойченко издан в серии “Всероссийская мемуарная библиотека”, основанной нобелевским лауреатом тридцать лет назад. Однако в серии этой вышло множество книг авторов различных мировоззрений и убеждений. Только в 2006 году в серии вышел, кроме воспоминаний об украинском Голодоморе католика, бывшего партийного номенклатурщика Д. Гойченко, и том мемуаров М. Зальцмана, рассказывающий о жизненном пути восточноевропейского еврея, коммуниста, члена Французской компартии и гражданина Польши, оказавшегося в ГУЛАГе. Оба тома снабжены подробным реально-историческим комментарием (впервые появившимся в данной книжной серии), но опять-таки принципы, легшие в основу научно-исторического аппарата, в обоих томах несколько разнятся.

Историческая конкретика рецензируемой книги отображена у Голубковой кратко, в нескольких предложениях: перечисляются фабулы трех мемуарных книг, вошедших в том. И тут же следует бездоказательный приговор: вторая и третья книги “сконструированы по идеологической схеме”. Голубкова обвиняет автора в том, что тот, в соответствии со своим мировоззрением, пользуется лишь черной и белой красками. Она считает, что автор обеляет народ, в то время как, по ее мнению, последний “заслужил” своих правителей и палачей.

К сожалению, Голубкова не опирается на текст, не приводит примеров в подтверждение своей точки зрения (кроме одного, о чем скажу ниже). Между тем мемуары Гойченко — это “картинки подлинной жизни” (см. с. 352), в которых “народ” показан в различных ипостасях и проявлениях. В дошедшей до нас исторической литературе о раскулачивании до недавнего времени почти не имелось свидетельских описаний Голодомора (1932—1933). Приступив к уничтожению наиболее активной части крестьянства, Политбюро распорядилось создать заградительный кордон вокруг украинских областей (так же, как и казачьих областей юга России). Свидетелями акции уничтожения оставались только каратели. Так вот, автор мемуаров так или иначе сам принадлежал к карателям, потому и удалось ему выжить и сохранить уникальные картины катастрофы. Автор наблюдал круги земного ада, из которого вырвался и преступное устройство которого смог осознать. Поэтому он рисует ужасное падение нравов, утрату человеческого в человеке, народ в его описании буквально пожирает сам себя. И это не только в прямом смысле (картинами людоедства переполнен как раз третий мемуар — по схеме Голубковой якобы самый идеологизированный), но и в психологическом, переносном: люди восстали друг на друга. О какой идеализации народа здесь может идти речь? Другое дело, что Гойченко показывает и тех членов подсоветского общества, кто старался не поддаться духу времени, пытаясь сохранить человеческий облик.

Г-жа Голубкова ссылается на Ортегу-и-Гассета с его критикой “массового человека” и предлагает рассматривать зарисовки народной трагедии, приводимые Гойченко, как проявления низменного духа толпы, которая получила в итоге то, что заслуживала. Надо сказать, что идеи испанского философа критик подает в утрированном виде, необходимом для утверждения собственной идеологической конструкции, с высоты которой удобно осуждать историческое свидетельство, чудом дошедшее до нас. Она оспаривает уникальность личного опыта, отраженного в нем. Ортега-и-Гассет, обличая стадный коллектив, между тем различал собственно массу и тех индивидов в ней, которые оказывались чуткими к влиянию духа, к “высокой жизни”, а значит, к восприятию традиции.

Мемуары Гойченко содержат описания действительности, столь насыщенные доныне малоизвестными деталями и приметами тоталитарной атмосферы тех лет, что позволяют увидеть трагедию 1930—1933 годов более полно и живо, чем до этого ее представляли даже специалисты-историки. В частности, его рассказ о тогдашних событиях интересен свидетельствами о сопротивлении тоталитаризму в тех же “массах”, в среде которых находились и выдающие личности, да и сам “серединный человек”, брошенный классовой борьбой в жернова страданий, иногда эволюционировал в сторону просветления (хотя порой и недолгого).

Строя свои рассуждения на досужих мнимофилософских конструкциях, А. Голубкова обвиняет Гойченко в мифологизации, отсутствии “критического мышления”. Якобы он примитивно объясняет власть коммунистов происками дьявола. Немудрено, что она не приводит ссылок на текст, так как таких мыслей автор не высказывает, ибо в основном, как мемуарист, он показывает обстоятельства, не известные свободному миру (книга писалась для свидетельства в демократическом обществе). Тем более для Гойченко народ не являлся “носителем истинно христианских идеалов”, более того, он постоянно подчеркивает, что и крестьяне, и горожане — все общество по собственному малодушию опустилось в бездну аморализма. Голубкова пишет, что “автор обвиняет коммунистов в намеренном разжигании в народе разрушительных инстинктов”. В подтверждение этого она ссылается на конкретный эпизод (единственный раз за всю статью!). Жестокое, до смерти, избиение деревенской толпой девушки, клеветнически обвиненной в воровстве, автор мемуаров якобы объясняет происками большевиков. Ничего подобного нет в тексте книги (см. с. 18). Там просто сказано, что во главе толпы стоял “председатель сельсовета — коммунист Явтушка”. В комментариях же к данному месту автор этих строк ставит случившееся в исторический контекст народных деревенских обычаев (традиция самосуда), подчеркивая, что на толпу воздействовало “разлагающее влияние революционных страстей” (с. 295). Голубкова несомненно данное примечание читала, так как косвенно на него ссылается (“в книге отмечается”, туманно замечает она, — нигде не упомянув, что книга на треть состоит из реально-исторического и персонального комментария). И уж она точно знает, что данный эксцесс автор мемуаров не сводит к ответственности коммунистов.

Прочерчивая жизненную эволюцию мемуариста, Голубкова пишет о его “возвращении в православие”. Но его “возврат” к религии был уходом в католицизм (об этом подробно говорится в моем сопроводительном очерке). Более того, само обращение произошло во время просмотра мемуаристом оскароносного голливудского фильма о католической святой. Однако и это не суть важно для восприятия его мемуаров, так как он почти всюду характеризует свое тогдашнее (в 1920—1930-х годах) мировоззрение как атеистическое. Утратив веру в отрочестве, автор стал “верующим” коммунистом и номенклатурным функционером. Он стал участником карательной операции против украинского крестьянства (и поэтому уникальным историческим свидетелем) именно в результате своего атеизма и неверия. Силой, которая помогла ему сохранить себя как личность, была не вера, а любовь к жене и ребенку. Именно это составляет духовную основу его переживаний на протяжении всех трех мемуаров и именно об этом важнейшем факте нигде не упоминает А. Голубкова. Ведь факты и конкретика мешают ей строить свои идеократические построения.

Не так давно эмиссары и апологеты советского коммунизма на Западе оправдывали карательную практику большевизма дикостью азиатских народов, обитавших в Российской империи. При таком населении (здесь следовали указания на различные исторические монографии и громкие научные имена) разве могла появиться на этих просторах какая-то другая власть, более цивилизованная?! Неужели такие, воистину “дремучие”, трактовки национальной трагедии вновь возрождаются в среде нашей интеллигенции?

Можно ли предположить, к примеру, в той же Германии, что при прочтении нового свидетельства о малоизвестных эпизодах в истории Освенцима или Майданека какой-либо “продвинутый” автор, игнорируя факты, выдвинет теорию о том, что толпа безропотных жертв заслужила свою судьбу? Думаю, что как минимум его издатель потребует подтверждающих фактов и не удовлетворится ссылками на миф о вакханках и Дионисе, излагаемый Еврипидом, как это в нашем случае сделала Голубкова. Стихией дионисийства, конечно, можно объяснять все что угодно, в том числе и исторические процессы и революцию, но это будет не более чем досужим мифологизированием. (Вспомним иронию Набокова по части психоанализа, применяемого схоластическими последователями З. Фрейда к произведениям художественной литературы.) Не проще ли российскому литератору ответственнее и честнее относиться к собственному делу и не поддаваться чарам дионисийства?