По обыкновению спешил в Центральный дом
литераторов к открытию рабочей комнаты при библиотеке.
– Здравствуй, муж
Жирмунской! – Такое
приветствие могло бы показаться обидным, если б не добродушие,
которое источали встреченные в вестибюле супруги-поэты. –
Слышал, тебя на партсобрании Московской писательской организации
критиковали!..
– Кто, за что?
– Парторг Аркадий Васильев
– за потерю бдительности и неправильные разговоры с каким-то
югославом.
Началось, подумал я.
Примерно через год после
визита Михаилы Михайлова позвонил приятель из
ТАССа:
– Приходи немедленно и ни о
чем не спрашивай...
Тут впору было
испугаться... Пока мчался к нему домой, все прикидывал, что же
такое стряслось, коли сдержанный международник
прибег к телефонному вызову.
Ни слова не говоря, он
вручил мне перевод михайловского
очерка “Лето московское 64-е”,
напечатанного в загребском
журнале “Дело”. Очерк делился на главки: “Владимир
Тендряков”, “Илья
Эренбург”, “Леонид Леонов”,
“Юрий Бондарев”, “Белла
Ахмадулина”, “Тамара
Жирмунская”.
В этой, последней,
говорилось: “В старинном, еще “царского времени”, доме на улице
Горького, в квартире, переполненной старинной мебелью, –
вероятно, именно так должны
были выглядеть обиталища чеховской интеллигенции, – большая
светловолосая женщина, которую вы никогда бы не приняли за
поэтессу, показывала мне фотографии многих выступлений “молодых”:
Евтушенко, Рождественский, она... и толпы народа”.
Главка заканчивалась так:
“Вскоре пришел муж поэтессы, редактор одного
фильмового журнала. Благодаря
этому обстоятельству я узнал много интересного о положении в
советской кинематографии”.
Далее шла главка под
названием “Фильмы”.
Муж поэтессы... Он,
конечно, не ухватил фамилии. Значит, пришел муж поэтессы и
рассказал о скандале с “Заставой Ильича”. Вот когда я в первый и
единственный раз порадовался, что скинули Хрущева...
Очерка тогда не дочитал,
успел только пробежать глазами страницы, где было что-то про
нехватку сигарет в Москве, самодеятельную проституцию. Текст был
переведен наскоро – для начальства. Спохватились лишь после
того, как “Нью-Йорк Таймс” поместила на первой полосе его
изложение.
Мы не сомневались, что
реакция Союза писателей последует незамедлительно, и тебя
пригласили в иностранную комиссию
ССП.
– Познакомьтесь, что
написал, ссылаясь на вас и вашего мужа, некто Михайлов. Как
такое стало возможно?..
Ты прочитала известное с
моих слов – ответ был приготовлен заранее:
– Ждала ребенка – и никого
не принимала, но Михайлов настоял. Телефон ему дали в Союзе,
все-таки гость из дружественной страны...
– Впредь не соглашайтесь на
встречи с иностранцами, пока не проконсультируетесь с нами.
Таков порядок.
Отделались легко. И вдруг
через пять лет – эта критика нас, беспартийных, на
партсобрании...
Я знал: ты будешь
переживать из-за проработки. Поднялся на второй этаж, постучал в
кабинет Васильева.
- Войдите! - откликнулся
высокий благостный голос. За столом сидел круглолицый
доброжелательный человек, похожий на священника, который сбрил
усы и бороду. – Что скажете?..
– Я беспартийный и даже не
писатель, но мне передали, что вы критиковали меня на последнем
партийном собрании.
– Как ваша фамилия?
–
Сиркес.
– Впервые слышу.
– Вы говорили обо мне, как
о муже Жирмунской.
– А?.. Послушайте, однако,
голубчик, что я о вас говорил... – Он достал из сейфа папку с
бумагами и зачитал: “Муж Жирмунской
рассказал Михаиле Михайлову о положении в советском
кинематографе”. Видите, обошлось без резких оценок. И
потом, вы попали в неплохую компанию – назывались
достойные писатели. Речь шла о бдительности, когда имеешь дело с
врагами.
– Меня волнуют не слова, а
оргвыводы. Я не столько
встревожен за себя, сколько за жену.
– И правильно!.. Впредь
будете осторожнее.
– Тамара была тогда
беременна, теперь же дочка в школу собирается – шесть с
половиной лет прошло. Кстати, из-за своего интересного положения
жена и не хотела принимать Михайлова, да еще в коммуналке, где
маемся и сейчас...
– Как, вы до сих пор в
коммунальной квартире? Я-то
считал, вам давно выделили жилье...
Присядьте. – Я сел. –
Это безобразие, – продолжал Васильев. – Лично займусь. Скажите
Тамаре, пусть придет ко мне, – полистал настольный перекидной
календарь, – через две недели.
Теперь, обещав
облагодетельствовать, он, видимо, не сомневался, что найдет во
мне признательного слушателя, и принялся вспоминать о своей
чекистской юности. Оказывается, мы потому такие доверчивые и
беспечные, что не получили смолоду закалки. Для политически
верной ориентировки нужна школа и лучше – школа органов. Так
говорил Аркадий Николаевич Васильев – парторг Московской
писательской организации, бывший работник НКВД, автор книг о
наших славных дзержинцах.
Ты была у Васильева в
назначенный день. Он тебя принял ласково, подтвердил, что нас
внесут в список первоочередников
на квартиру.
Уже и Васильев умер, и
жилищными делами занялся один из секретарей столичного отделения
Юрий Стрехнин, и Саша
заканчивала первый класс, а всего восемь лет прошло после
заявления с просьбой переселить нас из коммуналки, как вдруг
случайно узнали: мы выброшены из списка.
Я решил действовать без
твоего ведома – очень ты щепетильна! – добился приема у
Стрехнина. Он разговаривал,
косясь в окно.
– У меня нет ни метра
площади. Моссовет должен в этом году пятьсот квадратов, пока не
получили ни одного.
– А если я выбью квартиру,
не отдадите ее кому- нибудь другому?
– Как вы можете выбить? –
насторожился Стрехнин.
– Я автор фильмов о войне.
За меня будут ходатайствовать наши известные полководцы.
– Кто, например? – В
Стрехнине встал навытяжку
недавний отставник.
– Генерал армии
Жадов, генерал-полковник
Родимцев.
– Это меняет ситуацию.
Таким людям Моссовет, конечно, не откажет. Письмо должно быть на
зампреда – Сергея Михайловича
Коломина. Выделят квартиру – ее получит ваша семья.
С генералами все было
обговорено предварительно. Я набросал черновик, согласовал его,
перепечатал, подписанный чистовик отвез в Министерство обороны
СССР – полковнику, состоящему для поручений при Жадове:
бумага должна не миновать учреждения, при котором состоят
полководцы.
Смотровой ордер на квартиру
получали в апреле. Не хотелось в Текстильщики. Мария Федоровна
втолковывала нам, привередам:
– Берите, что дают. Я долго
жить не обещаю. А втроем навсегда застрянете на Горького – без
меня превысите санитарную норму.
До июня драил окна и двери
от потеков краски, скоблил полы, долбил дыры под карнизы, врезал
замки, вешал светильники – готовил переезд. Старался, точно
обосновывался до конца дней: на обмен не хватит изворотливости,
на кооператив – денег, и дочка
сюда зятя приведет, и внуков здесь
няньчить.
Нам с тобой надо было
зарабатывать – ладить запоздалое, через десять лет, первое свое
семейное гнездо. Я не гнушался никаких заказов, много ездил по
разным городам.
В Саратове предложили фильм
о Пятой гвардейской армии. Мы с режиссером Женей Гинзбургом
просиживали в монтажной с восьми утра до двенадцати ночи,
питались бутербродами и чаем.
В минуту роздыха, уже после
окончания для всех трудового дня, заглянул на огонек в кабинет
главной редактриссы. Там был и
директор студии.
– Мы знаем, Павел
Семенович, что вы родом из Молдавии, а кто вы по национальности?
– спросила главная.
Тут в кабинет вошел
Гинзбург.
– Так ли это важно?.. –
задал я встречный вопрос.
– Да нет. Просто очень уж
вы дотошный в работе. Такими бывают только евреи.
– В Молдавии все настолько
смешано, что трудно выяснить, кто есть кто, – хитро закончил я
разговор и гордо покинул помещение. Женя последовал за мной.
– Да как ты мог?.. –
напустился он на меня, когда мы очутились в монтажной. –
Немедленно вернись и скажи, что ты – еврей!
–
Твоя
правда, старичок,
но не вернусь и никому ничего не стану объяснять. Ты
думаешь, она спросила из праздного любопытства? Ей отчитываться
об авторе перед обкомом...
Кое-где сообразили,
что можно и по-другому. Из Свердловска, например, дважды
присылали “Учетную карточку киносценариста”, в ней пятая графа
значилась второй; свели в одну имя, отчество и фамилию, год
рождения не интересовал. Просили заполнить. Я не откликнулся.
Встречаю знакомого
режиссера. По внешности он – вылитый еврей, а по
паспорту-украинец.
– У тебя что-нибудь
снимается? – спрашивает щирый.
–
Двухчастевка на
ЦСДФ.
– И тебе дают работать на
Центральной студии? –
удивился и тут же сам себе
растолковал: – Впрочем, существует легенда о твоем молдавском
происхождении...
По Москве гуляла такая
байка. Некий сценарист написал в анкете против пункта о
национальности – иудей. Кадровик прочитал: индей.
– Да не
индей я, я иудей, то есть
еврей, – возразил сценарист.
– Значит, индейский еврей,
– поправился кадровик.
Никогда не забыть мне
истории с фильмом “Тайное и явное”,
сделанным на ЦСДФ. Я
узнал о просмотре слишком поздно и в зал не попал. Стоял у будки
киномехаников снаружи, ловил комментарий. Диктор Леонид
Хмара нагонял страху:
– Тысяча девятьсот
двенадцатый год. Сионист Гинзбург учиняет Ленский
расстрел... Тысяча девятьсот восемнадцатый – еврейка
Фанни Каплан стреляет во
Владимира Ильича Ленина....
Я стыл около аппаратной,
внимая, как еврейские капиталисты
приводили к власти Гитлера, как
сотрудничали с нацистами,
истребляли евреев-бедняков, выменивая
на грузовики – “студебеккеры” тех, кто мог уплатить
наличными, как провоцировали один за другим конфликты на Ближнем
Востоке, как вызвали Карибский
кризис, как подняли контрреволюцию в
Чехословакии...
Тут распахнулись двери.
Зрители могли бы и задохнуться от источаемых картиной миазмов.
Этого не случилось. Жара
заставила отпереть переполненный зал. Теперь можно было
присоединиться к стоявшим у входа, кому не хватило кресел.
Курильщики настаивали на
перерыве. Поднялся главный редактор студии.
– Товарищи, мы работаем
всего лишь час. Давайте, начнем обсуждение. Прервемся минут
через тридцать.
Мне рассказывали, как
сдавали немой вариант этого фильма – показывали изображение,
параллельно читая с листа подготовленный дикторский текст. По
мысли руководства, такой предварительный контроль исключает
проникновение на экран ереси.
Зажегся свет. Слова
попросил Леонид Михайлович Кристи.
– Коли это выйдет, мне
будет стыдно смотреть в глаза моим товарищам-евреям!
Другой режиссер – Леонид
Владимирович Махнач добавил:
– После такого хочется
немедленно бежать в ОВИР за
визой...
Директор студии слегка
пожурил авторов – Бориса Карпова и Дмитрия
Жукова, дескать, малость
пережали, но тема важная, нужная, следует еще поработать,
кое-что сократить – десять частей слишком много, не мешает
уточнить некоторые акценты.
Значит, только что смотрели
завершенный фильм, урезанный на треть, – так сказать, чистовой
вариант, в котором были учтены замечания художественного совета.
Что тут началось!
Сценарист Леонид
Браславский – гневный,
багровый от негодования:
– Я обвиняю картину в
антисемитизме. У нас есть закон против пропаганды национальной
розни. Его надо применить к сфабриковавшим сие позорное
произведение.
– Почему пускают людей с
улицы? – спросил, имея в виду
Браславского, один из консультантов фильма, известный
борец с международным и внутренним сионизмом Елисеев.
– С улицы?! – загремел
Браславский. – Я пришел сюда
на костылях из госпиталя в сорок четвертом и проработал здесь
двадцать пять лет!..
– Успокойтесь, Леонид
Абрамович! – призвал его к порядку директор студии. – Послушаем
других товарищей.
Другие товарищи – второй
консультант и административного вида дама, чья фамилия
попадалась тогда в печати под черносотенными статейками, некий
специалист в штатском и авторы в один голос доказывали, что в
фильме использована лишь малая толика фактов, что картина
делалась как оружие в непрекращающейся идеологической борьбе, а
оружие должно быть острым.
– Почему на нашей студии
нельзя снять такую картину? – обратился к присутствующим главный
редактор ЦСДФ, явно намекая,
что допускает мысль о злых кознях сионистов и в
Лиховом переулке. – Вот же
никто не взялся, лишь молодой режиссер Карпов
дерзнул...
И опять встал
Кристи:
– Надо доказывать, а не
форсировать голос. Думаю, организации, которые поручили эту
работу, не поблагодарят за нее.
В зале были представители
Кинокомитета, но они молчали.
Решили: фильм принять,
выверить в процессе перезаписи текст, попросить диктора, чтоб
читал его более нейтральным тоном.
Фронтовой кинооператор
Соломон Коган, встречавшийся с
Брежневым в восемнадцатой армии, написал Генеральному
секретарю, что демонстрация подстрекательского фильма может
вызвать нежелательные эксцессы. Последовал запрос из ЦК КПСС. Из
Госкино ответили, что лента не закончена, идет доработка.
Не дремали и сторонники
“Тайного и явного”. Его показывали влиятельным людям –
писателям, журналистам, военным. На одном из этих вечерних
неофициальных просмотров я и увидел фильм. Собралось человек
пятьдесят. Узнал поэта Феликса Чуева,
критика Олега
Михайлова.
Картина начиналась так.
Огромный кряжистый дуб во весь широкий формат. Листва, опутанная
паутиной.
– Мы видели дерево, –
комментировал Хмара с точно
рассчитанной проникновенностью. – Казалось, оно погибнет...
Дальше события подавались в
точном соответствии со словами, что слышал тогда у аппаратной.
Под них шли склеенные вперемешку кадры и фото, надерганные с
единственной целью доказать существование мирового еврейского
заговора. Здесь сгодились нацистская хроника, материалы о
создании государства Израиль, иконография
геббельсовского ведомства, подтасовки “Союза русского
народа”, сюжеты Шестидневной войны. Экранизация “Протоколов
сионских мудрецов” выглядела бы невинной мистификацией в
сравнении с документальной фальшивкой.
И вот, наконец, эпилог. Тот
же дуб в мерзкой паутине. Хмара
повторяет зачин:
– Мы видели дерево...
Казалось, оно погибнет...
Сгущаются тучи. Небо
раскалывает сокрушительный удар грома. В свете молний потоки
очистительного ливня смывают нечисть, опутавшую крону могучего
дуба.
– Нельзя, нельзя
показывать, – сказал кто-то из сидевших сзади. Я обернулся.
Бледный генерал-майор стоя повторял: – Нельзя – погромы будут!..
– Пусть
народ знает, что они творят, – не согласился с ним не
известный мне зритель.
Утверждали, что “Тайное и
явное” прикрыли. Но я сам читал рецензию на него в
провинциальной газете. Автор, между прочим, с еврейской фамилией
хвалил злободневный,
остропублицистический фильм.
Уехал Леня Дондыш.
Уехали
Ладыженские.
Уехал Леня
Кацевман с семьей.
Уехали Жанна и Вика.
Уехал
Наум.
Уехали Софа и Илья.
Это только из друзей и
близких.
Уехали
Баухи.
Евтушенко поманил меня в ЦДЛ.
– Слышал о
Гладилине?..
– Слышал.
– Смотри, не сотвори такой
глупости...
Уехали Володя Соловьев и
Лена Клепикова.
Уехал дядя
Фима с семьей.
Уехал Марк Поповский.
Уехали
Рива и Илюша, и
Муся, и дети.
Уехали Инна и Лена Гордины.
А Марк Гордин остался...
Мы познакомились с
Мариком на объявленном, но не
состоявшемся открытии литературного кружка. Он учился в седьмом
“б”, я – в седьмом “а”. Каждый из нас знал о другом.
Марик был популярный в школе и
в городе спортсмен – бегун и
боксер. Ну, а меня он заметил по виршам в стенгазете да
комсомольской мельтешне.
Заседание отменили: только
мы двое и явились на него. Домой пошли вместе.
Мне представлялось
странным, что склонность к мордобою может сочетаться с любовью к
литературе. Ему, как он впоследствии признался, хотелось понять,
что движет человеком, который пытается рифмовать в языке, где
было столько великих поэтов.
Добрели до нашего
парадного. Я извинился, что не
могу его пригласить – мама затеяла ремонт.
– Вот и хорошо, – улыбнулся
Марик. – Двинули тогда к нам –
у меня отдельная комната.
Гордины обрадовались
приходу гостя. А мой новый приятель возьми да с порога и заяви
родителям, что привел товарища, который поживет с ним вместе
несколько дней.
Отец, Лев Абрамович,
подобрал костыли, приветливо сказал:
– Располагайся, как у себя.
Мать, Настасья
Назаровна, так лучилась
добротой, что и без слов было ясно ее отношение к неожиданному
постояльцу.
Странной все же они
смотрелись парой – бывшие лоси-
ноостровская швея и кишиневский портной. Лева Гордон
(начальная его фамилия) был призван на войну четырнадцатого года
из Бессарабии. Раненый попал в московский госпиталь, потерял
ногу. Пока рубцевалась культя,
Заднестровье оказалось по другую сторону границы. Некуда
было податься инвалиду, вот он и осел в белокаменной. В
двадцатом вступил в партию, как рабочий от станка, то бишь
швейной машинки, потом учился на рабфаке и в Коммунистическом
университете имени Свердлова. Тогда в университете одновременно
читали лекции и Троцкий, и Сталин. Спустя много лет, уже после
XX съезда. Лев
Абрамович рассказывал мне, что слушать Троцкого сбегались толпы
народа, у Сталина в аудитории бывало пустовато.
Со временем большевик
Гордин достиг положения инженера-технолога на одной из
московских швейных фабрик. Настасья там же была рядовой
портнихой. Сошлись
свежеиспеченный интеллигент-еврей, революционный энтузиаст и
мечтатель, и простая русская женщина, не очень пригожая собой,
но сердечная и верная, твердо
ступающая по земле. У него в целой стране Советов и
кровиночки родной не сыскать,
а она такая надежная и по-матерински преданная. Сложили семью.
Дети росли чувствительные в
Льва Абрамовича, добрые в Настасью Назаровну.
Дочь Лида, в эвакуации, в Томске, окончила университет,
стала учительницей русского
языка и литературы. Профессия,
что называется, по ней. Марик
же был слишком восторженным и мягким
для мальчишки. Потому-то и занялся боксом, ломая
собственную натуру, изводя
себя легкоатлетическими тренировками,
укреплял волю.
После моего
гостевания у
Гординых мы проводили вместе с
Мариком все свободные часы. Он
читал мне из сестриного студенческого альбома “Хочу быть
сильным, хочу быть смелым...”,
“Это было у моря, где ажурная пена...”
и другие стихи. Я усвоил их с голоса нового
друга. Ни Бальмонта,
ни Северянина у нас в ту пору не издавали. “Как хороши,
как свежи были розы..” нелюбимого
мной Тургенева Марик
декламировал с тем избытком экспрессии, что лишь усугублял
выспренность писателя. Меня это раздражало, и я не утаил своего
неприятия такой манеры чтения.
Прогуливаясь по центральной
тираспольской улице,
остановились поболтать с ребятами. Разговор, как водится в
подобных случаях, велся малосодержательный, но безобидный. И
вдруг Марик резко ткнул меня
кулаком в челюсть. Даже отреагировать не успел – он уже прильнул
ко мне со слезами на глазах.
–
Пашка, дорогой, прости!.. – Я
его отталкивал, Марик не
отставал. – Прости! Хочешь, стану перед тобой на колени?.. Так
тебя люблю, что решил проверить, смогу ли ударить...
После школы
Марик поступил в Одесское
высшее мореходное училище. Многие ему завидовали в нашем
сухопутном городишке, удаленном от
Понта Эвксинского всего
на сто десять километров. Приезжал на побывку в широких клешах,
в форменке с травленным в хлорке гюйсом, вызывая восхищение
пацанов, которые бредили романтикой опасных странствий.
Первая же учебная практика
показала, что юношеские грезы и реальность современного
торгового флота не имеют ничего общего, большинство нынешних
моряков интересуется только тем, что, почем и откуда везти.
Марику претило делячество.
Кое-как дотянул до третьего курса и перевелся в водный институт.
Мы поддерживали связь и в
эти годы – переписывались, наезжали друг к другу. Химеры не
оставляли его, но становился, вроде, трезвее, начинал видеть мир
в истинном свете.
Назначение получил в
Нарьян-Мар. Слал оттуда
длиннющие лирические послания. Потом пухлые конверты
доставлялись из Ильичевска –
места новой работы. Жаловался на скукоту диспетчерских
обязанностей, провинциальную затхлость своей жизни. Мечтал
вырваться в Москву, где на Пятницкой
пролетело довоенное счастливое
детство. И все ему
мнилось, что стоит лишь очутиться в
столице, как судьба переменится.
“Срочно вышли десять рублей
тчк Марк”. Пожалуй, он меня
удивил этой телеграммой.
Деньги я, конечно, отправил тотчас. А при встрече спросил:
– Что у тебя тогда
стряслось, что послал депешу?
– Решил проверить друзей –
и всем отбил одно и то же. Отозвался только ты.
– А если б все?..
– Вставил бы зубы.
В Москву
Марик возвратился, женившись
на Инне. Она не походила на девушек, в которых он обычно
влюблялся, но привязался к ней, женой была хорошей, преданной.
Родилась Ленка – теперь, казалось, наступил покой.
Иннина
семья –
Ладыженские. Происходили из Тирасполя. Рауль
Моисеевич, уважаемый в нашем
городе врач, был в тридцать седьмом году обвинен во
вредительстве и сгинул. Близким его досталось лиха, потому после
эвакуации они осели в Кишиневе, чтобы поменять обстановку.
Окончив десятилетку, старший сын Володя пробился в Московский
областной пединститут, затем и младшая дочь Инна поступила в
Ленинградский пищевой. Вдова, Фаня
Давыдовна, исхитрилась получить за кишиневскую квартиру
комнатку в Москве – только бы быть еще дальше от места, где
несчастье постигло мужа, где каждое лыко было в строку
родственникам “врага народа”.
Постепенно все собрались
вместе. Володя, удачно выступавший в самодеятельности,
перескочил на профессиональную эстраду, в конферанс. Инна
устроилась инженером-технологом на заводе,
Фане Давыдовне довелось
работать не то приемщицей, не то ретушером в фотографии.
Марик
влился в эту дружную, спаянную, сбитую
горем семью, но не стал в ней своим. Его
приняли как необходимость, как неизбежность: дочери и
сестре нужен супруг. Всегда оставался зазор – почти неуловимое
для посторонних отчуждение.
Когда
Ладыженские надумали
эмигрировать, Марику пришлось
признать: да, причины веские. Главное – обида за отца. Второе –
артиста не пускают в зарубежные гастроли. Ну, и быт, конечно.
Инне надоело в коммуналке с воинственными соседями, а видов на
самостоятельное жилье – никаких.
Марик обещал поехать через год после отлета тещи и зятя.
Минул год, и засобиралась
Инна, и принялась тормошить Марика.
Он тянул с решением, ссылался на родителей, хотя те и не
были против, и даже нужную бумагу об отсутствии к сыну
материальных претензий выправили. Ему
ли было не знать, что в душе они не готовы к предстоящей
разлуке навечно?..
Наконец,
Марик сказал “да”, вызов
получен, назначили дату похода в
ОВИР. Требовались справки со службы.
Инне справку выдали вместе
с расчетом. На следующий день и Марик
отправился в свой НИИ.
– У нас до сих пор не было
ничего подобного, – упрекнул директор НИИ
непатриотичного сотрудника. –
Надо проконсультироваться. Приходите завтра.
Назавтра директор призвал
себе в помощь секретаря партбюро и председателя местного
комитета.
– Значит, бросаете,
предаете Родину? – начал секретарь.
– Так сложились
обстоятельства – год назад уехали мать и брат жены, – объяснил
Марик.
– Вы муж или не муж?..
Прикажите жене выбросить дурь из головы.
– Я пытался – не
получается.
– Пусть уматывает одна!..
– А дочка? У нас же дочка
пятнадцати лет.
– Отнимем у
изменницы-матери дочку.
– Как можно?..
– Девочка вырастет – не
поблагодарит, что ее увезли к буржуям.
– У тебя ж родители живы –
неужели бросишь стариков? – задел за больное председатель
месткома. – Жену-то и другую найти можно, мать с отцом –
никогда...
Марик
плакал, передавая мне этот разговор. Его
ломали битых два часа и отпустили со справкой,
удостоверяющей, что он не
возражает против отъезда Ленки с Инной, – подпись заверили,
печать поставили.
Инна, увидев принесенную
бумагу, сказала:
– Мне обратного пути нету.
Поедем без тебя.
Договорились о встрече
втроем на Страстном бульваре.
– Вы не должны разлучаться,
– как заклятье твердил я Инне
и Марику, будто предчувствовал
беду.
– Немного поживу один,
дозрею. И родители поймут, что нельзя без семьи, – говорил он.
– Господи, сколько нужно,
столько и буду ждать. Только приезжай! –твердила она.
1 сентября 1976 года в
Шереметьевском аэропорту провожали Инну и Лену
Гординых. Был унизительный
таможенный досмотр, чего-то не пропускали. Все разнервничались и
даже толком не простились. Марик
глотал слезы, не в силах вымолвить ни слова.
После проводов сидели в
кафе “Охотник” на улице Горького, глушили водку. Вроде,
полегчало. Только Марик не
успокаивался, не мог себе простить, что накануне вечером ударил
Ленку, без спросу убежавшую в кино с подружками и заставившую
волноваться мать.
– Она мне этого никогда не
забудет...
Мы
как раз на неделю отлучались из Москвы,
и я предложил Марику
пожить в нашей квартире. Он охотно согласился.
Когда вернулись, нам
показалось, что ему удалось побороть отчаяние. Ты оставила нас
вдвоем. И тогда услышал признание:
– Отдельная квартира – это
хорошо. Только мысли разные в голову лезут... Хоть руки на себя
накладывай.
– Сказал – значит, никогда
не сделаешь! – Я не на шел ничего лучше успокоительного
психологического стереотипа.
Он метался, пил, сблизился
с сослуживцем – тихим алкоголиком. Тот уговаривал
Марика креститься:
– Церковь тебе поможет.
– По моему, сначала надо
поверить. И разве в обряде суть?.. – Притертый другом к стенке,
я не мог скрыть своего отношения к обращению в христианство.
Марик отвечал, что не
безбожнику говорить такое. Сослуживцу ведомы тайны познания
высшего, ему, полиглоту и златоусту, доступно мистическое
откровение, а что изгнан из АПН за пьянку, так это лишнее
доказательство в его пользу.
Тебя не было дома, когда
Марику удалось навязать мне их
с сослуживцем визит. Заявились тепленькие, с бутылкой
“Старорусской” в портфеле. Я собрал на стол. Опрокинули по
рюмке, закусили. Марик
стремился вызвать нас на открытую доверительную беседу. Не
получалось. Второй гость отводил глаза, держался как человек с
нечистой совестью.
Напряженность снял твой
приход. Подкинула что-то, связанное с религией. Сослуживец
оживился и, действительно, обнаружил эрудицию в теософских
вопросах.
Вскоре я отбыл в месячную
командировку, а когда вернулся, Марик
объявил, что 6 декабря подал на выезд.
– Ну, слава Богу, теперь
успокоишься! – подбодрил его
я.
Вопреки ожиданию, он не
обрел душевного равновесия. Перестал есть, спать. И плакал –
теперь и всегда чувствительный, мой друг плакал по любому
поводу. Без врачей было не обойтись.
В психоневрологическом
диспансере давали направление в стационар – отказался:
– Назовут сумасшедшим и не
выпустят, – делился Марик со
мной своими опасениями.
Ограничился таблетками,
которые прописал невропатолог, по-прежнему искал облегчения в
вине, пускался в бесконечные, надрывающие сердце обсуждения –
ехать или не ехать – с товарищами, знакомыми. Подсел к старикам,
играющим в шахматы на бульваре.
– У меня жена и дочь в
Америке, зовут к себе. Как, по-вашему, ехать или не ехать?..
Инна слала нежные письма,
сообщала, что все налаживается, только бы он быстрее соединился
с ней и с Ленкой. Вскользь заметила – счет на их
трехкомнатную квартиру в
Бостоне заполнен на его, Марика,
имя.
Писала и Ленка. Он
зачитывал вслух слова дочкиной любви и говорил:
– Это неискренне. Ее мать
заставляет. Не забыла пощечину...
– Дети не злопамятны, –
уверял я его.
– Свою дочку я лучше знаю.
Нет, нельзя мне туда. Буду им в тягость. Не хотят расстраивать –
вот и врут: хорошо, хорошо...
– Тогда ты там еще
нужней!..
–
Пашка, ты не бывал на Западе,
а мой новый друг исколесил его вдоль и поперек. И он
предупреждает: пропаду я в Штатах. Откажись, говорит, пока не
поздно, найдем тебе женщину, обвенчаешься по-церковному – и
заживешь, в ус не дуя...
– Он не агент КГБ – твой
новый друг?..
Разрешение ожидалось во
второй половине февраля. ОВИР
медлил. Марик совсем терял
самообладание.
– Откажут. Не пустили же
работать за границей из-за... Львовича. Гордин Марк Львович! Ежу
ясно, без еврея не обошлось. Толку-то, что числюсь русским!
– Дурачок! Тут тебе и
поможет еврейская половинка. Женский праздник на носу, почта
загружена, потому и нет открытки.
Первого марта он позвонил:
– Приезжай. У меня
Борька. Разругался с женой и
переселился ко мне. Сидим, пьем, тебя ждем...
В тот вечер я был занят,
пообещал навестить их на другой день.
Они, как и вчера,
бражничали – наш земляк Борис, Марик
и его сослуживец. Невесело было за столом в чернильных
пятнах портвейна-бормотухи. Налили и мне. Проглотил, превозмогая
отвращение.
– Павлик, ты сказал, что
он, –
Марик кивнул в сторону
сослуживца, – агент КГБ. Я спросил, так ли это. Нет, говорит.
Я твердо посмотрел на
подозреваемого, и тот впервые не отворотил взгляда.
– Да, сказал.
– Был агентом, – произнес
сослуживец, – но не догадывался об этом. А когда узнал, сразу
порвал.
– Порвал?..
– Конечно, я на крючке. А
ты не на крючке?.. Все мы в одинаковом положении – и ты, и ты, –
указывал он пальцем на каждого из присутствующих, – все!
– Так что мне делать? –
растерянно спросил Марик.
– Держись своего решения, –
посоветовал Борис.
– Чего ему там искать? Он
ведь русский человек, – возразил сослуживец.
– А как в
Совфрахт сунулся, оказался
евреем, – напомнил Марик.
– С евреями не соскучишься,
– сказал Борис. – Моя Лида двадцать лет проработала на заводе, в
цеху, надоело ей. Попробовал в НИИ устроить с помощью друга. Тот
переговорил, с кем надо, велел обратиться в отдел кадров, а там
– отказ. “Что ж ты меня перед женой позоришь?” – предъявляю
претензию другу: “Ты ж не предупредил, что она у тебя еврейка...”
– Теперь я понимаю и тех,
которые едут, и тех, кто возвращается и потом пишет покаянные
статьи в “Известия”, – горько сказал
Марик.
Я ушел
заполночь, торопился – не
опоздать бы на метро. Марик
вызвался проводить.
– Как же я тебя люблю! – с
хмельным воодушевлением воскликнул он, когда мы вышли.
– Не женщина, нечего
объясняться в любви! – грубо оборвал я его. – Лучше не болтал бы
лишнего – поберег бы меня...
– Не волнуйся, он свой.
– Левка – тоже свой. А к
чему привела твоя трепотня?..
Помнишь, инцидент на школьном юбилее?
Обвинения в сионизме, что обрушил на мою голову
Дронин, были невольно
спровоцированы Мариком. Мне
стало об этом известно сразу же по возвращении в Москву.
Позвонил
Марик, говорил заплетающимся
языком:
–
Паа-шка, срочно нужно
п-овидаться...
– Ты пьян!
– Да, мы поддаем, –
послышался в трубке дронинский
голос, – но ты нам нужен.
– Мы с тобой уже обо всем
договорились.
–
Пашка, не держи зла, – умолял
Марик.
– Я хочу извиниться, –
вставил Левка.
– Ладно. Вы где?
Через час мы сидели в
ресторане Центрального дома журналистов.
– Подайте друг другу руки,
– попросил Марик. – В
вашей ссоре виноват я. Поделился с Левкой планами об
отъезде. Он: “Какого мнения Пашка?”
Ну, сказал, что ты одобряешь.
Дронин
стал оправдываться, я его оборвал.
– Пусть лопушок посмотрит
Америку, сравнит, – говорил Левка, будто
Марика здесь и не было. –
Один, без жены пропадет...
– Не смогу я без России,
без березок, – жалился Марик.
– В петлю полезу.
– Чего уж проще – дважды
вешался, – cказал
Дронин в свойственном ему
стиле ленивой бравады.
Когда-то, в восьмом классе,
он уже рассказывал о своих неудавшихся покушениях на
самоубийство. В первый раз оборвалась веревка, во второй –
вытащил отец.
– Что тебя заставило? –
спросил я.
– Дурость.
– А что вразумило?
– До трех раз судьбы не
испытывают...
Марик
тоже, кажется, слышал тогда Левкин
рассказ, но теперь принялся допытываться:
– Что ты чувствовал?
– А ничего.
– И больно не было?
– Сначала больно, потом
даже приятно, будто в сон впадаешь. И что-то похожее на
оргазм...
Все это происходило летом.
Сейчас же мы идем с Мариком к
станции метро “Колхозная” – ночь со второго на третье марта
семьдесят седьмого года.
– На чьи деньги пьете?
– Сегодня на мои – получил
зарплату.
– Много осталось?
– Рублей шестьдесят.
– Отдай мне.
Он вытащил пачку смятых
ассигнаций, пересчитал. В пачке оказалось семь десяток.
– Ну, вот что, сказал я, –
червонца тебе хватит на два дня? У меня будут целей.
– Всю неделю пили на
Борькины. Теперь – моя
очередь.
– Пора кончать!..
Я присоединю эти шестьдесят к тем пятистам. Тебя на днях
могут вызвать в ОВИР...
Ты знаешь, когда я настоял,
чтоб весь Мариков капитал
хранился у нас...
Среди причин, мешающих ему
ехать к семье, он называл и
невозможность собрать тысячу триста рублей. Вычислил, что ровно
столько нужно на оплату отказа от советского гражданства, визы,
на обменную валюту и экипировку.
– В Европу – голодранцем?..
Нет, куплю приличный костюм и кожаный чемодан! – горячился он.
Потребной суммы не
набиралось – Марик пил. Вот
потому-то я и предложил отдавать мне деньги на
хранение. И еще вызвался
собрать у друзей – кто сколько даст – недостающие.
Как рассказать о последнем
нашем общении? Девятого утром он сообщил по телефону:
– Наконец-то пришла
открытка! Поздравь меня! Ждал, ждал, а теперь не знаю, с чего
начать...
– Сходи в институт –
объяви, что получил разрешение,
подай на увольнение (его держали на работе до последнего дня),
попроси подготовить расчет.
– Так и сделаю.
Мелькнула мысль: взять
Марика за руку – и всюду
вместе, до самого трапа в самолет. Но отогнал ее. Что он,
маленький?.. И не получилось бы, что боюсь, как бы не соскочил,
выпихиваю. Пусть все сам, в Бостон к Инне и Лене он попадет
месяца через четыре. Надо привыкать.
– Держи меня в курсе.
Позвонил вечером:
– Нужны деньги.
– Платить собрался?
– Нет, я никуда не еду. Я
вызвал... – Он произнес имя женщины, которую не буду называть.
Да, не обошлось без женщины...
– Денег не дам! – крикнул я
и бросил трубку. Утром – снова звонок:
– Хоть пятьдесят рублей...
,
– Если встретишь и вручишь
обратный билет. Приезжай, я дома до одиннадцати.
– Мне перед Тамарой
стыдно...
– Тогда в одиннадцать у
нашего метро.
И еще звонок:
- Что у
Марика? – интересуется
одноклассник, который тоже подумывает об эмиграции.
– Получил разрешение, но
хочет от него отказаться. Вызвал какую-то бабу из Кишинева.
Деньги, говорит, нужны.
– С этим пора завязывать.
Отдай ему его деньги, и пусть делает то, что считает нужным.
Пятьдесят рублей сунул в
нагрудный карман, остальные положил во внутренний.
Марик
ждал у Текстильщиков вместе с Борисом.
Поздоровались. Борис деликатно отошел в сторону.
– Так
что ты решил?
– Остаюсь. Мы поженимся,
обменяем ее кишиневскую квартиру и мои комнаты на роскошное
жилье в Москве – начнем все по новой.
– Она переберется сюда со
своими сопливыми, как ты сам говорил, детьми, ты станешь пить
еще больше –
и тебя выгонят на улицу. А на
работе?.. Думаешь, теперь твой
директор обрадуется, что остаешься?..
Борька! – позвал я маявшегося неподалеку земляка. – Чего
ты там стоишь? Ты ведь тоже друг. Подойди, послушай, что он
мелет. – Борис приблизился, но стоял
молчком. – Болтаешься,
как дерьмо в проруби! – Кажется, я уже орал. – Для чего затевал
всю эту возню?.. И почему именно она, которая для тебя должна
быть табу?.. Нет большего падения для мужчины, чем пожелать жену
живого своего родича! – Достал деньги. – Тут все... И больше не
втягивай меня в свои дела!
Кляну
неотмолимую ту минуту и те
слова.
– Паша, зачем ты с ним так?
– с укором сказал Борис. – У него ведь душа мягкая...
– Я дам знать, – пообещал
Марик.
– Не надо. Как-нибудь
дойдет, что у тебя, – бросил я и нырнул в метро.
Сказать-то сказал, но
сердце за него болело, и несколько раз просил одноклассника,
чтоб позвонил Марику. Он
набирал номер. Соседи отвечали, что никого нет. То было
десятого.
Вечером одноклассник
отбывал в Тирасполь. С Киевского вокзала при мне (я его
провожал) он снова пытался связаться с
Мариком. И снова
безрезультатно.
Все-таки было спокойнее от
сознания, что при нем Борис.
Одиннадцатого меня дважды
спрашивала по телефону какая-то женщина. Саше голос показался
хриплым. Я подозревал, что это она,
Марикова зазноба. Потом, тринадцатого, в воскресенье, я
ее разыскал в Кишиневе. Она подтвердила, что звонила, а диск
вращал Марик. Хотела
переговорить еще и перед вылетом, но не вспомнила номера.
– Что он вам говорил при
расставании?
– Сказал: “Уйдешь – я
повешусь!” С ним что-нибудь случилось?
– Как же вы его
оставили?..
– Я бросила детей на
больную мать. Мы условились с
Марком, что в понедельник он оформит отпуск и прилетит. У меня
подруга – врач в психбольнице. Решили,
ему надо подлечиться. Он болен. Не могу же я выйти за него,
когда он в таком состоянии... Уже в дверях столкнулась с
соседями. Посматривайте, сказала, тут за ним – грозил
повеситься...
– Нет больше
Марика.
Я узнал страшную новость
два часа назад. В шесть позвонил
Дронин:
– Ты не в курсе, что с
Мариком?
– Нет.
– Только что разговаривал с
Борисом. Он позвал его к телефону, подошел незнакомый мужчина,
отрекомендовался работником милиции. “Вы ему кто?” - “Друг”. –
“Можете сейчас приехать?” – “Да, только я далеко”.
– “Ну, тогда жду вас в отделении...”
Больше ничего не сказал.
– Борис ведь жил у него...
– Жил, пока какая-то баба
не приехала.
– Беру такси, подхвачу вас
на площади Революции.
Мы отыскали отделение
милиции в переулке близ Сретенки. Напротив располагалась
забегаловка, настоящий гадюшник, рядом с которым всегда толкутся
мужики, цедят пиво из захватанных стеклянных кружек.
– Наверно, зашел сюда и с
кем-нибудь подрался, –
предположил Борис.
Обратились к дежурному.
– Вы насчет Гордина?
Восемнадцатая комната.
Поднялись на третий этаж.
Нужная дверь была заперта. Стояли рядом, дожидаясь сотрудника.
– Не наложил ли он на себя
рук? – сказал Дронин.
Появился молодой человек в
штатском, пригласил в кабинет.
– Вы по поводу Гордина? Кем
ему приходитесь?
– Друзья, – сказал я.
Следующая фраза
оперативника до меня не дошла, прозвучала невнятно.
– Но он жив? – спросил
Дронин.
– Мертвее не бывает, –
ответил оперативник. – Что можете сообщить о причинах
самоубийства?..
– Мы сейчас не... нам надо
придти в себя. Дайте свой телефон или запишите наши, – сказал
Дронин.
У гадюшника происходила
обычная жизнь. Компания парней осаживала пену в кружках струей
из поллитровки.
– Надо выработать единую
версию, чтоб чего лишнего не сболтнуть следователю, – услышал я
Дронина. Он понимающе на меня
посмотрел. – Ты как думаешь?..
– Зачем?
– Павел, не горячись! –
сказал Борис. – Марка нет. Ему ничем не поможешь. Но имя
трепать, копаться в белье – не надо. Будем у тебя завтра после
семи и все обсудим.
На другой день мы процедили
правду. О женщине – ни слова. Эмигрировали жена и дочь. Тосковал
по ним, но и бросить отца с матерью, Родину не мог. Разорвался.
Прилетела сестра Лида. О
несчастье ей сообщили кружным путем, через подругу, чтоб не
убить телеграммой стариков. Вопреки ожиданию, Лида держалась
мужественно.
– Где он? Оставил записку?
– Надо спросить у
следователя.
Поехал с ней в милицию.
Молодой оперативник достал из
сейфа дело, извлек несмятый
бумажный лист, ничем не отличающийся от того, что сейчас передо
мной:
“Дорогие мои папа,
мама, Лидочка, Наташенька!
Простите.
Надоело мучиться, надоело
страдать.
Вчера сделал непоправимую
ошибку.
В этой жизни все
осточертело и обрыдло. Та – пугает, тревожит...
А в общем-то не могу я
приспособиться ни к той, ни к другой жизни.
Надоело жить.
Простите за причиненную
боль. Но мне тоже очень гадко.
Прощайте!
Иночка
и Павел были во всем правы. Они мудрые...
Борис, дорогой, прощай!
Телефон в Тирасполе
95306
(здесь был указан и телефонный номер
женщины)
Деньги и все прочее
Лиде и Наташе.
Я не первый, я не
последний”.
Оперативник сообщил, что в
пятницу, одиннадцатого, Марик
в сопровождении знакомой был в ОВИРе.
Он отказался от разрешения на выезд, и тут с ним
случилась истерика. Заявление пришлось составлять женщине. Он
только подпись поставил.
При выходе из кабинета
следователя нас с Лидой перехватили два сослуживца
Марика. Вид у них был
виноватый, побитый. Они сочувствуют, администрация соболезнует,
какое горе! Вот сумма за неиспользованный отпуск и фактически
отработанные дни. При выносе тела кто-нибудь обязательно будет,
но на гражданскую панихиду рассчитывать не приходится – тут,
знаете, особые обстоятельства.
– Ладно, ладно, – сказала
Лида, – мы сами...
Из милиции мы отправились
на квартиру. На столе лежала стопка бумаги. Верхний лист
повторял последние слова Марика – оставила след шариковая ручка.
Заглядывали
помягчевшие соседи,
рассказывали, что всю субботу без конца звонили. Они стучали в
дверь – ключ торчал в английском замке, – но никто не
откликался. Он и раньше иногда оставлял ключ. Это не
встревожило.
И только в воскресенье,
когда утром он не прошел в ванную и потом не появился до обеда,
отперли комнаты.
Марик
висел на крюке для люстры. Веревку он
сплел из синего упаковочного шнура.
Надо было думать о
похоронах.
Мы с Лидой колесили по
Москве. Взяли в морге справку. Без нее свидетельства о смерти не
выдадут. А вместе со свидетельством дали другую справку, по
которой пособие на покойника положено. Вот
как еще можно выйти из советского гражданства – не
полтысячи платить, двадцатку
отвалят... Потом покупали гроб, заказывали венки, цветы, автобус
и кремацию.
Лида не хотела, чтобы брата
поминали в запущенных пустых (две раскладушки, стол и несколько
стульев – остальная мебель продана) комнатах. Ты, спасибо тебе,
предложила устроить тризну у нас.
Похоронные хлопоты
отвлекли. Не нарочно ли все так осложнено, чтобы близкие
умершего не имели возможности предаваться отчаянию?..
В последний путь он
отправился из морга. Лида сказала, что после отъезда жены и
дочки дома в Москве у него не осталось.
Мы приехали, когда
Марика еще обряжали. Я подошел
к стоявшим группой троим моим соученикам.
– Не уберег ты его, Паша, –
встретил меня один.
Не успел ничего ответить да
и не ответил бы – позвала Лида: служителю понадобилась какая-то
квитанция.
Ты находилась недалеко,
расслышала реплику одноклассника.
– Да как так можно! Если
человек повесился, значит, виноваты мы все, кто его окружал. И я
виновата, и Павел, и каждый из
вас...
Я тебе благодарен за эти
слова.
И за поминальной трапезой
не наступило мира. Подпив, тот, кто меня укорил, и
присоединившийся к нему Дронин
говорили, что мой это грех, потому что я был с ним ближе всех, и
любил меня больше всех.
Сослуживец
Марика, порвавший, по его
словам, с КГБ, оказавшись рядом со мной, шептал:
– Бога люди забыли, оттого
страсти. Я в Шестидневной войне участвовал, орденом Боевого
Красного Знамени был награжден, но уверовал и спасся. Не
дотерпел Марк... Уже крещенье
назначили, чуть-чуть не дотянул...
Лида встала, отдала мне
часы Марика и сказала:
– Пусть будут у тебя. Ты
был его лучший друг.
Теперь эти часы отмеряют
мое время.
|