Павел Сиркес 

Горечь померанца

Документальная  повесть
 

(Продолжение)

 
 
 

Черед снова дежурить наступил примерно через месяц. Бдительно отстоял вахту и с сознанием исполненного долга отправился домой. Но на следующий день надо мной опять учинили расправу.

– Во время вашего бдения в кавычках допущена серьезная политическая ошибка – в передовой по сельскому хозяйству в десять раз занижена урожайность одной из культур, – начал Марфин. – Каким образом это могло произойти?..

– Не представляю. Мы дежурили вдвоем с членом редколлегии – завсельхозотделом. Он же – автор статьи. Кому, как не ему разбираться в таких цифрах?..

– Запятая сдвинута на один знак влево – вот и десятикратное уменьшение, – объяснил тот, с кем я вместе нес ответственность за номер, причем, таким тоном, будто он и сам пресек бы идеологическую диверсию, если б не излишняя его доверчивость.

– У Сиркеса уже есть строгий выговор с последним предупреждением, – сказал главный. – Надо увольнять.

Приказ был вывешен тотчас же.

– Они не имели права уволить тебя без нашего согласия – ты ведь член месткома, – кипятился Володя.

Собрали местком. Нас в нем было пятеро. Председатель Володя, одна из девчонок, которая уже навострила лыжи в Алма-Ату, и я проголосовали против. С выпиской из протокола отправился в областной совет профсоюзов.

– Мы, конечно, попытаемся вам помочь, – заверили там, – но, сами понимаете, редакция – особое учреждение, она в ведении обкома.

В обком собрался, да перехватил меня секретарь нашего партийного бюро.

Послушай, Паша, мой совет: тебе с Марфиным не сработаться. Знаю, собираешься в аспирантуру. Поезжай в Москву. В трудовой книжке запишем, что уволен в связи с отъездом на учебу. Так для всех лучше. Это мнение и Николая Степановича. И не упрямься, не то поломают тебе жизнь – “телеги”, они далеко катятся...

Бороться? Нет, я принял это предложение, хотя накануне пришло извещение, что к экзаменам не допущен. Как-то мне разом опротивели и редакция, и город, который приютил на два последних года. Сдал комнату, запасся соответствующей справкой, что сдал, а Марфин потом объявил на летучке – продал Сиркес редакционную площадь. И был таков.

Отказался от борьбы, потому что хорошо запомнил пьяные признания Лени Маслова...

Мы познакомились в Карагандинском отделении общества “Знание”, где он якобы работал референтом и еще читал лекции о международном положении. Тут ничего не было удивительного: Маслов окончил МГИМО. Почему дипломата заслали в Центральный Казахстан? Вразумительного ответа на этот простой вопрос получить не удавалось, пока не случилось нам крепко выпить в компании с ним да еще с Лимоновым. Вдруг Леня вытащил откуда-то пистолет и, для убедительности подбрасывая его на ладони, сказал:

– Никакой я, ребята, не референт. Весь наш курс двинули в госбезопасность... – Окинул собутыльников мутным взором и добавил: – Берегитесь! Каждый мало-мальски заметный человек внесен в картотеку, журналисты –все... Стоят карточки в ящиках, диагональю, как на сертификатах, – красные, синие, желтые полосы – по степени преданности, лояльности или враждебности режиму. У тебя, Лимонов, – красная, значит, свой. А ты, Сиркес, уже в синих...

Можно ли проверить правдивость подобной информации?.. Но, с другой стороны, зачем Маслову врать?.. Нет, нет, бежать, бежать подальше, бежать туда, где твои корни, где ты свой – честный советский человек.

Мне полагался отпуск. Я проводил его в Тирасполе, у мамы. И все-таки не усидел на месте, поехал в Кишинев, к Рощину. Он был почти столь же приветлив, как два года назад.

– Перья нужны, свободных ставок нет. Пойдешь на пятьсот рублей? Зато близкий тебе сектор литературы и искусства...

“Молодежь Молдавии” и внешне отличалась от других газет. Она первая в нашей печати применила фигурную верстку, располагая материалы на полосе свободно – не в виде кирпичей. И по содержанию была смелой, проблемной. Нипочем должностные ранги. Важны правда, принципиальность, честность.

Редактор “Молодежки” Федор Дмитриевич Рощин совсем не походил на отчаянного, дерзкого человека. Сотрудники справедливо считали его скорее мягким и нерешительным. Но всякий раз он, как принято говорить, шел на поводу у коллектива. Верно, Рощину для неординарной акции требовалось время – поразмыслить, посоветоваться.

Зато уж, случалось, в одном номере под огонь попадали сразу до шести министров. Сенсационные статьи, разоблачающие бюрократию, настолько повышали спрос на “Молодежку”, что “жучки” торговали ею из–под полы по пятерке (в старом масштабе цен) за штуку.

Лишь немногим было известно, что перед такими серьезными выступлениями Рощин консультировался с самим Гладким, еще совсем недавно тот состоял первым секретарем ЦК КП Молдавии, причем, Федор Дмитриевич как раз и способствовал столь высокому взлету своего патрона. Каким образом? Да очень просто. Служа собкором “Советской Молдавии” в Рышканах, где Гладкий был секретарем райкома. Рощин столь красочно расписывал достоинства провинциального руководителя, что, покинув виноградную республику, Л. И. Брежнев порекомендовал его взамен себя.

Продержался Гладкий всего около двух лет. На державный пост был прислан З. Т. Сердюк. Близкие к престолу журналисты, видимо, не без высочайшего разрешения, по привычке шепотом распространяли слышанный от самого такой политический детектив (он, кстати, подтвержден недавно в журнальных публикациях). Еще в бытность свою главою Львовского обкома Зиновий Тимофеевич водил дружбу с председателем областного КГБ. Однажды тот приходит и показывает циркуляр Берии – собирайте компромат на партийную верхушку. Куда ни бросали Сердюка – парторгом Большого театра или замполитом полярного похода ледокола “Сибиряков”, членом военного совета или аппаратчиком Украинского ЦК, всегда он соответствовал месту и пользовался полным доверием. Впервые оказался в положении подозреваемого... В Киеве работал под началом Хрущева, тот его жаловал. Теперь Никита Сергеевич – лидер партии. К нему и решил лететь Сердюк.

Дальнейшее хорошо известно: Хрущев разоблачил Берию, а Сердюка наградил за безобманное партийное чутье орденом Ленина и возвел в должность, которую занимал Гладкий.

С Гладким проблем не было – его передвинули в председатели молдавских профсоюзов. Пестуя школу коммунизма, он и давал советы Рощину. Советы эти на поверку таили в себе опасность, которая в конце концов и погубила нашего редактора. Но все по порядку...

“Молодежка” выявляла недостатки. Они не могли быть отнесены к прежнему правлению, потому что Гладкий у власти пробыл недолго. И поскольку близость Рощина к нему была секретом Полишинеля, критические выступления газеты как бы подчеркивали, что беды-то начались при Сердюке...

Не снеся тоски по утраченным высотам, Гладкий заболел и вскоре умер. Его похороны – многолюдное траурное шествие по центральному проспекту Кишинева – были нарочито пышными, будто новый вожак республики хотел показать, что старый ему не страшен и мертвый.

Живого Гладкого мне видеть не доводилось. С Сердюком постоял рядом однажды, но уже в Москве. С улицы Горького мы ходили с маленькой Сашей гулять на Тверской бульвар. Пока дочка играла с ребятишками, я читал “Советскую Молдавию” – там на стендах республиканские газеты были вывешены.

Тогда все они были на одно лицо, отличались только названиями, вернее, второй половиной. “Советская...” и дальше – Киргизия, Латвия, Эстония. И все же можно высмотреть, кто умер, кто процветает, кто пописывает до сих пор статейки. Вот затем-то и пританцовывал на морозце у щита. Гляжу, сбоку топчутся чьи-то ботинки войлочные с кожаными носками и задниками, прозванные в народе “прощай, молодость”. Какому, подумал, одуванчику интересны молдавские дела?.. Скосил глаза: “Ба, да это Зиновий Тимофеевич!” Присеменил почти от Центрального телеграфа. Значит, крепко его забрала Молдавия! Стоит приземистый старик, на челе – ни мудрости, ни воли. Может, только некая отгороженность от прочих разных заметна в пенсионере “союзного значе­ния”. Надо же придумать такое!..

А тогда здорово мне досталось из-за одного лишь, соприкосновения с Сердюками! Младший Сердюк, Виктор, приехал к нам на практику. Большой, красивый, как молодой бог, и силен – метатель молота. Старались приспособить этого гиганта к газетной работенке, что плохо удавалось. Лимонов (он вернулся в Кишинев в апреле, за четыре месяца до меня, – взял отпуск и навсегда смылся из Караганды) предложил завлечь Витю балетом. Наше задание гигант выполнил с горем пополам, зато проявил интерес к солистке. Но стажер должен отписаться, то есть привезти в университет несколько опубликованных материалов. Обаятельный Витя попросил нас поставить его фамилию под двумя-тремя своими статьями. Мы согласились не без колебаний. Не устояли вот почему: как-то он намекнул, что Сердюки – неродные ему, взяли на воспитание в тридцать седьмом, после ареста отца с матерью.

В гонорарный день Витя выкладывает восемьсот старых рублей.

– Это ваше.

– Да ты что!.. – возмутился Лимонов.

– Ладно, вечером в кабак завалимся.

– Не пойдем с тобой в кабак, – возразил я, вспомнив недавний инцидент.

Было так. Редакционный поэт под конец работы вдруг объявил:

– Ребята, у меня сегодня день рождения!

Сообща решили устроить парню праздник.

– Пойдемте ко мне, – предложил Лимонов. – Хозяйка в отпуск уехала.

Накупив в складчину вина и закусок, мы отправились на лимоновскую квартиру.

Весело шумела пирушка. В одиннадцатом часу раздался властный стук в дверь.

– Неужели вернулась хозяйка? – обеспокоился Лимонов и кинулся открывать.

Отстранив его рукой, в комнату прошел мужчина со стертой, незапоминающейся внешностью.

– Витя, за мной! – неожиданно твердо сказал он. Гигант послушно встал и молча вслед за незнакомцем покинул пир. На следующее утро, в редакции, Витя объяснил, что это был телохранитель отца.

– Как же он узнал? – наивно удивился кто-то.

– Работают люди! – усмехнулся Витя.

И вот теперь, признавая резонным отказ идти в ресторан, гигант спросил:

– А куда бы вы хотели?

– Пригласи домой, – сказал Лимонов.

– Стесняться будете...

– Это почему же? – спросил Лимонов. – Я подойду к твоему бате, сделаю так, – он изобразил похлопывание по плечу, – поинтересуюсь: “Как живете-можете, Зиновий Тимофеевич?..”

– А он вот так сделает, – ответил Витя и жестом же показал, как нажимают на спрятанную под столешницей кнопку. – Нет, лучше соберемся вокруг ножек... – Он имел в виду солистку. – Мать пообещала для проводов отменную жратву и питье.

Выходило, что междусобойчик собирается сразу по двум поводам: гонорар совпал с окончанием сердюковской практики.

К вечеру прибавился еще один – получил пересланный Володей билет Союза журналистов СССР. Пока выгоняли из карагандинской газеты, пока отдыхал в Молдавии и снова устраивался, меня утвердили в Алма-Ате членом вновь созданной ассоциации.

По пути с почтамта забежал к Рене – поделиться радостью, что принят в СЖ, сказать, что занят вечером.

Ты знакома с Реной. Как с ребенком возился с этой трогательной и взбалмошной девочкой. Неверной моей подругой. Мучился, страдал. Но она помогла мне понять простую истину: любить важнее, чем быть любимым, и чем большим поступаешься для дорогого человека, тем к нему сильнее привязанность.

Приплелся к сердюковской зазнобе. Ребята не прощали опоздания, совали штрафную.

– Пей! – кричал Витя. –За журналистский билет выпьем все вместе!

Влил в себя стакан брэнди, закусил ломтиком консервированного ананаса – хмель сразу ударил в голову. Лимонов заметил, что я не в себе.

– В чем дело, старик?

– Пойдем отсюда – расскажу...

Уйти удалось лишь во втором часу ночи. Пробовали увести с собой и Сердюка – безуспешно. Он дурашливо отбивался, развалясь на тахте.

– Да ну его к черту! – озлился бывший душой компании ответсекретарь “Молодежки”.

– Хочешь остаться, сказал бы прямо... – с поэтической непосредственностью урезонил Витю наш доморощенный бард и в сердцах хлопнул дверью.

Проснулся с больной головой, глянул на часы: батюшки, рабочий день уже начался. Наспех умылся, покрутил электробритвой у щек – и в редакцию.

– Мать Сердюка приезжала... – сообщил с порога поэт. – Скандал! Ищет сынка... Шухер в конторе!

– Лимонов здесь?

– Не приходил.

Я помчался к Лимонову.

Минут через тридцать четверо участников вчерашнего сабантуя были вызваны в кабинет заместительницы главного редактора.

– Вы думали, сукины дети, с кем пьете?! – орала она вроде бы на всех, но почему-то получалось так, что словесный залп попадал в нас с Лимоновым. Ответственный, он же партийный секретарь редакции, как бы присутствовал на экзекуции от общественности. Юный бард –что возьмешь с преступника-малолетки, которого даже закон щадит?

– По-вашему, Сердюк из другого теста?..–спросил Лимонов.

– Негодяи, не дорожите честью коллектива! Теперь в ЦК точно сложится мнение – в “Молодежке” раздолье алкоголикам!..

– Ваш тон... – начал было я.

– Молчать!.. Пили черт знает где, бросили товарища...

– Виктору, между прочим двадцать три – не ребенок... Мы были его гостями, – вставил Лимонов.

– Сводники, подонки! – продолжала орать заместительница. – Тон ему, видите ли, не нравится...

– Ты – как хочешь, а мне здесь делать больше нечего, – бросил я Лимонову и покинул кабинет.

Сердюк объявился в редакции, когда уже висел приказ:

“Такого-то числа литсотрудники Сиркес П. и Лимонов Н. организовали пьянку. На следующий день вышли на работу с опозданием: Сиркес – на полчаса, Лимонов – на час.

За организацию пьянки и нарушение трудовой дисциплины Сиркеса уволить, Лимонову объявить строгий выговор с последним предупреждением”.

– Видишь, что получилось? – упрекнул Виктора поэт.

Он терзался тем, что избежал кары.

– Сейчас все уладим, – сверкнул ямочками Сердюк и двинулся к замглавного.

– С тобой, Виктор, я на эту тему говорить не могу, – изобразила сожаление наша судия.

Ей позвонила мать Сердюка по его просьбе. И услышала ответ:

– Не беспокойтесь, пожалуйста. Все у нас в редакции совершается, как надо.

Снова я лишился работы. При расчете бухгалтер Партиздата сделал удивленные глаза:

– Вот уж не знал, что вы пьете...

Карагандинский опыт научил меня – закон не для журналистов писан. Боец идеологического фронта может уповать лишь на того, кто этим фронтом командует. Стал добиваться приема у первого секретаря ЦК комсомола Молдавии.

– Что приуныл, алкоголик? – с усмешкой спросил первый. Он, видимо, слышал о происшествии от жены, которая заведовала у нас отделом писем. – Расскажи, расскажи, как было дело, ничего не утаивай.

– Тут и рассказывать нечего.

– Вот это по-мужски, – одобрил секретарь. – Перестраховалась замша... Приедет редактор – отменит приказ.

Когда Рощин вернулся из санатория, я был восстановлен.

– На компенсацию за вынужденный прогул не надейся, – сказал Федор Дмитриевич. – Да невелика потеря из пятисот-то рублей... Ладно, потерпи. Выбиваю для тебя ставку.

Рощин не подозревал, что над лишившейся покровительства “Молодежкой” уже нависла беда: ее решили слить с молдавской “Тинеримя Молдовей”. А ведь он уже готовился пересесть в кресло редактора партийной “Советской Молдавии”. Тут, – вот так хитрость! – привили дичок к плодовому дереву, и получился нелепый молдавско-русский печатный гибрид. Плакала моя ставка. Но и Федору Дмитриевичу зажегся красный свет. Ведь невозможно же, право, делать газету, не разумея языка, на котором она выходит.

Вскоре после Нового (1960) года вызывает Рощин.

– Чей на тебе костюм, какой страны?

– Чешский.

– Импортный, значит...

– Так ведь лучше сшит.

– Все верно. В ЦУМе пылятся костюмы производства швейной фабрики 1 на миллион рублей. Займись – подними проблему.

Начал с торговли, потом обратился к модельерам, к текстильщикам, швейникам. Люди понимали, что положение ненормальное, предлагали какие-то меры, убеждались в их неэффективности и... продолжали работать по-старому. Типичный случай: художники сочинили красивую и недорогую модель, когда же она попадала на фабрику, то оказывалось, что нет нужной ткани или отделки, фурнитуры, или бортовки. Машины устарели. Технология себя изжила. Радикально что-нибудь изменить мешал план, утвержденный на пять лет вперед. Пока шли переговоры, согласовывались неувязки, уламывались вышестоящие инстанции, гнали продукцию, которой место разве что в лавке уцененных товаров. Если же иногда и удавалось изготовить хорошую партию, то она теряла вид на пути к покупателям из-за небрежных транспортировки и хранения.

Обо всем этом я настрочил большую, по газетным масштабам, статью “Встречают по одежде”. Ее опубликовали в воскресенье, 31 января. В понедельник на летучке обсуждались последние три номера. Рощин не преминул заметить, что идея принадлежит ему, похвалил меня за основательность и остроту, предложив поместить “Встречают по одежде” на Доске лучших материалов недели и оплатить повышенным гонораром. А 5 февраля “Советская Молдавия» под рубрикой “Из последней почты” напечатала реплику “Об узких дудочках и политическом недомыслии”. В ней утверждалось: “П. Сиркес в разговор об одежде пытается привнести некие политические взгляды... примерно так же пишут о советских людях в капиталистической прессе наши недруги”.

Через день “Молодежка” признала критику правильной. Мы сидели вдвоем с Рощиным в его кабинете, обсуждали случившееся. Раздался телефонный звонок.

– Из ЦК, – шепнул Федор Дмитриевич, прикрыв ладонью микрофон. – Как попала на страницы газеты статья “Встречают по одежде”? Это-то мы сейчас и выясняем. Я только из командировки... Нет, Сиркес у нас не в штате. Да. И печатать больше не будем.– Положил трубку и со смущением в голосе обратился ко мне:

– Вот так-то, дорогой. Спасать надо редактора... О тебе позаботимся позже. Мой тебе совет – уезжай куда-нибудь на время. Я запрашивал сектор печати ЦК ВЛКСМ, предлагают молодежные газеты на выбор, кроме Москвы, Ленинграда и Киева.

– Ославили на всю республику... Нет, оболганный, я отсюда не уеду.

Сотрудники сочувствовали, тискали мои писанья под разными псевдонимами. Анонимных выплат едва хватало на мзду хозяйке за комнату. Тогда мне в первый раз пришло в голову: надо бросать вторую древнейшую. Были же в нашей семье мужчины столярами... И я смогу. Чистое занятие! Или, может, податься в школу, к детям? Диплом-то пропадает... Только возьмут ли теперь?..

Позвонил заведующему отделом пропаганды ЦК Компартии Молдавии.

– Нам с вами говорить не о чем! Впрочем, обратитесь к кому-нибудь из инструкторов.

После мучительных заочных объяснений, кто я да что, ожидания пропуска, проверки документов, сижу перед инструктором, молодым, видно, только из ЦПШ, молдаванином.

Мы еще разберемся в социальных и национальных корнях ваших ошибок, – грозится инструктор, стараясь придать жесткость своему мягкому выговору с сонорным романским “л”.

Я вскипел:

– Подпишите! – и сунул ему бумажку, по которой сюда прошел.

Голод не тетка... В середине марта снова обратился к заву – на этот раз письменно. Не каялся, но и не открещивался от обвинений, искренно доказывая, что у меня, советского человека и воспитанника комсомола, нет и не может быть взглядов, которые противоречат коммунистической идеологии. Спустя несколько дней слышу в редакции:

– Из ЦК партии звонили. Сказали, чтоб ты связался с замзавом отдела пропаганды – вот номер телефона.

Назавтра принял замзав, по возрасту – пенсионер, да крепкий еще аппаратчик. Их много таких в середине сороковых годов приехало в Молдавию из России. В республике не хватало своих кадров. И интересы центра надо было блюсти.

– Нехорошо, нехорошо с вами получилось, – по-стариковски шамкал замзав. – Произошло, понимаете, недоразумение... Сейчас поднимают возню молдавские националисты. Вот и решили по ним ударить.

– А я-то, еврей, тут при чем?

– Ошибочка вышла.

– Оболгали, опозорили на всю республику! Опровержение – вот что нужно.

– Вы ведь не первый год в печати. Много видели опровержений? Начнете опять работать – значит, доверяем. Только где?.. Редактор “Молодежки” нехорошо с вами обошелся – не уживетесь. В “Советскую Молдавию” тоже нельзя. Остается издательство. Пойдете редактором в издательство?

– Пойду.

– Там лучше, чем в газете: оклад выше и независимости больше. А печататься будете по-прежнему, под своей фамилией...

– Спасибо.

– Идите прямо сейчас к директору издательства. Я ему позвоню.

– Сейчас же и пойду.

– Да, надо вот еще одну формальность уладить... Вы обратились с письмом...

– Так ведь наш разговор...

– Письмо необходимо закрыть, то есть составить новое, отзывающее его, делающее недействительным, поскольку вы в состоянии запальчивости... несколько...

– Там все правда.

– Ну, как хотите. Только тогда... тогда, не обессудь – ничего сделать для вас не смогу.

– Мне есть нечего. Вы, старый коммунист, считаете – так правильно будет?..

– Правильно.

– Что ж, дайте чистый лист бумаги – и диктуйте.

Директор издательства “Картя Молдовеняскэ” (“Молдавская книга”) Борис Захарович Танасевский встретил ласково.

– Слышал о тебе и раньше. Пришел бы, сам бы взял. Но через ЦК удобнее обоим...

Мои материальные обстоятельства поправились. Получал сто десять рублей в месяц, – подоспела денежная реформа. Подвернулся и перевод книжки молдаван-очеркистов. Кажется, можно жить...

После шести я оставался в редакции, засиживался до одиннадцати и позже. Как-то заглянул Танасевский, его кабинет был напротив, через приемную.

– Ты что делаешь? Переводишь? Не возражаешь, если дверь останется открытой?.. Все-таки веселее.

Около десяти услышал:

– Павел Семенович, может, на сегодня хватит?.. Заходи, потолкуем.

Он достал из сейфа вино, вазу с яблоками. За второй бутылкой Борис Захарович уже изливал душу.

Был Танасевский раньше мэром Кишинева, и продолжалось это целых двенадцать лет. Готовили, по его слову, на председателя Совмина республики и вдруг сняли. Причиной послужил конфуз с заместителем – с Караваевым.

Караваев прибыл в Молдавию из Карело–Финской ССР после ее превращения в Карельскую АССР. Там он дорос до замминистра какой-то промотрасли. И никто не удивился карьере подполковника запаса, награжденного боевыми орденами, хотя и не имевшего цивильного образования.

В Кишиневе бывший член правительства братской республики стал всего лишь директором кожевенного завода. Видимо, понимал, что недостает грамотенки: работал и заочно учился на экономическом факультете университета.

Показатели у кожевников были отличные. Караваева выдвинули заместителем председателя горсовета. Тут он и диплом получил. Экзамены принимали у него в кабинете – Караваев ведал распределением жилья.

Сам Танасевский в подобные щепетильные вопросы не вникал. Общался с партийным руководством, ездил на сессии Верховного Совета СССР, председательствовал, принимал высоких гостей. Когда в Кишинев привезли Гарста с женой, Борис Захарович самолично выбрал в Ювелирторге колье за двадцать тысяч рублей и преподнес супруге популярного у нас при Хрущеве американского фермера.

Прием граждан вел, в основном, Караваев. Пришла женщина, иногородняя, будто бы по поводу разрешения на обмен квартиры. После этого посещения обратилась в госбезопасность: у кишиневского зампредисполкома все, как у пропавшего на войне брата, – фамилия, имя, отчество, даже биография до сорок первого года, напечатанная в газете, только облик... совсем другой. За Караваевым стали следить. Обнаружилось, что он бросает на ветер большие тысячи, часто закатывает пиры в специально отведенном для этого особняке. Источник мог быть один – взятки.

Ну, пожурили бы Танасевского за излишнюю доверчивость, дали бы другого зама, если б... Выяснилось, что Караваев, действительно, вовсе не Караваев. Когда-то работал шофером в Тбилиси, был осужден за убийство. А тут – война. Попросился на фронт – отправили в штрафбат. В первом же бою взял документы убитого капитана Караваева и прибился в суматохе отступления к другой части. Ко дню Победы он уже был подполковником. Ну, а дальше – смотри начало рассказа Бориса Захаровича.

Зама разоблачили. Танасевский был обвинен в политической близорукости и осел в издательстве, все еще оставаясь депутатом Верховного Совета СССР, сохраняя повадки и решительность крупного деятеля. Истово ждал возрождения, подъема на новые, самые большие иерархические вершины. Почему, что поддерживало его в уверенности на очередной виток карьеры? Ни образования настоящего (педучилище, какая-то школа советского строительства), ни разностороннего жизненного опыта (взводный, комсорг полка). Правда, пребывая в мэрах, он завязал подобье дружбы с Брежневым, Черненко, а те теперь заправляли в Москве.

– Бодюл –вот кто встал поперек дороги, – как бы подвел итог своим неприятностям мой директор. – Знает, что у меня больше прав на республику, чем у него...

– Тетка служила с ним в Совмине, – вставил я, – рассказывала, что по возвращении из командировок Иван Иванович расхаживал вдоль учрежденческих коридоров в одних носках...

– Наверно, и в туалет так бегал, – саркастично заметил Танасевский. – Знаешь, Павел, в партию тебе надо, – вдруг невпопад сказал он. – Вступишь – половину еврейства скостишь!.. Хочешь, напишу рекомендацию?

– Спасибо, Борис Захарович.

– При турках в Молдавии утвердили позорный обычай: если, возвращаясь домой, хозяин замечал у порога востроносые сапоги, то не имел права входить. Брошеные у дверей сапоги басурмана означали, что он забавляется с хозяйской женой...

– Это вы к чему?

– Да так... А ведь пока я был на фронте, Бодюл в военно-ветеринарной академии ошивался.

Сомерсет Моэм говорил, что предпочитает ветеринара премьеру.

– Как видишь, иногда это одно и то же лицо. Только у нашего ветеринара власти в республике больше, чем у первого министра в любой стране...

– Редакционная стенографистка вспоминала, как они с подружкой учились на курсах быстрой записи в Днепропетровске. Подружка приглянулась первому секретарю обкома. Закончили, получили назначение в Кишинев, куда уже перевели первого – первым же. “Тут ко мне и посватался инженер, – делилась со мной стенографистка, – к подружке – ветеринар. Я-то думала, моя судьба завиднее – всегда в городе буду жить. Жалела ее: все равно ведь зашлют Ваню в глубинку при очередной кампании за подъем сельского хозяйства. И что вышло? Строитель спился, коровий доктор – вон он как взлетел!..”

– Взлетел бы он, если б не жена! – зло сказал Танасевский и, хитро подмигнув, черкнул ладонью по нижней части лба, намекая на чьи-то властительные брови.

...Однажды позвонил некто, назвался Михаилом Ивановичем, сказал, что нам необходимо встретиться.

– У вас какое дело ко мне?

– Ничего не спрашивайте... по телефону. Буду ждать на второй скамейке справа у входа в парк Победы в три часа дня.

– Но...

– Не беспокойтесь, я знаю, как вы выглядите.

Он сидел на скамье не один, и все-таки я угадал его шагов за десять. Нет, внешность Михаила Ивановича совсем не вязалась с расхожим представлением об агенте сыскного ведомства. Смуглолицый и длинноносый, он скорее походил на вороватого снабженца. Но что-то подсказало: из троих – этот.

А-а, Павел! – вскочил навстречу, изображая радость. – Прогуляемся?..

– С удовольствием, – растерянно согласился я, чувствуя, как меня подхватывают под руку.

– Вам привет из Караганды.

– От кого?

– Сотрудники передали.

– Кто именно?

– Не хотелось бы в людном месте... Давайте вот что: я пройду вперед, а вы следуйте за мной. Это угол Киевской и Бендерской, слева – котельцовский особняк. Звонить не нужно. Дверь будет незаперта.

– К чему такая конспирация?..

– У нас свои правила.

– Привет вы передали. Спасибо. А теперь разрешите откланяться.

– Подумайте о своем будущем. После того, что случилось...

– Что случилось?

– Вы снова работаете, но...

– Меня направил в издательство отдел пропаганды ЦК.

– Верно, мы не препятствовали, хотя не исключено и другое...

Он прибавил шагу, помахав на прощанье рукой, точно расставался с добрым знакомым, которому незачем спешить. Я неторопливо шел следом и с неожиданным спокойствием оценивал возникшую ситуацию. Угрозы, конечно же, не беспочвенны. Нет, так просто не отвяжутся. Надо выяснить, по крайней мере, чего хотят на этот раз. Э, Бог не выдаст, свинья не съест!.. Ну, помчусь в ЦК искать защиты?.. Да ведь наверняка у них все согласовано.

Твоя мама, будто исповедуясь, рассказывала перед самой смертью, как в тридцатые годы ее арканили в стукачки. Она до того была испугана, что слова не могла молвить. Тем, должно быть, и спаслась.

Моего двоюродного брата столь долго мытарили, подбивая стать секретным сотрудником, то бишь сексотом, что ему пришлось уехать в Израиль, – на проводах и признался.

Не слишком ли много внимания уделили органы нашей с тобой родне? Неужели подобное происходило с каждой семьей, только люди таились, молчали, доверялись, да и то не всегда, лишь самым близким? Вот если б кричали:

– Меня вербуют! Спасите! Не хочу!

– Чего не хочешь, дурак? Помочь безопасности советского государства?..

– Но почему же тайком и под расписку о неразглашении? И почему потом стыдно смотреть в глаза ребенку?

Как же ты не сообразил, недотепа, что важное дело государственной безопасности не терпит гласности?

– От кого – безопасности? От свершивших революцию и рожденных после нее? От тех, кто пролил кровь за Отечество, кто готов за него жизнь отдать по первому зову?

– А враги?

– Сами их и фабрикуете, чтоб оправдать собственное существование.

– Мы помним слова Дзержинского: “Чекистом может быть лишь человек с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками”.

– Сеять страх с холодной головой, горячим сердцем не трепетать перед преступлением, а обагренные руки считать чистыми – это ли не иезуитство?

– Мы не щадим себя для вашего счастья.

– Не нужно мне счастья на крови четверти населения страны.

– Интеллигентские всхлипы! Ты еще о детской слезинке скажи, как ваш Достоевский. Но борьба есть борьба.

– Хватит бороться. Жить надо. И чтоб не бояться ближнего, не подозревать в каждом наушника. И телефона не опасаться – подслушивают. И письма писать без оглядки – не перлюстрируют.

– А капиталистическое окружение?..

– Кто теперь кого окружает – они нас или мы их?

– Свойства человеческой натуры таковы...

– Да вы сами нерадивы и корыстны, ни во что не верите и устали от своей же лютости. И совсем не такие сильные, как хотите казаться. Вот вы меня сейчас подлавливаете, сразу после того, когда я был повержен и только-только поднялся, настрадавшись, оголодав, – не признак ли это слабости?..

И все-таки надо кричать! Думаешь, не услышат, не поможет? Однажды помогло...

Мамин брат Фима работал в тридцать четвертом году председателем артели дубоссарских столяров. Его вызвал следователь НКВД, потребовал показаний против одного, с кем дядя дружил с детства.

– Ручаюсь за него, как за себя, – твердил Фима.

– Он враг народа, – настаивал следователь.

– Хочешь погубить честного человека?.. Режь меня, ничего не добьешься. Ратуйте, люди! – во всю молодую глотку заорал дядя.

На крик явился начальник райотдела.

– Чего кричишь? – спросил он Фиму, с которым вместе проводил коллективизацию в двадцать девятом и тогда же имеете вступил в партию.

– Он домогается, чтобы я назвал тебя врагом народа, – нашелся Фима.

– Иди домой, – сказал начальник. – Понадобишься, приглашу.

Сошла бы дяде его находчивость в тридцать седьмом, когда наступил большой террор? Не спасла бы местечковая патриархальность нравов.

Я молча, точно на невидимой веревке, влачился за своим супостатом. Вот и особняк. Толкнул дверь, в которую он прошмыгнул у меня на виду, – подалась без скрипа. Узкая прихожая, с трех сторон – комнаты. Успел слева разглядеть сквозь застекленные створки сцену семейного чаепития. Ну и ну! Хозяева согласились – их дом используется как филерская явка! Тут справа высунулась голова Михаила Ивановича.

– Сюда, Павел, сюда...

Это, видимо, была гостиная. Мебель преобладала немецкая, трофейная. Напольные узкие часы беззвучно отсчитывали время.

– Мне хотелось бы задать несколько вопросов касательно ваших знакомых. Просто необходимо проверить правильность полученной информации. X был студентом университета в те же годы, что и вы. Что он за человек?

– Прекрасный человек и талант. Пока я в баскетбол гонял, он Марксов “Капитал” конспектировал.

– А Y?.. Зачем ему английский язык?

– Впервые слышу, что Y владеет английским. Но нужно ли объяснять, зачем интеллигентному человеку иностранные языки?..

Он еще о ком-то и о чем-то спрашивал, мои ответы были в таком же роде.

– Видите, как у нас с вами хорошо получается, – хитрил Михаил Иванович. – И впредь давайте так: встретимся в городе – не знаем друг друга. А телефон запомните – последовал набор цифр, на всякий пожарный случай. Да, чуть не забыл, подпишите это обязательст­во. – Передо мной с ловкостью фокусника была выложена подготовленная бумажка.

– В чем обязательство?

– Никому никогда не говорить о нашей беседе.

Я молчал двадцать восемь лет. А каков срок давности для уголовной ответственности и распространяется ли он на отношения с КГБ?..

– За кого вы меня принимаете?

– Порядок есть порядок.

– И оставите в покое?

– Постараемся, – усмехнулся он.

На другой день, однако, снова звонок:

– Срочно необходимо увидеться. Жду после работы в том же доме.

– Занят я.

– Дело не терпит отлагательства. Все серьезнее, чем вы думаете.

– Что серьезнее?..

– Не по телефону же излагать – придете, скажу.

Присосались... Что у них есть против тебя? Или слабину почувствовали?.. Но ведь ты по сути защитил двух славных людей, а кто-то другой наговорил бы с три короба, лишь бы себя обелить. Нет, заиграешься – попутают. Чистым все равно не выйдешь! Даже после смерти не отмоешься. Мстить будут? Ославят? Была, не была – рвать, рвать резко, рвать сейчас – потом будет поздно!..

– Видите, Павел, всегда можно выкроить часок, – елейно обрадовался моему приходу Михаил Иванович. – Так вот, начальство приказало, чтобы все было изложено в письменной форме.

– Что – все?

– Ну, что говорили об Иксе, об Игреке итэдэ.

– Устал от писания на работе.

– Докýмент нужен.

– Подтверждение, что дело сделано?

– Хотя бы и так.

– Тогда дома на досуге набросаю.

– Нет, сейчас, при мне. Иначе не отпущу.

Он достал бумагу. Ручкой я пользовался своей.

Прочитав написанное, Михаил Иванович удовлетворенно сказал:

– Теперь есть докýмент.

– Свободен, могу идти?..

– Да, конечно. Вы ведь сотрудничаете с нами добровольно.

– Не сотрудничаю. И не приучайте к мысли об этом.

Казалось, меня оставили в покое. Ни зимой, ни весной звонков и вызовов не было. Я старался забыть привязчивого Михаила Ивановича. И даже убедил себя, что он отстал навсегда.

В мае в Кишинев приехал на гастроли симфонический оркестр студентов Истмэнской консерватории при Бостонском университете. Местные музыканты устроили встречу с юными американскими коллегами. С приятелем-контрабасистом попал на нее и я.

Впервые вблизи увидел людей из другого мира, беспечных, непринужденных. Что нас разделяло – так это языковый барьер. И тут вынырнуло откуда-то слово “джуиш”.

Джуиш? – подошел я к рыжеватому милому пареньку и изобразил руками круг. Интонация была дозирована на всякий случай – для безадресного восприятия.– Хабен зи юдн хиер? (есть здесь, то есть среди вас, евреи?). Немецкая фраза, если она вдруг дойдет, проясняла вопрос, неумело заданный по-английски.

– О я, я! – воскликнул паренек и, ухватив меня за локоть, подвел к двум симпатичным девушкам. – Бетти-Кэрол, – представил он чернявенькую и что-то залопотал ей по-своему.

Мы познакомились. Бетти-Кэрол немного знала идиш, подруга Стефа, из поляков, – русский. Теперь можно было говорить о чем угодно....

Я заметил, что с советской стороны на встрече присутствовали лица, весьма далекие от музыки, но никак не ожидал для себя дурных последствий от этого. На другой день, однако, опять прорезался Михаил Иванович. Голос в трубке был против обыкновения сух и непреклонен:

– Жду сегодня после шести. Место вам известно.

– Не ждите – не приду. В прошлый раз все было сказано достаточно ясно.

– Вы обязаны отчитаться перед нами о своих контактах с иностранцами. Не явитесь по звонку – вызову повесткой.

Он лоснился от удовольствия, когда я переступил порог особняка, улыбался, будто и не прибегал накануне к угрозам.

– Ну, молодец! Ну, умница! Пришел – правильно. Уж простите, что был не совсем корректен, да не моя воля... И вообще – хвалю. Наши-то не умеют вот так непринужденно общаться с заграничным контингентом.

– Может, в штат пригласите, – мрачно пошутил я, еще не понимая, куда он клонит.

 – В вашем нынешнем качестве от вас может быть больше пользы. – серьезно ответил Михаил Иванович. – О чем говорили с американцами?..

 – Какое – говорили?.. Я же по-английски ни в зуб ногой!

 – Зато знаете идиш, немецкий. Неплохо получалось...

 – Зачем тогда спрашиваете?.. И сфотографировались мы вместе у всех на виду, и адресами обменялись. Пришлют карточки – вы, небось, первый их и увидите?..

 – Похоже, с иностранцами вы не скованы... Вот скоро через Кишинев проследует израильская делегация на Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Хельсинки. Хотите проехать с ними до Москвы?..

 – Пока я еще редактор Госиздата Молдавии.

 – Все согласуем – командировка будет от ЦК партии.

 – А что мне придется делать?

 – Ничего особенного. Просто пообщаетесь, узнаете, какие у них настроения, как относятся к нашей стране.

 – И потом?..

 – Поделитесь с нами своими впечатлениями. Надеюсь, это не создаст для вас моральной проблемы?..

Я уже однажды видел израильтян. То было на московском стадионе “Динамо”. Заканчивалось первенство мира по волейболу. Команда из Тель-Авива заняла предпоследнее место, опередив лишь финнов. Но держалась с мужественным достоинством. Какие они вблизи? Меня подмывало согласиться на предложение Михаила Ивановича. Заманчиво было безнаказанно в течение суток находиться рядом с неизвестными соплеменниками, говорить с ними. И прервать надоевшую повседневность, в Москву смотаться хотелось. Осторожность нашептывала: затягивают в свои сети, увязнешь. Да ведь “Есть упоение в бою /И бездны мрачной на краю”! И не сам ли я себе   хозяин.  Соскочу.   Дурацкая   моя  безоглядность!  Возможно,  в

 

другое время сразу пресек бы даже мысль о подобной авантюре. Однако, никого вокруг не сажали, спокойно было. Не сказал ни “да”, ни “нет”, а все-таки он, наверно, усек, что колеблюсь. Позвонил снова в конце июля:

– Немедленно отправляйтесь домой, соберите чемодан – и на вокзал. У вас полтора часа времени. Буду у касс дальнего следования. О командировке ваше руководство уведомлено.

Я едва поспел к отходу поезда. Он – из ладони в ладонь – сунул мне билет, суточные.

 – Командировочное удостоверение?

 – У нас с ЦК устная договоренность. Для издательства – вы в распоряжении ЦК. В Москве наберите этот телефон. – Легкое прикосновение щипача, и в мой карман соскальзывает бумажка с номером. – Доложите о прибытии, спросите, какие будут указания.

На первой же станции израильтяне высыпали на перрон, затеяли песни с танцами. По-русски это дóлжно бы назвать хороводом. И так заразительна была “Хавэнагила”, древний гимн радости, что сбежавшиеся жители невольно стали хлопать в ладоши в такт мелодии. Облик пляшущих опровергал антисионистские карикатуры. Красивые, гармоничные, самозабвенно раскованные люди наполнили экзотической музыкой привокзальную площадь.

 – Хто таки? – спрашивали зрители-украинцы.

 – На фестиваль едут?

– Чему ж у ных зирки, яки на наших жидах булы при нимцах, тильки блакитни?.

 – Ты що хотил, шоб жовти?.. Влада ж друга...

На одной из остановок израильские ребята пригласили меня в свой вагон. Мы разговаривали на смешанном еврейско-немецком языке. Дети эмигрантов усвоили идиш от родителей. Зато, как мне объяснили, родившиеся в Израиле – сабры знают лишь иврит и английский. Какой-то парень пытался изъясняться даже на ломаном русском.

 

 

Рыжая, с нежной молочной кожей и румянцем во всю щеку девушка взяла в руки гитару, принялась напевать. Я сидел рядом, слушал. Испанские ритмы чередовались с шотландским балладным строем, негритянские спиричуэлс сменяло что-то щемяще-близкое, хотя и не понятное вовсе. И тут меня осенило: да ведь она завела свое, то есть наше. Я спросил, как ее зовут и где она узнала эти песни.

 – Нехама Гендель, – отвечала девушка. Нехама рассказала, что она германо-голландского происхождения. А песни? У нее программа такая – песни народов мира.

Вдруг страшно захотелось, чтоб она спела для меня одного, и я сказал ей об этом.

 – Не в поезде же! – улыбнулась Нехама.

На очередной станции опять высыпали на перрон и повели хоровод. Подвалила проводница.

 – Вас спрашивают. – И потянула в служебное купе.

Там нетерпеливо пыхтел, задыхаясь от рвения, массивный утюг с малиновой окантовкой – капитан в форме железнодорожной милиции.

 – Телефонограмма. Товарищи запрашивают, как вы. Что передать?

Э-э, да у них налажено все, грубо, но налажено...

 – Передайте, что порядок.

В Казатине Нехама вынесла пластинку со своими песнями.

 – Вот, нашла для тебя. Будешь слушать... один.

Нас потащили в круг – танцевать. И чтобы не раздавить диск, я высвободился на минутку, передал его в оконную щель попутчикам. Когда вернулся в купе, сосед объявил:

 – Понимаете, ворвался какой-то тип, ткнул в нос удостоверение – забрал вашу пластинку.

Мы сфотографировались с Нехамой на прощанье под дебаркадером Киевского вокзала. (В сентябре она прислала снимок и поздравление с еврейским Новым годом.) Теперь оставалось позвонить по московскому номеру.

 – Поезжайте назад! – приказала трубка.

В Кишиневе потребовали подробного отчета. Я доложил, что делегация государства Израиль на фестиваль молодежи и студентов в Хельсинки была нарочно подобрана из красивых девушек и юношей. Последнее обстоятельство, как и наличие в ее составе арабов, использовалось в явно пропагандистских целях. Израильтяне, проезжая по территории Советского Союза, вели себя с чрезмерной активностью: пели, танцевали. Должно быть, стремились вызвать симпатии к своей стране. Без сомнения среди них были и профессиональные разведчики. Один, говоривший на ломаном русском, видимо, знал язык лучше, чем хотел представить. Его выдавала отличная военная выправка.

Мой бред завершали жалобы на спешку при откомандировании, неуклюжесть и грубость работников органов, чьи действия по пути следования могли меня попросту демаскировать. Не устоял – потребовал обратно и отобранную пластинку.

Нес околесицу, чтоб впредь оставили охоту связываться со мной. Через несколько месяцев позвонил незнакомец:

 – Говорит подполковник Гарин. Павел Семенович, необходимо побеседовать. Прошу вас быть после работы по известному адресу.

Наверно, начальник отдела, подумал я. Вот он, случай навсегда отбояриться!..

Гарин начал с сообщения, что Михаил Иванович отправлен на пенсию. Органы проводят обновление кадров, решительно отказываются от сторонников старых методов. Вот и он, Гарин, свежий человек, раньше тянул лямку начальника цеха на одном из заводов Иркутска.

Правда, было в этом подполковнике что-то мягкое, располагающее.

 – Я внимательно изучил ваши с Михаилом Ивановичем контакты. Приходится признать, не всегда он бывал деликатен и умен. Мы с вами будем строить отношения по-другому...

 – Никаких отношений! Они мне в тягость!

– Поверьте, и я нелегко расставался с заводом. Но, как говорится, партия прикажет...

 – Не могу и не хочу быть стукачом.

 – Напрасно вы... Мы ценим вашу порядочность.

 – Порядочность несовместима с фискальством, доносительством, вынуждаете вести двойную жизнь, таиться перед друзьями, близкими, опасаться подозрений в соглядатайстве и самому подозревать других. И врать, всем врать! Также и вам! Неужели надеетесь, что стану сексотом?.. Отпустите лучше с миром...

 – Надо посоветоваться с руководством. Я позвоню.

В следующую встречу он доказывал:

 – Литераторы – инженеры человеческих душ, как говорил Горький. Наша работа сродни вашей, она тоже невозможна без понимания психологии людей. Неужели вам неинтересно?.. Потом... В предлагаемом качества может оказаться нечестный субъект, преследующий шкурные интересы. Такой способен натворить много бед... Не думали об этом?..

 – Думал, но не могу взять на себя подобную ношу.

 – Нелегко будет убедить начальство, что вы лояльны...

 – Это уж из арсенала Михаила Ивановича. К тому же, – выкладываю последний аргумент, – я ведь женился...

 – Желаю, как говорится, счастья!

 – Мы собираемся обосноваться в Москве. Не хотел бы, чтоб за мной тянулся хвост... Очень вас прошу, не губите меня.

Он помрачнел.

 – Ладно, постараюсь что-нибудь сделать.

Точно гора с плеч. Господи, как я был счастлив, возвращаясь домой! Ты заметила мое возбуждение, спросила:

 – Что с тобой, милый?..

Не имел права сказать тебе правду. Но больше оттуда ко мне никогда не обращались.

 

 

По приезде в Москву отдал жене наличность – двести рублей. Столько денег осталось после обмена на кишиневскую маминой тираспольской квартиры. Покидая навсегда Молдавию, соединил маму с младшей сестрой.

 – И это все, что скопили к тридцати годам, молодой человек? – спросил тесть. В его вопросе услышал не укор – грустную усмешку. Он сам – это стало известно через полтора месяца – после сорока лет непрерывного труда оставил сумму, которой едва хватило на скромные похороны.

Надо устраиваться на работу, да ведь без прописки не возьмут! Через несколько дней пошел в милицию, узнал, что требуется для законного перевоплощения в москвича. В паспортном отделе выдали бумажку-форму номер... (забыл теперь номер-то!), сказали, что ее должен скрепить своей рукой ответственный квартиросъемщик, то есть тесть.

Вернулся повеселевший, протянул тестю бланк. Старик посмотрел на меня с подозрением.

- Что-то вы торопитесь прописаться...

Ты вспылила, оскорбившись за мужа, наговорила отцу горьких несправедливых слов.

Я тоже, к сожалению, слишком поздно понял, что по существу он был прав. Как же еще относиться к скоропалительному зятю после страшных московских легенд о наглых вероломных провинциалах, штурмующих столицу?..

Тридцатишестиметровая сухая и теплая комната - балкон на улицу Горького выходит, - комната, полученная после гражданской войны, была его единственным прибежищем в старости. Рисковать, когда вокруг отсуживали, делили, было бы безрассудно... Они с женой гордились своими хоромами. Их жилищное положение казалось несравнимо лучше, чем у большинства жителей белокаменной. И как бы в знак особенной избранности при Сталине перед праздниками к ним являлся сотрудник органов, проверял, нет ли кого постороннего. Первого мая и седьмого ноября прямо под окнами грохотал военный парад. Говорили: “Танки идут!”

Куда деваться?.. Жить вместе двум семьям – молодой и клонящейся к закату, разделенным только ширмой, тяжело. Мы искали крова, смотрели грязное затхлое помещение, предложенное твоей одноклассницей, просились к генеральской вдове в пятикомнатную роскошь – надеялись что-то снять.

Еще ты повела меня по знакомым редакциям – не найдется ли места. Главный редактор молодежного издательства позвонил куда-то, но поручиться не захотел за неизвестного ему человека. Зато Борис Балашов, мир праху его, отыскал скромную ставку в киножурнале –отправлялась в декрет беременная сотрудница. Пока же, для проверки, мне выписали командировку в Чечено-Ингушетию.

Командировке я обрадовался. И то, что в Грозный, не пугало...

В Караганде подружился со студентом мединститута из ссыльных ингушей. Как-то ужинали вместе в ресторане, и речь коснулась национальных обычаев.

- Послушай, Руслан, – спросил я, – почему ваши старушки вскакивают, когда в трамвай входит молодой даже горец?

- Что, не нравится?! – вскинулся Руслан.

– Не нравится.

– Может, вообще тебе не нравимся?..

– У каждого народа есть и хорошее и плохое.

– Твое счастье, что так ответил... – вздохнул он.

– Счастье?..

– Сказал бы не нравимся, я б тебя зарезал.

– Ты же без пяти минут врач!..

– Все равно – зарезал... – И показал под столом лезвие кустарного ножа.

...Пока колесил по Северному Кавказу, заболел тесть – слег и уже не поднимался. Застал его безнадежным. Старик стонал, бредил за хлипкой перегородкой.

Мы шепотом обсуждали, как помочь умирающему: кто-то нас уверил, что сумерки сознания не притупляют слуха.

У него пропала воля к жизни, когда дочь оказалась пристроена. А мне учение Николая Федоровича Федорова надолго навязало неотступную мысль – мое появление в вашей семье невольно, по закону “нескончаемой скрытой антропофагии”, ускорило уход твоего отца.

Душа рвалась освободиться. И отлетела. Кажется, я имел несчастье видеть, как это произошло...

Отчитался после командировки – три материала пошли в печать, и меня взяли младшим редактором секретариата.

Ответственный секретарь, говорили, прежде лихо владел пером. После инсульта – чудом выкарабкался – ему начисто отшибло память. Невольно мне приходилось многое брать на себя: вести номер, выбивать у отделов запланированные статьи, править. Вот это-то и бесило иных чрезмерно самолюбивых сотрудников: младший, периферия, а осмеливается находить у нас ошибки!.. Заведующая критикой так просто негодовала. В молодости красавица, она выбилась из секретарш. Знакомства среди литераторов сохранились у нее еще с той любострастной поры. Теперь, располагая просроченными векселями, требовала по ним платежей. Основным орудием ее деятельности был телефон – неутомимо названивала знаменитым авторам. Сраженные неувядшим напором и пробужденными воспоминаниями, они соглашались по старой дружбе черкнуть что-нибудь в непрестижный журнальчик. Писали левой ногой. А бывшая дива, полагаясь на авторитеты, оставляла все в том виде, как выколачивала. Я только разводил руками, обнаружив уважаемое имя под сырой второсортной поделкой.

Главный редактор все видел, все понимал. Но и он, кажется, не был свободен от меморий. Это проступало в пикировке начальника и подчиненной на производственных совещаниях.

– Конечно, нам нужны маститые, – начинал главный, – однако, опус-то неважнецкий... (“Вот видишь, милая, опять тебя подвел забывчивый любовник!” – про себя озвучивал я подтекст.)

– И все же лучше напечатать нешедевр маститого, чем какого-нибудь Пупкина – возражала подчиненная. (“Он, безусловно, свинья, – слышалось мне, – только и ты хорош! Выставляешь на посмешище перед коллективом”).

Продолжаться подобный диалог мог непредсказуемо долго.

Штатные сотрудники журнала редко дерзали писать. Одни – из неуверенности в себе, другие – потому, что считали это слишком хлопотным занятием. Как ни странно, держалось мнение: сочинительский-де зуд от незагруженности и вредит работе.

Я не имел возможности присоединиться к безгласному большинству из-за мизерной зарплаты: семья, да и маме надо посылать ежемесячно. С новым, сменившим инсультника ответсекретарем - Юрием Юрьевичем Кузесом, открылась возможность ездить на студии, бывать на съемках, больше делать своего.

Как-то вызвал главный, вручил золотоперую авторучку в изящном футляре.

- Паша, позвоните в гостиницу “Пекин” Фридриху Марковичу Эрмлеру, скажите, вам доверено отвезти ему премию за сотрудничество с журналом. Постарайтесь понравиться, побеседуйте о фильме, который он сейчас ставит, подготовьте материал.

Эрмлер лежал в постели.

– Извини, дорогой, что-то неважно чувствую сегодня. – Ручка произвела впечатление. – Красивая штуковина!..

– Фридрих Маркович, наш журнал хотел бы...

– И не проси, дорогуша! Пока картина не вышла, нельзя о ней в прессе: поднимут вой за границей – мол, облапошили старика...

– ?...

– Не меня, конечно, – Шульгина. Тогда он откажется сниматься.

– Но я просто посмотрю, как вы творите, подышу, так сказать, воздухом фильма. Остальное потом, после премьеры.

– Это можно. Приходи завтра утром в Кремлевский Дворец съездов.

Стеклянная коробка, в нарушение канонов втиснутая в старинный архитектурный ансамбль, все-таки стоит рядом с Кутафьей башней, и мы привыкли...

Киношники расположились в углу прозрачного фойе, но не начинают, ждут. Выясняется, что накануне во Дворце устраивали банкет в честь семидесятилетия Хрущева. Одно из действующих лиц сегодняшнего эпизода – самый старый большевик, кажется, старше самой партии, профессор Федор Николаевич Петров, гулял на торжестве, оттого нынче заспался. Его вот-вот должны привезти. Другой участник – сухой аккуратный старик, чем-то похожий на Бернарда Шоу, – здесь, терпеливо коротает время в слишком широком для него кресле.

– Василий Витальевич Шульгин, шепнула мне помощница режиссера.

В. В. Шульгин был председателем военного комитета Государственной думы, принимал отречение Николая Второго, потом руководил белым движением. Схваченный советской разведкой в освобожденной  Югославии  в  1945-м, он  двенадцать  лет просидел  в

 

одиночке. Вероятно, еще б не скоро выпустили, если бы не догадался написать Никите Сергеевичу. Монархист просил первого секретаря ЦК КПСС принять в соображение, что и он всю свою жизнь посвятил России, ее благу, как оно понималось, конечно, людьми его круга. Хрущев не только освободил Шульгина, пенсию ему назначил, квартирку под Владимиром дал. А для того, чтоб идейный враг въяве убедился в торжестве коммунизма, пригласил на XXII съезд партии.

Петрова само собой избрали делегатом съезда. Оба, значит, присутствовали. И расторопный сценарист В. Вайншток (Владимиров) придумал свести их в картине “Перед судом истории”, как будто они и вправду сходились в кулуарах и между двумя ветеранами состоялся разговор, который намечали сегодня снять.

Наконец, привезли восьмидесятивосьмилетнего круглого, точно квашня, Петрова. Рядом с подтянутым живым Шульгиным, который, правда, был моложе на четыре года, он казался разбухшим в реке утопленником. Я видел такого на Днестре в детстве, его вынесла на берег полая вода.

Теперь, когда наличествовали “артисты”, что-то не заладилось у киношников – не шла камера.

Петров сопел в кресле без подлокотников, то и дело валился на бок, в руки ассистенток. Те едва его удерживали. Шульгин все так же безропотно наблюдал со стороны чужую суматоху.

Наконец, хлопушка – начиналась съемка. Эрмлер зачитывал фразы, заранее, как я узнал, согласованные с собеседниками, которые должны были повторить их перед объективом.

– Здравствуйте, Василий Витальевич, – произнес режиссер за Петрова. – Мы ведь с вами определенным образом давние знакомые, через вашего отчима. Я слушал его лекции в Киевском императорском университете.

– Здравствуйте, Виталий Васильевич, – сонно повторил Петров. – Мы ведь с вами...

– Стоп! – скомандовал Эрмлер. – Федор Николаевич, дорогой, не Виталий Васильевич, а Василий Витальевич. Начали!..

– Здравствуйте, Викентий Васильевич! – встрепенулся Петров.- Мы ведь...

– Стоп! – крикнул постановщик, наливаясь краской от сдерживаемого гнева. – Василий Витальевич!

Дубль следовал за дублем, но партийному старцу никак не удавалось без ошибки произнести утвержденный текст.

После реплики Петрова об университете, Шульгин отвечал, примерно так:

– Верно, отчим был профессором.

– А еще редактором монархического “Киевлянина”, - ехидно замечал Петров.

– Мы отстаивали благо России, как его понимали... (Сценарист, видимо, использовал выражение из письма Хрущеву. – П. С.).

– Ну, а мы – коммунисты...

– Есть коммунисты и коммунисты, – возражал Шульгин. Сталин тоже называл себя коммунистом...

– Сталин никогда не был настоящим коммунистом! Он лишь носил в кармане партийный билет!

– Стоп! Стоп! – опять закричал Эрмлер. – Федор Николаевич, умоляю, не несите отсебятину...

– К черту, не могу больше! – И поостыв: – Почему это у него выходит, как по писаному, а у меня нет?.. – виновато удивился Петров.

– Так вы же рэволюционэр, с тонкой улыбкой ответил Шульгин.

Позже передавали принадлежащее Шульгину: “Я – за революцию, но без “р”. А когда появилась картина, куда снимавшийся при мне эпизод был включен в несколько измененном виде, ее пустили, да и то ненадолго, вторым экраном. Крупная личность Шульгина перевешивала, заслоняла и Петрова, и введенного комментировать эпохальные события пустоглазого актера, который изображал Историка – с большой буквы.

 

Уже тлело душное, в тополином назойливом пуху лето. Я приплелся домой, измочаленный редакционной несуразицей. Помнишь, ты извинилась перед гостем, вышла за мной в ванную. Оказалось, он появился за несколько минут до меня, а позвонил еще днем: телефон дали в Союзе писателей. Был у Эренбурга, Паустовского, Бондарева, Ахмадулиной. Нам, особенно тебе на сносях, было не до визитеров, тем более иностранных. Да как откажешь?..

Я умылся, возвратился в комнату. Познакомились. Он назвался Михайлой (почему-то так!) Михайловым.

Потом пили чай, беседовали о том, о сем. Узнав, где я работаю, Михайлов спросил:

– Что там приключилось с фильмом “Застава Ильича”?

Я рассказал, что Хрущев после просмотра осерчал – клевещет картина на поколение отцов. Особенно возмутил его такой эпизод. В трудную минуту сын обращается к призраку отца-солдата:

– Что делать, отец?

– Тебе сколько лет?

– Двадцать три.

– А мне двадцать один...

Разъяренный Никита Сергеевич орал, что даже сука бросается спасать своих щенят, когда их топят.

Михайлов поинтересовался, каково мое отношение к этой сцене. Я сказал, что она меня взволновала: ситуация повторяет мою собственную, мне ведь тоже сейчас больше лет, чем было папе в день его гибели.

Гость заговорил о каком-то истинном марксизме, о котором мы и не слыхали, сыпал фамилиями, все больше французскими. Курить Михайлов предпочел на балконе, снизойдя до интересного положения хозяйки.

– Вы удивительно хорошо изъясняетесь по-русски, – заметил я, выйдя с ним вместе.

– Родители – эмигранты из России. Отец – кабардинский князь, мать – еврейка.

– То-то я сразу уловил в вас что-то еврейское, – неуклюже сказал я.

– Знаю, что похож, а неудобство этого впервые почувствовал только в Москве... – нахмурился Михайлов.

– Ради Бога, не примите меня за антисемита, – поспешил я загладить свой промах. – Одно, конечно, не исключает другого, но я и сам еврей...

– Вы – еврей?! Ни за что б не догадался!

– Не собираетесь ли писать о поездке? – переменил я тему.

– Путевой очерк. Главная цель – собрать материалы для докторской.

–  Она что, связана с Россией?

– Впрямую – “Отсутствие мотивировки как мотивировка в произведениях Достоевского”.

– У нас и у вас многое сейчас понимается столь по-разному...

– Это я просек, не волнуйтесь, – успокоил Михайлов мою мнительность.

 

 

Приблизилась осень шестьдесят четвертого года. По расчетам врачей и семейным выкладкам, до рождения нашего с тобой первенца оставалось довольно времени, чтоб мне успеть смотаться в командировку. Из Новой Каховки с фотокорреспондентом добрался рефрижератором до Одессы, отсюда на такси – в Кишинев.

– Слыхали новость? Никиту сбросили! – весело сообщил разбитной шофер.

– Что?!

– Сам читал в “Защитнике Родины”. Вот этими глазами.

“Защитник Родины” – газета Одесского военного округа.

В гостинице “Молдова” получил телеграмму: “Поздравляю рождением дочки внучки Мария Федоровна”. Внучки – это для мамы. Наша Саша появилась на свет за две недели до срока, в тот самый день 16 октября, когда стало известно о смещении Хрущева и началась эра Брежнева. Но отцовские чувства как-то приглушили гражданские. Не скрою, был разочарован, что не сын: захиреет фамилия, да и жить девчонке труднее...

Купил охапку белых мохнатых хризантем - и в Москву. Взял впервые на руки попискивающий теплый сверток, заглянул в родное личико, встретил любопытно осмысленные глазища – и пропала горечь.

Новое счастье почти сразу же слегка омрачила потеря работы – декретница возвратилась в редакцию. Конфузливо улыбаясь, главный предложил мне пойти на договор, то есть состоять при журнале внештатно. Это гарантировало официальный статус и исключало обвинения в тунеядстве.

– Печатать будем, – пообещал главный.

Вроде обошлись по-человечески – приютили, насколько можно было, не на улицу выгнали – трудовое соглашение заключили. Но по существу со мной поступили подло. Ведь накануне приняли на работу одного прожженного борзописца.

Кузес клялся:

Пашенька, поверьте, я отстаивал вас! На дыбы поднялась завкритикой. Не простила, что обнажили ее безграмотность. К тому же новый сотрудник – член партии. И еще чертов пятый пункт...

Себя Кузес смеясь называл “инвалидом пятой группы”, хотя по отцу был латышом. Прибалт-родитель умер еще до рождения Юрия. Он вырос в еврейском доме деда и бабки со стороны матери. Совестливая душа могла ли от них отречься?.. Так и жил Юрий Юрьевич добровольным изгоем.

На войне попал в одну газету с будущим писателем Михаилом Алексеевым. Тот вывел его в повести “Дивизионка” – молодого, красивого, даровитого. Закончив после Победы Московский университет, фронтовой журналист-орденоносец наверняка занял бы высокое положение, если б не редкостная порядочность, та самая, что в юности побудила записаться евреем.

Позднее и Кузес расстался с киножурнальчиком, осел в небольшой издательской фирме, выпускающей буклеты об артистах. Коммунисты избрали его своим секретарем.

– Ей Богу, Паша, ощущаю себя счастливым человеком, лишь когда провожу время с Пушкиным – рассказывал Юрий Юрьевич. – Это случается редко, к сожалению. Обычно идешь из конторы домой и подводишь итог. И если обошлось без подлости по служебной да по партийной линии – значит, день был удачный...

Мечтал определиться ночным сторожем в Пушкинский музей на Кропоткинской. Писал медленно, мало, выделывал каждую строчку своих небольших, изящных, необыкновенно артистичных эссе. И все они затерялись в периодике, не собраны, забыты.

Хочу осмыслить судьбу Юрия Юрьевича Кузеса. Она в известной мере типична. Храбрый на войне, Кузес не был бойцом в мирной жизни. Свойственный ему идеализм, в романтическом значении термина, природная мягкость подсказали доморощенную, казавшуюся спасительной теорию самоустранения: сейчас не время, нельзя словом бороться за правду, уход от зла – уже добро. Страдал, подавляя в себе потребность выражать вслух, публично то, о чем болело сердце. Не выдержал. Скончался неожиданно, скоропостижно, в пятьдесят с небольшим лет.

Запомнился наш разговор о кинорежиссере Михаиле Калике, когда тот подал на выезд в Израиль, резко заявив в открытом письме, направленном в газету “Известия”, что порывает с советским кинематографом, потому что хочет ставить национальные еврейские фильмы, как его товарищи-грузины ставят грузинские, киргизы – киргизские.

Юрий Юрьевич не осуждал Калика, но твердил, что нужно стараться, изо всех сил стараться сделать так, чтобы стало лучше в родной стране. Путь медленный, долгий – другого не мыслил.

У Василия же Шукшина решение коллеги вызвало иной отклик:

– Понимаю Мишу. Будь у меня отдушина, и я б в нее ушел...

Это было сказано в больнице поздней осенью семьдесят второго года с глазу на глаз – Василий Макарович лежал в палате один. Он попал сюда с обострением язвы, а спровоцировали обострение неприятности из-за картины “Печки-лавочки”. После каждого просмотра в очередной высокой инстанции заставляли что-то выбросить. Дорезали до того, что стандартного метража не набиралось. Последним смотрел Брежнев.

– Почему песня о России, а на экране – старики? – удивился генсек. Больного Шукшина вызвали в Госкино.

– Убери стариков. Считай, личная моя просьба. Убери... – канючил председатель комитета Романов, будто предчувствовал, что дни его сочтены.

 

 

Горели торфяники вокруг Москвы. Улицы затягивало дымкой. Она просачивалась в квартиры, вызывала удушье.

Я страдал в гипсе от подмышек до паха. Мелкие осколки от моего панциря впивались в свербящую потную кожу. Похудевшее тело опало, и восьмилетняя Саша могла просунуть в образовавшийся зазор свою крошечную ручку, чтобы утишить нестерпимый зуд, не дававший мне покоя ни днем, ни ночью.

Когда доспехи, наконец, сняли, я взвесился. Оказалось, потерял шестнадцать килограммов.

Путевки в Дубулты были заказаны еще с весны. А пластмассовый корсет, который должен был сменить гипс, запаздывал. Пришлось вам ехать без меня. Крепился, пока шли сборы, шутил, когда провожал до дверей. Потом приволокся в комнату, глянул на себя в зеркало – бледного, беспомощного, и увидел, что плачу. С детства не лил слез, но тут раскис: не нужен ты никому, лишь маме... Только мама не знала ничего – как всегда, скрыл от нее беду.

В Ленинграде как раз в то время близился к завершению один из первых моих фильмов. Говорю “моих”, у этого же был номинальный соавтор – тогдашний директор Высших курсов сценаристов и режиссеров Михаил Борисович Маклярский. Он, видимо, считал, что я ему должен, коли принял учиться, потому и навязался в соавторы, не собираясь работать над сценарием.

Почти не надеялся поступить, когда подавал заявление: берут только до тридцати пяти - мне два дня осталось.

Ты была против. И теща подала голос:

– У тебя семья, деньги надо зарабатывать.

Я как отрезал:

– Нет! Лишь бы взяли. Стипендия сто рублей. И не на меньше накропаю ежемесячно.

До чертиков надоела жизнь, какую вел последние четыре года. После киножурнала куда только не пытался устроиться! Все напрасно. Перед самыми курсами удалось на время задержаться в одном женском издании. Пересидел - и ладно, отдохнул малость...

Помнишь, добрый друг норовил меня сунуть в строительный трест инженером по составлению бюрократических бумаг? К счастью, не вышло. Однажды, совсем отчаявшись, я отправился по объявлению в какой-то фотокомбинат на окраине Москвы – требовался редактор для оформления досок почета. Со мной переговорили, выяснили, чем занимался раньше.

– Нет, вы нам не подойдете...

В промежутке между службами для кино и для слабого пола искал путей к литорганам: как-никак по образованию ведь литературовед, да и критических статей, обзоров, рецензий написал немало.

Лев Якименко, зная мои выступления о творчестве Шолохова, предложил поступить в “Литературную газету”, его рекомендации оказалось достаточно для приема заместителем главного редактора. Тот вспомнил, что печатался у них, был благорасположен. Вызвал заведующего отделом искусств, представил нового сотрудника. Условились: утром приступаю.

Следующий день мог бы быть одним из счастливейших. Склонился над столом, не поднимая головы, поглощаю материалы, переданные для ознакомления завом, а внутри все ликует: господи, пробился, наконец, и куда! Теперь-то дело по сердцу – и до самой пенсии!..

Часов около шести позвонили из кадров, попросили заглянуть.

– Произошла ошибка. В отделе искусств не было вакантной ставки. Нет и в других отделах.

– Как же?..

– Извините, говорить об этом бесполезно.

Когда, помаявшись в приемной, я прорвался к замглавного, тот сказал, что, действительно, свободной единицы нет сейчас, вот появится – и сразу вспомнят, призовут, им позарез нужен именно такой человек.

Больше мне никогда не звонили (прежде подобное иногда бывало) из “Литературной газеты”. И не печатали больше. Зато я стал желанным автором толстого журнала и малотиражного еженедельника.

В журнале приветил заведующий отделом критики. Мы – ровесники, с первых минут перешли на “ты”. Моя славянская внешность вызывала доверчивое расположение, а фамилия, должно быть, настораживала. И придумал тест – дал отредактировать исследование об убиенном еврейском писателе.

– Пишешь ничего, – говорил при этом завотделом. Но редакция заинтересована в сотруднике, который умеет чужое ге превратить в конфетку. Докажи, что способен. Может, главный согласится взять тебя в штат...

Выправил.

– Ну что, годится?

– Годится.

– А ты вообще читал его?

– Кого – его?

– Ну, этого писателя.

– Кое-что читал.

– В оригинале или в переводе?

– Старик, – сказал я, – читать по-еврейски, к сожалению, не научился. Но если волнует моя национальность, не сомневайся – еврей я...

– Ты, Павел, только не подумай чего... У нас ставки нет.

Вскоре в отделе появился новый литработник. По странному совпадению его фамилия звучала в точности, как мой псевдоним.

Обидеться бы, порвать с этой редакцией. Только ведь где лучше?.. И проглотил обиду.

Зав. тем временем приспосабливал меня для обслуживания своей литературной группировки да и для личных целей. Не причастный ни к какому лагерю, я был удобен, когда нужно было кого-то похвалить или обругать, не вызывая подозрений в предвзятости. Подсовывая на рецензию мякину некоего деятеля, он многозначительно замечал:

– Автор – секретарь правления СП СССР...

– Больно уж скучно, банально, бесталанно. Не напечатаешь то, что о нем напишу...

– Тогда возьми вот это. – И вылавливает из стопки монографию, посвященную одному донбасскому писателю, добавляя: – Между прочим, сочинение главного редактора большого издательства. А тебе же нужно место?..

Новый заказ не лучше. Но отвергнуть его нельзя. Прослыву капризным. Прослоил эссеистские экивоки воспоминаниями о Караганде, порассуждал, что-де хорошо бы и Третьей кочегарке иметь такого певца шахтерского труда. Не без уклончивости отклик, однако, вполне. Довольный автор дарит критику свой опус с ответными комплиментами. Тем дело и кончается? Не совсем так. Теперь зав. – его рукопись лежит в издательстве, – позволяет покладистому рецензенту разразиться фельетоном, где тот справедливо чехвостит некую невлиятельную бездарь. Все в литпроцессе взаимосвязано...

У еженедельника тоже был четко очерченный круг писателей, которые пользовались расположением его редколлегии. И здесь меня подбадривали обещаниями:

– Это пойдет с колес...

Убедившись, что я привередлив, обычно предлагали на отзыв вещи стоящие. Как-то звонят:

– Не поработаете ли временно в штате? Ставка литсотрудника освобождается на пару месяцев... Знаем вас как человека пишущего, познакомимся поближе, не исключено – останетесь насовсем. Приходите, обговорим условия.

Являюсь в назначенный час. Надо, объявляют, не откладывая представить меня начальству. Через несколько минут приглашают:

– Пожалуйста, к главному редактору.

Он расплылся в улыбке, он – сама доброжелательность.

– Значит, хотите у нас потрудиться?.. Что ж, я не против. Приглядимся друг к другу, там видно будет... А статьи ваши читал, Павел Сиркéс.

Оформляйтесь. Вернулся в отдел. Заведующая вручила анкету.

– Заполняйте, пишите заявление. Сделал, как было велено. Наложила резолюцию.

– А теперь несите все секретарю главного, чтоб в понедельник приступить к работе.

Шагал по коридору, удаляясь от приемной, – коридор там длинный, – догнала запыхавшаяся секретарша.

– Срочно к шефу!

Он стоял над столом, уставившись в мои бумаги. Поднял глаза – и снова погрузился в анкету на уровне пятой графы, потом опять посмотрел на меня, плохо скрывая удивление.

– Так что решили в отделе?..

– В понедельник приступаю к работе.

– Нет, лучше загляните ко мне после обеда – надо кое-что уточнить...

Пришел. Секретарша велит подождать.

Через полчаса.

– Узнайте, пожалуйста, примут ли меня сегодня.

Проскользнула в кабинет, вернулась с моим заявлением. Сбоку наискосок красным карандашом начертано: “Принять на временную работу не представляется возможным”. И размашистая подпись.

Теперь понятно, почему я так ухватился за курсы?..

Когда объявили прием на документальное отделение, забрезжила надежда: может, диплом сценариста откроет доступ в кино. А нет – хоть стипендия будет полтора года.

Успешно сдал экзамены. Оставалось собеседование. Собрался синклит мэтров.

– Зачем вы, критик и журналист, хотите поменять профессию!? –спросил директор Маклярский.

– Устал от инфляции слов. Изображение помогает кино обходиться без них.

Мэтры заулыбались – пролил елей на души.

И началось лучшее за все московские годы время. У нас не было постоянных преподавателей, зато уж лекторов приглашали самых ярких. Слышали А. Аникста, Ю. Давыдова, В. В. Иванова, Л. Копелева, А. Кончаловского, М. Ромма, А. Тарковского, Л. Трауберга, Б. Шрагина, Г. Чухрая и других. Смотрели фильмы – десять за неделю – наиболее примечательные фильмы от Люмьеров до наших дней. Обстановка складывалась свободная, недогматическая. Сочинения коллег обсуждали честно и откровенно.

Наступила пражская весна. Из чешского посольства привозили картины Хитиловой, Формана, Менцеля – искусство, не связанное путами государственной цензуры, болевшее теми же болями, что и общество. Мы видели в этом признак скорого выздоровления. Казалось, еще совсем немного – и то же захватит нашу страну...

Советские танки, высекая своими траками искры из брусчатки Вроцлавской площади, раздавили наши ожидания. Узнали о Дубчеке в наручниках, о самосожжении Яна Палаха, о демонстрации у Лобного места, о суде над ее участниками. Курсанты из рук в руки передавали протесты против расправы над смельчаками. Все как-то сразу почувствовали: в этой точке сломалась эпоха, и последствия будут очень длительными...

11 декабря послали Александру Исаевичу Солженицыну телеграмму в Рязань – поздравление с пятидесятилетием. Совсем немного, если прилагать исторические мерки, прошло с первой его публикации в “Новом мире”, но сколь значительны в общественном сознании стали имя и книги писателя!

А тогда мне дали “Один день Ивана Денисовича” всего на несколько часов... Сидел в издательстве за рабочим столом, не замечая обычной кутерьмы вокруг. Не понимал, что застит взор, пока не обнаружил на журнальной странице влажные пятна. То были следы слез. Ни до, ни после не плакал над прочитанным...

К концу курсов я подготовил два сценария: “Памяти отца” и “Река моего детства”. Их обсуждали на художественном совете.

– Тут протянута последовательная струнка лирического документального фильма, – сказал критик Михаил Матвеевич Кузнецов.

– Автор точно избрал свою тему и сделал поэтические документальные фильмы, вернее, основы для таких фильмов, поэтически-философские, очень современные по форме, – заметил киновед Сергей Владимирович Дробашенко.

Итог подвел председатель совета – начальник управления по производству документальных и научно-популярных фильмов Госкино СССР Алексей Николаевич Сазонов:

– Свое мнение не хочу навязывать, но из всех мне больше всего нравится тема слушателя Сиркеса. У меня предложение одобрить эту работу. Можно считать, что товарищ уже закончил курсы.

Приведенные оценки сценариев взяты из стенограммы, но до съемок дело не дошло. Уже и договоры со Свердловской и Молдавской киностудиями заключил, и пятьдесят процентов гонорара были выплачены. В первом случае главный редактор уральской хроники Миркин допер, что “Памяти отца” о его соплеменнике, и заявил:

– Нас не поймут, если мы сделаем такую картину...

Во втором – недопустимо правдивой оказалась история для экрана.

Я забежал вперед. Пока идет только первый год на курсах. По кинопериодике слушателей натаскивает заместитель главного редактора из Российского комитета кинематографии Гораций Владимирович Дурман. Чем-то, видно, привлек его внимание – пригласил в офис.

– Паша, что думаете делать после выпуска?

– Писать.

– Начинающему сценаристу не прожить без службы.

– Догадываюсь.

– Может, пойдете к нам? Оклад редактора – сто восемьдесят. Командировки на студии – значит, связи. Два сценария в год –разрешенный минимум.

– Да ведь не возьмете...

– Это почему же?

– Недостаток у меня...

– Пьете?.. – Выразительный щелчок по горлу.

– Еврей я, Гораций Владимирович, беспартийный еврей.

– Не может быть!

– Точно.

– Нет, я попробую, переговорю с руководством.

– Не надо – и вам, и мне напрасные хлопоты.

– Нет, нет, обязательно переговорю. Вернемся к этому после каникул.

Осенью он признал, что мои опасения оказались справедливыми.

Минуло несколько лет. Дурмана проводили на пенсию. Его преемница, не ведая о первой попытке, также позвала меня к себе в помощники. Не отступилась и после того, как рассказал о ней. Но результат был прежний.

Загинул бы без службы, если б не редкая профессия – сценарист. Вот и считал, что обязан курсам и их директору Михаилу Борисовичу Маклярскому.

– В советском учебном заведении не может быть процентной нормы, – говаривал Маклярский. А в нашем – тем более! К слову, и среди основоположников кинематографа мы встречаем Эрмлера и Натана Зархи, Козинцева и Трауберга, Вертова и Шуб. Сам Эйзенштейн шутил: “Хоть я и не еврей, однако, с прожидью...”

У Михаила Борисовича хватало мужества и в Госкино отстаивать такую позицию.

И все же я был уверен: рано или поздно он обо мне вспомнит, бескорыстия его не достанет, чтоб не предъявить счета.

– Подвернулась работенка. Загляни, – позвонил однажды Маклярский.

Встретились.

– Есть возможность сделать документальную ленту о человеке из глубинки – о сельском милиционере. Давай вместе...

Заманчивое предложение и лестное: маститый, дважды лауреат Госпремии, а я – начинающий.

– Давайте.

Отправились к начальнику московской областной милиции, генералу.

– Молодой, талантливый, о нем “Правда” писала, рекомендовал соавтора Михаил Борисович, – вместе будем работать.

Оказывается, старик не пропустил рецензию на мой фильм “Чистого вам неба”.

Нас повезли в Шатуру, угощали карасями в сметане, поили коньяком. Поздней ночью Маклярский укатил. Ну, а я остался и еще неделю прожил с нашим будущим героем – сельским участковым Юрием Петровичем Ефремовым. Внешне он напоминал артиста Евгения Леонова. Да и доброй душой походил на многих его персонажей.

Мы целыми днями мотались на мотоцикле капитана по поднадзорной территории – ловили воров, выводили на чистую воду самогонщиков, пресекали пьяные драки. Возвращаясь, с холоду и с устатку опрокидывали рюмку-другую водки, отужинав, ложились спать на широкой тахте, разделенные двумя одеялами. Но прежде, чем уснуть, Юрий Петрович долго вспоминал о деревенском детстве, о деде-богомазе, в чью избу, перебранную своими руками по бревнышку, он и привез после службы на флоте молодую жену. Между прочим, дед малевал не только иконы. Стены горницы украшали портреты Пушкина, Гоголя, Льва Толстого – дедовы работы.

Срощенность Ефремова с односельчанами воспринималась как естественная и непринужденная, отношения были простые, даже патриархальные. И что удивительно, так же строились они по всему участку, куда входило десятка полтора населенных пунктов. Совесть, природный такт безошибочно подсказывали Юрию Петровичу, где нужно вмешаться, а когда употреблять власть не следует.

Утром помчали по срочному вызову и увязли, будто нарочно, в снежном заносе. Вытолкнули тяжелый колясочный “Иж”, газанули, прыгая через рытвины и ухабы. Мороз под двадцать градусов. Я насквозь промерз на ветру и даже не заметил, как что-то хрустнуло в позвоночнике. Вылез из люльки – распрямиться не могу. Потом рентген показал: два хряща лопнули.

Сценарий все-таки доделал, один. Маклярский только свою подпись под договором да в гонорарной ведомости изобразил. Так было оплачено мое приобщение к кинематографу.

Тут уместно коротко о самом Маклярском. Сын одесского портного, он был призван в пограничные войска и остался в органах. Затем, шелестел слушок, допущенный в охрану Сталина, проверял на себе, не отравлены ли блюда, подаваемые отцу народов. Дослужился до полковника. Сюжеты потаенного ведомства – ходкий товар на литературном рынке. Маклярский превращал их в сценарии, вовлекая в сотрудничество М. Блеймана, К. Исаева, а то кого-нибудь еще. В одиночку не выступал никогда.

Недолго сидел, за что – не распространялся об этом. Бывший узник Лубянки Авраам Шифрин свидетельствует. После ареста в мае пятьдесят третьего года его бросили в камеру, где находился Маклярский. Узнав о смерти генералиссимуса, тот заплакал:

– Теперь все кончено. Только на Иосифа Виссарионовича я и надеялся – ему нравились мои фильмы.

Михаилу Борисовичу исполнилось сорок семь, когда состоялся XX съезд партии. Он уже реабилитирован и в качестве члена Союза писателей заканчивает Высшие литературные курсы. А в шестидесятом – сам директор Высших курсов, только сценаристов и режиссеров.

В эпизодические наши встречи я подбивал Маклярского засесть за воспоминания – вы, мол, столько видели... Он отнекивался:

– Рано, придет время...

Значок почетного чекиста с разящим мечом носил в лацкане пиджака до конца.

...Представитель комиссии партконтроля посетил меня на дому – из-за гипса я лишился мобильности. Предстояло выяснить детали нашей работы, поскольку директор Маклярский обвинялся в злоупотреблении служебным положением, которое в том и выражалось, что он склонял к соавторству слушателей и выпускников возглавляемого им учебного заведения.

– Совместное творчество – это как любовь. Произведение, родившееся от такого союза, – ребенок, – лепил я скороспелые афоризмы. – Не стоит выяснять, чей вклад...

– Ну нет, кто-то работал больше, кто-то меньше...

– Претензий к Михаилу Борисовичу не имею – ни моральных, ни материальных.

Корсет с дырочками для проветривания был, наконец, готов. Влез в него, поддев футболку, чтоб не резал подмышками, не лип к коже, проковылял с десяток шагов и хоть выжимай. А тут телеграмма:

“Срочно вылетайте монтаж озвучание фильма Капитанское поле Ленкинохроника”.

Звоню Маклярскому:

– Да не пробовал я писать тексты, – отказывается он.

– С меня только вчера сняли гипс.

– Ехать надо вам, Паша. Половину расходов оплачу.

Доводили картину около недели. В комнате стояло два монтажных стола. На одном возлежал я, глотая таблетки седалгина, за другим сидели режиссер и его помощница.

После сдачи вздумал лететь к вам, отдыхающим на Рижском взморье.

– Билетов нет!– осадила меня диспетчер.

– Ждать не могу, – тихо, но внятно сказал я и постучал по груди костяшками пальцев.

Услышав странный неживой звук, она зачастила:

– Только не волнуйтесь. Здесь душно, жарко, отдохните на лавочке. Подготовят самолет, позову.

Спустя полчаса, взяла у меня паспорт, деньги, оформила билет и проводила до трапа. Добр русский человек к убогоньким.

Помнишь, ближайшими вашими соседями в столовой дома творчества оказались Шукшины. Саша уже успела подружиться с девочками, вы – познакомиться с матерью семейства. И только глава его дичился. За завтраком не видно – отсыпается после ночной писанины, оправдывалась за мужа Лида. Придет обедать ли, ужинать, не поднимает глаз.

– А что, читает Василий Макарович статьи о себе? – как-то поутру спросил я у Лиды.

– Читает, нам из бюро вырезки шлют. Вы почему спрашиваете?..

– И я, грешный, напечатал статейку.

- Где?

– В “Нашем современнике”.

– Значит, то была ваша статья?! Вася мне показывал. Понравилась ему.

После обеда Шукшин всех нас удивил – подошел, поздоровался.

– Если не возражаете, буду ждать вас в холле.

Там, как обычно, писательский треп с перекуром. Шукшин одиноко дымит в стороне. Двинулся к нему, едва волоча ноги. Он привстал, помог усесться рядом.

– Где это тебя?

– На картине.

– И ты тоже?.. Вот я и говорю: кино хребты ломает. А мне не верят... Статью твою принял. Посоветовал венграм вместо предисловия к моему сборнику, который готовят в Будапеште. Что у тебя за фамилия – Сиркес?.. Латыш?

– Нет, еврей. Ты разочарован?

– Как я могу?! Мой учитель – Михаил Ильич Ромм.

– И такое бывало.

Теперь вечерами мы часто тянулись береговой излукой, разговаривали. Вася вспоминал о детстве на Катуни, раннем сиротстве. Ему было три года, когда в коллективизацию лишился отца. Макара Шукшина арестовали, опасаясь, чтоб не поднял мужиков на бунт. Середняк, беспартийный, но грамотный – к нему прислушивались на селе. И расстреляли ни за что, не посчитались даже с тем, что в семье пятеро детей. Младший, Вася, до шестнадцати лет носил фамилию матери. Поповых пощадили.

Сын врага народа, отматросив пять годков на Тихоокеанском военном флоте, поработал директором деревенской вечерней школы и только потом надумал поступать в институт кинематографии. Приехал на экзамены, не представляя, что это за профессия такая режиссер. Михаил Ильич Ромм был потрясен. Да не разыгрывает ли странный абитуриент приемную комиссию?.. Чем он там руководствовался, Ромм, одному Богу известно, однако, взял в свою мастерскую и на все годы стал и наставником, и другом, который строго вводил новичка в киноискусство и литературу. Писать Шукшин начал студентом. После ВГИКа слонялся неприкаянно по Москве без жилья, ждал первой постановки – фильма “Живет такой парень”. Это время не пропало у него. Собрал в книгу “Сельские жители” рассказы. Она упредила режиссерский дебют.

Мы расстались до осени, когда он и попал в клинику гастроэнтерологии на Пироговской. Там-то у Васи и вырвалось в сердцах об отдушине. Врачи запретили ему курить. Тайком, из кулака, попыхивал сигаретой. И говорил, хотя казался молчуном. Слушал его и думал: вот ведь что значит носить занозу в сердце – быстрее умнеешь.

Неожиданную смерть Шукшина перенес так, как смерть родного брата перенес бы, если б он у меня был.

Гроб установили в Доме кино. Очередь к нему тянулась за несколько кварталов. Никогда раньше не наблюдал столь искренней скорби многих по чужому в сущности человеку. Стихийный народный траур, видимо, и убедил власти: хоронить надо на Новодевичьем. В готовую могилу на Ваганьковском положили другого покойника.

Через пару лет Леонид Михайлович Кристи делился со мной:

– Делаю сейчас фильм к семидесятилетию Шолохова. Порядочные писатели шарахаются – не хотят участвовать в съемках.

– Стоит ли удивляться?..

– Шукшин выручил – последняя с ним беседа в “Литгазете”. Совесть народа – вот кто сейчас Шукшин.

Передал разговор Лиде. Она удивилась:

– Как же Кристи это использовал? Корреспондент уверяет, что по ошибке стер магнитную запись. Скорее всего Вася не произносил тех слов, что появились в “Литературке”...

 

 

Летом знакомые помогли нам снять недорогую дачу. Отвез семью и затеял ремонт, какого не было в нашей комнате с самого твоего рождения. Нашел двух мужиков, сговорился о цене. Они явились, развели грязь – и исчезли. Отыскал их на соседней стройке, приманил пол-литрой, обещанной после вечерней работы.

Так и повелось: днем я сбивал шпателем старые обои, выносил мусор, таскал песок и цемент, после шести заваливались гегемоны, принимались штукатурить, белить потолки. Их вдохновляла остужаемая в холодильнике бутылка “Московской”. Чтоб дело спорилось, я посулил, – и тут дал маху, – что белоголовая не переведется у нас до конца. Стоило ли тогда торопиться?..

Сбивающий обои ползает по стенам, точно муха. Это положение создавало определенное преимущество, потому что можно было читать малодоступные газеты. Сначала добрался до тридцать шестого года. Эпопея Чкалова, Байдукова и Белякова предстала передо мной в зеленой свежести фразеологии, которая уже пожухла и не воспринималась, а в свое время завораживала преобразователей мира с бельмами на глазах.

Ползал и терзался мыслью: неужели в пору твоего рождения не было у страны (только-только отменили карточки) ничего более неотложного, чем перелет трех смельчаков через Северный полюс в Америку? Или другие, подобные же акции, вроде похода “Челюскина” (едва спасли затертую льдами экспедицию!), призыва командирской жены Валентины Хетагуровой к девушкам, дабы те ехали на Дальний Восток в поисках мужей, или дутые трудовые рекорды, способные вызвать лишь ложный энтузиазм. Теперь элементарный блеф таких мистификаций разгадать несложно. А тогда? Раздувая кампанию за кампанией, преследовали сразу несколько целей: отвлечь от повседневных неурядиц, дать пищу пропагандистской машине, удовлетворить нормальную потребность в сенсации.

Под нижним слоем обоев обнаружились “Русские ведомости” за июль 1911 года. В них явлен был мир, почти в то самое время, когда родился мой отец.

После ремонта у нас стало уютнее. И все же двум пишущим несподручно весь божий день оставаться в одной комнате, где тихо, точно мышка, стараясь никому не мешать, возится с хозяйством заботливая Мария Федоровна да попискивает не такая уж и крикливая, к счастью, наша дочка. Многие жили так же стесненно, как мы. Но они уходили на службу, проводили вне дома восемь, с дорогой – девять или десять часов. Нам же не было спасения, если не забиться в читалку, не вырваться в дом творчества хоть на полсрока.

И наши ночи, когда была тяга, а за ширмой ворочалась теща. Она нембутал глотала, чтоб скорее и крепче уснуть. Тем и испортила печень – цирроз обнаружили через месяц после переезда в отдельную квартиру. Не порадовалась...

Нужно сдавать сценарий о генерале Родимцеве – в Москве не успеваю. Ты добиваешься в Литфонде недельной путевки для меня в Голицыно. Загородный покой помог – писалось хорошо, быстро. Лишь к вечеру ослабевал ток нужного будущей картине.

Как-то за час до ужина нагрянул пьяненький Юрий Осипович Домбровский.

– Айда на станцию! За водкой! Пятерка есть, и ты сколько-нибудь добавишь...

Я уж выполнил свой урок – и потому согласился. Мы накануне только познакомились.

Отправились втроем – за нами увязался собутыльник Юрия Осиповича, поэт, тоже бывший лагерник и тезка Домбровского. Мне казалось, хватит им пить, нарочно замедлял шаг, отвлекая спутников беседой, только бы не поспеть до семи - в семь, как известно, прекращается продажа.

Хитрость удалась. Назад возвращались без выпивки. Юрий Осипович заметно потрезвел и от прогулки, и от неудачи, и, должно быть, следуя ходу собственных мыслей, вдруг спросил:

– Твоя Тамарка – латышка?

– Нет, русская. Впрочем, по отцу она – еврейка. Жирмунские происходят из Вильно. Фамилия образовалась от названия предместья Жирмунай.

– Ты никогда не задумывался, почему в метрополии сейчас живут хуже, чем в прежних российских колониях?..

Он принялся рассуждать по поводу этого, действительно, парадоксального наблюдения.

Впереди, шагах в десяти от нас двигался враскачку коренастый плотный дядька. Мне не нравилась его спина, все казалось, он слушает спиной. Свернули к воротам усадьбы, принадлежавшей когда-то известному театральному деятелю Коршу, и до меня донеслось:

– Вы – писатели! – Это кричал дядька. – Вы жиды, а не писатели! Россию Америке продаете!

В следующий миг Домбровский был рядом с ним.

– Ах ты, сука, сука! – почти шептал Юрий Осипович и носком ботинка ударил его по щиколотке. – Я таких в лагере своими руками душил...

Они сцепились. Я кинулся разнимать. Дядька вонзил ногти в мои запястья, орал:

– Русский человек, зачем с жидами связался!?

Оттянул от Домбровского, потащил чуть не на весу вдоль улицы. Он бил себя в грудь с рядами орденских планок, грозился:

– Погоди, отставники наведут порядок в родной державе!..

Домбровский, касаясь своей национальности, говорил:

– Я поляк, но с примесью цыганщины.

Друг-стихотворец вовсе был великоросс. Права Марина Цветаева:

 

В сем христианнейшем из миров

Поэты - жиды.

 

После этого случая, Юрий Осипович и дал мне рукопись еще не законченного “Факультета ненужных вещей” – шестьсот с лишним страниц, отпечатанных на машинке. Проглотив роман за ночь, я сказал:

– По моему, оба центральных образа – и Зыбин, и его антипод Корнилов обнаруживают единый источник – личность автора, как она подсознательно расщеплялась, в иные минуты на стойкость и слабость.

– Неужели?! – сокрушенно воскликнул Домбровский. – Никому больше не говори, пока не помру...

 

 

А еще ты придумала снимать зимой комнату в дачном поселке “Литературной газеты” – платформа Шереметьевская, рядом с международным аэропортом.

У тебя вышла вторая книга, твое имя – стихи, статьи – часто появлялось в периодике, оттого и стало возможно не в сезон задешево поселиться в одной из клетушек деревянного финского домика.

Ехали пригородным с Савеловского вокзала.

Пассажиры электрички,

почему у вас такие грустные лица?

Не потому ли, что поезда

начинают ходить в четыре тридцать?..

 

Долго протаптывали тропинку в свежевыпавшем снегу. Над нами взмывали и опускались лайнеры разных авиакомпаний мира. Вот ведь летают, подобно птицам, поверх границ!..

 

Я привык к гулу самолетов

на ближнем аэродроме.

К человеческому дыханью за стеной

привыкнуть не мог.

 

Наши соседи – молодые журналисты Тая и Саша Соколовы работали в штате, появлялись лишь в конце недели. Мы стали друзьями.

В полупустом поселке среди прочих обитало несколько еврейских семей. Это, видимо, раздражало Сашу.

– Умеют люди устраиваться, – неприязненно заметил он.

– А мы с тобой?..

Возразить было нечего, но принялся разглагольствовать в духе антисемитских стереотипов. Урезонил его. Оказывается, ему было невдомек, что я еврей. Внимательно и сочувственно слушал меня, когда рассказывал об истории моего народа. Для Саши все было внове. Такое часто случается: человек разделяет ходячие предубеждения только потому, что не вникнул в причины. Может, мне и удалось в чем-то поколебать Соколова. Через несколько лет он выехал из СССР, женившись на австрийской еврейке, и вывез свою талантливую “Школу для дураков”, которую перед смертью успел приветить скупой на похвалы Владимир Набоков.

 

Продолжение следует