Зэев Гуфельд 

            Бомбист


          

Глава I

                        В трамвайном депо пятые сутки бал;

                        Из кухонных кранов бьет веселящий газ.

                        Пенсионеры в трамваях говорят о звёздной войне.

                        Держи меня, будь со мной.

                        Храни меня, пока не начался джаз.

                                    "Пока не начался джаз", Б.Гребенщиков.

           

            ***

            Ипполит Артемьевич неторопливо заканчивал утренний туалет, мурлыкая под нос то ли "В лунном сиянии снег серебрится", то ли "Боже, царя храни". Время от времени он даже помахивал бритвою в такт своему, так сказать, пению. Хотя и по тактам нельзя было определить, какой же мелодии отдавал предпочтение его баритон. Что ж, несмотря на понедельник, Ипполит Артемьевич мог позволить себе эдакую леность. И потому, что встал достаточно рано: сентябрьское солнце только-только почтило своим присутствием древнепрестольный Киев. И потому, что сегодня ему вообще полагался выходной после того, как всю пятницу, субботу и даже воскресенье он ставил во фрунт святошинских железнодорожников: от начальства до стрелочников (особенно стрелочников), лично инструктируя их на случай прохождения на Крым некоего особо важного состава. Вернулся он поздно ночью, страшно уставший, и вполне заслуживал небольшой отпуск. Но, по старой военной привычке, проснувшись ни свет, ни заря, решил явиться-таки на службу, чтобы лично доложиться милейшему Сергею Юльевичу. А так же высказать ему несколько интересных соображений по поводу обеспечения безопасности Юго-Западной железной дороги в нынешние смутные времена.

            Покончив с процедурами, как гигиеническими, так и, слава богу, музыкальными, он тихонько вернулся в спальню, дабы облачиться в военный мундир. И хотя не слишком-то жаловал недавние новшества, особенно крючки, но сама военная форма обдавала какой-то надёжностью, какой-то незыблемостью, словно подчёркивала необходимость Ипполита Артемьевича на этом бренном свете. Ведь недаром сам генерал-губернатор, его высокопревосходительство генерал от инфантерии Дрентельн, первым же делом отозвал его из небытия отставки и назначил советником управляющего Юго-Западными железными дорогами по военным вопросам и вопросам безопасности.

            В процессе превращения озорного певуна в строгого штабс-капитана лейб-гвардии Ипполит Артемьевич, по своему обыкновению, любовался супругой. Анна Михайловна всё ещё спала, по детски пристроив головку на сложенные ладошки. Обнажённое плечико кокетливо выглядывало из-под одеяла. Ипполит Артемьевич склонился и мягко поцеловал вначале это плечико, а затем, как обычно, висок, чуть прикрытый рыжим пушистым локоном. После чего проследовал в гостиную, чтобы позавтракать и узнать, на свою беду, утренние новости.

            Свежеподжаренные гренки золотились на фиолетовой фарфоровой тарелочке, зачем-то поблёскивала серебряная вилочка, и дивный аромат чая исходил от опять же фиолетовой фарфоровой чашки. В аромате угадывались какие-то травы, которые изумительно знает Степанида Артемьевна, незаменимая экономка, а стряпуха так просто от бога. Она заглянула в столовую как раз в тот момент, когда Ипполит Артемьевич садился за стол. Он привстал и кивнул ей, здороваясь:

            —Доброе утро, Степанида… Артемьевна… — он всегда запинался, произнося её отчество. Словно назвать Степаниду "Артемьевной", как признать своей старшей сестрой. И не то, чтобы он глядел на неё свысока, наоборот, лейб-гвардии штабс-капитан даже робел перед этой крепкой сорокалетней абсолютно уверенной в себе женщиной. Бабой.

            —Що ж вы сэбэ нэ бэрэжитэ! — бескопромисно заявила "баба", негодующе глядя на хозяина дома, —Ни отдохнулы! Ни выспалыся! В гроб себя хотите загнать? О жене бы подумалы!

            —Дел невпроворот. Вот успокоится всё, тогда и отдохну. Может, в Пятигорск съезжу. Или, наоборот, в Баден-Баден.

            —Э-эх, — не поверила Степанида Артемьевна, и, бормоча что-то под нос, удалилась на кухню.

            —Ксюшенька, открой буфет! — позвал Ипполит Артемьевич, принимаясь за гренки.

            Горничная, двадцатилетняя Ксюшенька, впорхнула в комнату, словно ждала этого указания. И в самом деле, ждала. Ждала. Ещё как! С нетерпением. С трепетом. С гордостью.

            И была тому причина. Ох, какая причина была тому! Мало того, что на всей Трехсвятительской только они провели к себе электричество, но такой вот буфет, по её сведениям, даже на Владимирской имелся лишь у одних Трубецких. И совсем не такой, а какой-то поганенький. Никудышный, прямо скажем, буфет приобрели себе Трубецкие. Ксюша подошла к своему, то бишь, Ипполита Артемьевича буфету, машинально, но благоговейно протёрла фартучком золотую табличку "Фабрики И.М. Бродского", открыла ампирные створки, отскочила и затаила дыхание, в ожидании чуда.

            И чудо непременно случилось: замерцала буфетная витрина и явила в гостиную самого шпрехмейстера Владимира Николаевича Давыдова, от дородной импозантности которого Ксюшенькино сердечко начинало биться ещё сильнее, чем от буфета. Шпрехмейстер восседал в турецком кресле перед турецким кофейным столиком, хотя был одет не в турецкий халат, скажем, с нелепою феской, а в тёмно-серый фрак, украшенный на лацкане затейливым, видимо серебряным, вензелем "КГ ТТ" – "Кiевский Губернский Телевизiонный Театръ".

            —…а так же от имени всех киевлян, — расплылся по комнате сочный давыдовский бас, настоянный на петербургской Александринке, —с пожеланиями долгих лет жизни профессору Боткину на пользу отечественной и мировой медицине.

            Ипполит Артемьевич гордо, но неотрывно смотрел в телевизионный буфет, впрочем, не забывая о завтраке. Ксюшенька, в нарушение этикета, осталась в гостиной и тоже смотрела в витрину, робко замерши в дальнем углу. Но, хотя штабс-капитан и придерживался строгих правил, он всегда позволял юной горничной эту слабость. Мало того, и он, и Анна Михайловна специально звали девушку, чтобы делить с нею радость от чудо-игрушки для взрослых. Да что там Анна Михайловна, даже Степанида Артемьевна не порицала ни Ксюшеньку, ни хозяев за грубое нарушение субординации. Хотя сама буфетом не интересовалась, втайне побаиваясь и этой "жидовской чумы", и вообще "бесовских лектрических штучек".

            Тем временем, Давыдов поднял со столика лист бумаги, исписанный мелким почерком, и, кашлянув в сторону, очень по-домашнему продолжил:

            —Та-а-ак, этот день интересен историческими событиями. Вернёмся-ка мы по нему к Адаму и Еве. Чуть больше полувека тому, в 1826-м, родился немецкий математик Бернхард Риман, к сожалению, мне это имя ничего не говорит. Во-от: во Франции был принят очень полезный, по моему мнению, закон. "Закон о подозрительных", объявлявший врагами народа всех, кто не получил свидетельства о благонадежности. Это в 1793-м… м-да. Хотя, по моему глубокому убеждению, в наше время необходимость такого закона несомненна… 1656-й, Оливер Кромвель вновь созывает парламент Англии… мрачные времена. А вот событие радостное для каждого христианина: о 335-м годе от Рождества Христова император Константин открывает для паломников храм Гроба Господня, – неожиданно тон его обернулся торжественным речитативом, а в глазах заплясали чёртики, радуясь хорошо подготовленному сюрпризу: —А три дня назад во дворе храма установили долгожданную шальтунг для телевизионного наблюдателя, с выходом на азиатский коммутатор, а от него на европейский и всероссийский. Через час мы увидим торжественный молебен, а пока вы можете созерцать Святой Город Давида, Соломона и Спасителя – Иерусалим!

            На витрине, к Ксюшиному восторгу, замелькали смуглые люди в сказочных одеждах, больше походивших на тряпьё… люди что-то кричали, то ли смеялись, то ли угрожали, размахивали руками и, казалось, хотели пролезть прямо в киевскую гостиную, прельстившись золотистыми гренками и травяным чаем… но отхлынули… это турки в забавных мундирах разогнали толпу, охраняя завтрак штабс-капитана… показались ступени с обломанными колоннами… каменная стена, а за ней верхние этажи очень странных – сутулых – домов… пыль… и… верблюд!

            Только он походил на картинки из книжек, и всё равно, был каким-то… настоящим. Но даже разочарование оказалось радостным: не картинка, не сны, ни чьи-то рассказы – жизнь! Настоящая жизнь, а вчерашние сказки оказались реальностью. Пусть излишне правдивой, но правдой…

            Потом появились попы... Даже попы не такие… Кадило, чуть не влетевшее в объектив наблюдательного аппарата… А вот европейцы! Слава богу!… И неевропейцы, но уже не в тряпье, степенные, важные… Снова попы

            Странно, но тот, чёрно-белый, мир и вправду казался правдивей цветного этого. Золотые лучи восходящего солнца не пытались украсить убожество города, как не пытались украсть от его величия. Ибо не были золотыми. Беспристрастно холодными белыми. Освещая и только. Без фальши. Кричаще-пурпурная попона верблюда, словно лишилась голоса: цветастого лживого восточного голоса. И остался лишь дряхлый верблюд, дряхлый своим спокойствием с опостылевшей попоной на облезлом горбу. И не ответить, что восхитительней: видеть город, лежащий за тысячи вёрст, в чуждой стране, в чужой части света – или его чёрно-белую правду.

            Митрополит… голодранцы… свечи… турки… раввин?!... взглядом отца на жестоких детей… и дальше пошёл... снова монахи, не наши… свечи… и наши!...

            Ксюшеньки не было больше. Не она, а Святой Город стоял там, в углу позади Ипполита Артемьевича. Иерусалим: с тонкой талией и паломниками, с высокой грудью и пыльной святостью, с длиной чёрной косой и восточным сентябрьским зноем, теребя белый фартук, молясь и торгуясь, робко стоял Вечный Город в квартире на Трёхсвятительской, отражаясь в витрине буфета фабрики Бродского.

            Ипполит же Артемьевич, занятый созерцанием восточных диковинок, не забывал и о гренках. Но не успел подобраться к последней, как произошло нечто странное. Исчезли с войны надоевшие турки, и пальмы, и митрополит – вся Святая Земля скрылась в рябой электрической метели. И Ксюшенька вынырнула из этой метели, удивлённо таращась в буфет. И вынырнул из этой метели шпрехмейстер, и испугал не на шутку: крайне взволнованный, что тоже было в диковинку, он яростно дёргал щекою и ярко блестел пропотевшим челом. Впрочем, нет, не взволнованный – потрясённый. Настолько, что впервые за оба года работы Театра не находил, с чего же начать:

            —…Не зря я говорил о необходимости у нас французского закона… тогда бы…

            Но быстро собрался силами, подтянулся, развернул плечи, как-то с витрины навис над гостиной и стал похож на безбородого патриарха Моисея в преддверии первой египетской казни. Даже в голосе зазвучали безмерная сила и всеохватывающая трагичность:

            —Дорогие киевляне. Дамы и господа. Бесчеловечное преступление постигло наш город. Полчаса назад какой-то мерзавец бросил бомбу в его высокоблагородие графа Сергея Юльевича Витте.

            Ипполит Артемьевич в ужасе застыл.

            —Сам граф не пострадал. Но погибла его жена, Надежда Андреевна.

            Вскрикнула Ксюша.

            —Мы все чтим и любим Сергея Юльевича, который сделал немало не только для вверенной ему железной дороги, но и для самого города.

            Ксюша взвыла, но тут же прикрыла рот дрожащими ладошками.

            —Бессмысленная жестокость тех, кто называет себя "радетелями народа", потрясает. Покушение на замечательного человека. И особенно гибель безвинной молодой женщины. Ужас и скорбь всякого нормального человека – вот их "радения"! Народ проклянёт их, как иуд!!!

            Ипполит Артемьевич сидел не шелохнувшись. Из угла доносились рыдания Ксюши. Уловив непривычные настроения, из кухни прибежала Степанида Артемьевна. Да так и осталась на входе, косясь в злосчастный буфет, в котором показалась чья-то рука, подающая Давыдову ещё один листок.

            —Сообщение из Жандармского Управления, — взглядом скользнув по листу, торжественно пробасил Давыдов. —Преступник-бомбист бежал, но был схвачен на Крещатике. Им оказался… — шпрехмейстер сверился с записью, —бывший лейб-гвардии штабс-капитан артиллерии Тальзин! Ипполит Артемьевич... А ныне господин Тальзин является советником его высокоблагородия графа по делам безопасности. На данный момент Тальзин препровождён в Управление на допрос. Им занимается лично его высокородие полковник Новицкий. Вот такая вот безопасность у господ артиллеристов, — как-то невпопад закончил Давыдов.

            Из буфета послышался сдавленный шёпот:

            —На месте... Ещё три минуты…

            Шпрехмейстер гневно зыркнул куда-то вправо, и шёпот задохся.

            Ипполит Артемьевич почувствовал себя неожиданным именинником. Как тогда, когда впервые предстал обнажённым перед Анной Михайловной. Гордость и стыд. И было тогда, чем гордиться. А чем вот гордиться теперь? Что за чушь? Вот гренка… последняя… ем… Надо будет… Непозволительно так ошибаться! Пусть примут меры!

            Шпрехмейстер что-то сказал, и вновь появился храмовый двор, полный паломников. Но в свете последней трагедии их праздничная суета раздражала своей неуместностью.

            "Они же ещё ничего не знают!", — подумалось Тальзину.

            —Они же ещё ничего не знают! — эхом откликнулось из буфета.

            У Тальзина ёкнуло сердце. А буфет, как ни в чём не бывало, прошипел:

            —Тишина за кулисами… давайте Липки, — и подали Липки.

            Привычные киевские Липки, богатые, благодушные и спокойные в жизни, бурлили в буфете толпою зевак и жандармов. Это словно во сне: всё знакомо – и совершенно неправильно. А толпа то глядела куда-то вглубь Институтской улицы, то радостно галдела прямо в наблюдательный аппарат.

            Словно меня приветствуют, удивился штабс-капитан, что за глупости!

            —К сожалению, телевизионная шальтунг на Институтской слишком далеко от места происшествия, — принялся пояснять незримый Давыдов, —но длинна кабеля позволила оперативной труппе подобраться поближе. А его высокородие Василий Дементьевич любезно приказал жандармерии всячески нам способствовать.

            И жандармерия способствовала всячески. Не хуже турецких коллег они разогнали толпу, и вскоре буфетным зрителям представилось зрелище столь же страшное, сколь любопытное.

            Прежде всего, широченная чёрная лужа. Словно какая-то каракатица брызнула в испуге чернилами, испоганив тротуар Институтской. И лишь потому, как её обходили – не брезгливо, а с угрюмым уважением, становилось до мурашек понятно, что на самом деле всё это – кровь. Прямо в луже, но ближе к дальнему краю, лежало нечто бесформенное, продолговатое, безжизненно-белёсое в тёмных пятнах, с бахромой длинных щупалец от излохмаченных юбок. И впрямь, больше похожее на обитательницу морских глубин, чем на жену графа Витте.

            Бздынннньк! Это упала в обморок Ксюша.

            "Чем она так звенит?" — хмыкнула глупая мысль. Тальзин и Степанида Артемьевна бросились к горничной. Тальзин даже был рад, что появилась причина отвернуться от страшной витрины. Нет, в Балканскую компанию он видел картины страшнее. Он видел турка, всплеснувшего руками в отчаянии; и руки взлетели к небесам в жесте мольбы, чтобы Аллах наконец-то увидел, то, что не хочет услышать. Он видел бегущего с холма поручика Батурина, голова которого катилась следом, подпрыгивая на кочках, словно пыталась догнать; но застряла в кустах и смотрела с тоской на собственный убегающий труп. Он видел, как целая рота превратилась в маленький рубиновый Петергоф, на секунду застыв в дурацких наигранных позах. Он видел такое, к чему привыкнуть нельзя. И это непривыкание становилось привычным. Война-с.

            Но превращение человека в каракатицу было настолько неправильным, что тянуло удрать в уборную и выблевать из себя это видение: колышущиеся на ветру щупальца и большая чернильная лужа.

            –Это кровь. Это кровь. Просто красная кровь, — вдруг сказал Ипполит Артемьевич прямо в лицо очнувшейся Ксюши. И снова пришлось приводить её в чувство.

           

            ***

            Тальзин вышел из дому в прескверном расположении духа. Привычно перекрестился на византийскую коренастость Десятинной церкви, а затем на бирюзовую стройность Андреевской. Машинально отметил, что первые дома на Андреевском спуске скоро будут закончены, и ещё несколько пустырей, похоже, готовят к строительству. Так же машинально поискал глазами коляску, но вспомнил, что в управлении его сегодня не ждали. Нужен извозчик. Можно, конечно, сделать крюк на Владимирскую, пару шагов – их там пруд пруди. Но решил спуститься по Трёхсвятительской к Крещатику. Не потому, что так по пути, а просто хотелось пройтись. Развеяться.

            Тем более, утро было хорошим. Да чего уж, замечательным выдалось утро! Облака рафаэлевскими херувимчиками шалили в небесной лазури. Бесконечно распевался душевно-бездарный воробьиный хор. Лёгкий ветер звенел изумрудными монистами тополей и каштанов.

            Но развеяться не получалось. Не выветривался из ушей ни надрывный Ксюшенькин плач, доносившийся с кухни, ни грохочущий шёпот Степаниды:

            —Та чим вы допоможитэ? Що вы зробытэ? Все, що моглы, вы вже зробылы!

            И саднил душу Аннушкин взгляд – тот, когда Ипполит Артемьевич присел на кровать, робко погладил руку жены и произнёс:

            —Надежда Андреевна... она погибла… — и добавил прямо в побелевшее лицо: —По буфету сказали, что я бросил бомбу.

            Анна Михайловна как-то вся дёрнулась, затем нежно помяла пальчиками его ладонь, и вдруг посмотрела так, словно видит впервые:

            —Зачем?

            Нет, не слушал штабс-капитан воробьиную какофонию, не влекли его взгляд облака-херувимы. Даже Михайловский Златоверхий он миновал, не любуясь, как прежде златыми верхами собора. Он старался одновременно и не думать об этом, и всё же понять:

            —Что значит: "Зачем?"?

            И носились в его голове непонятные думы. Словно тени от птиц: вроде видишь, а не ухватишь; вроде рядом, а где-то не здесь; вроде ясно очерчены формы, но ни одной постоянной. То сплетаясь, то вновь разлетаясь чертили в его голове иероглифы: то усталости, то возмущения. А сами птицы метались по сердцу. Щекоча и поклёвывая. Поклёвывая и щекоча. Щекоча… и пришёл в себя штабс-капитан, лишь увидев обиженно-возмущённое лицо извозчика, и понял, что на законный интерес:

            —Куда йидымо, барин?

            Ответил:

            —Не твоё собачье дело!

            Тальзин тряхнул головой и вытряхнул чёртовы тени. В сердце испуганно притихли птицы. Тальзин позволил себе улыбнуться:

            —Извини, голубчик. Давай-ка на Банковую, к особняку графа Витте.

            И киевская шумная, хотя несколько провинциальная, суета наконец обступила его. Ипполит Артемьевич строго взял себя в руки: ни птицы, ни даже их тени не смели пошелохнуться. Лишь проезжая по Институтской, штабс-капитан весь напрягся, в ожидании страшного места. Но был весьма разочарован его заурядностью: пара жандармов привычно матюкала извозчиков; труп, разумеется, уже увезли; и песок толстым слоем укрывал мостовую и даже не темнел влажными оспинами – нигилистическим шаржем на зловещесть чернильной крови. Видимо, дворники Липок старались на совесть.

            Свернули на Банковую. Вот где серьёзность утреннего происшествия явила себя в полную силу! Оба особняка – и Витте, и губернаторский напротив – превратились в жандармские муравейники. Жандармы стояли также на улице, проверяя прохожих и проезжающих. Несколько раз досмотрели и штабс-капитана: ещё на подъезде, на входе в витые ворота и у ступеней парадного входа, где пришлось предъявить револьвер. Хмурый усталый вахмистр придирчиво облапал бельгийскую игрушку, ироничную гордость Ипполита Артемьевича, покрытую затейливыми узорами, что палаты московского Кремля. Ипполит Артемьевич приобрёл "Лефоше" года четыре назад по причине отставки… по причине ранения. Помнится, выбирал между этим непредсказуемым аристократом и надёжным, как пёс, но безнадёжно плебейским "Бульдогом". Победили патриции. Тальзин купил бы и оба… да к чему уж теперь. Между тем вахмистр снова облапал бельгийскую цацку, на сей раз вполне уважительно. Слишком схожа она с иноземной носастою гувернанткой, глядящей на мир с брезгливостью и любопытством. Штабс-капитан чуть не фыркнул, представив её возмущение. Жандарм прищурился, внимательно посмотрел в нетерпеливые Тальзинские глаза, вернул револьвер и, улыбнувшись даже не губами, а седыми усами, равнодушно произнёс:

            —Пожалуйте, ваше высокоблагородие.

            Тальзин поднялся, он решил, что Сергей Юльевич, скорее всего, в жилой части дома, а не в половине, отведённой под Управление. И не ошибся. Молодой вдовец стоял посреди полукруглой прихожей. Несколько служащих сочувственно зудели чуть поодаль, а графа на данный момент утешали городской голова Иван Толли, седобородый профессор Сольский и выскочка Николай Добрынин, которого недолюбливали за карьеризм и нахрапистость. Витте, сжав белые губы, молчал. Несчастная Надежда Андреевна (господи, какой страшный конец!) тоже была здесь. Она вместо мужа благодарила за сочувствие и беспрестанно смахивала с его мундира невидимые пылинки. На что граф ласково улыбался, а грубоватый Добрынин выкрикивал ей в лицо очередную страшную клятву жестоко покарать её убийцу.

            —Что ж вы нас всех так подвели?! — разнеслось по прихожей уверенным голосом генерал-губернатора.

            Все вздрогнули и обернулись на Тальзина. Тальзин же обернулся на входящего Александра Романовича, грозившего виновнику страшных событий зажатой в кулаке белой перчаткой:

            —Ипполит Артемьевич! А ведь граф за вас хлопотал, да-с, чтобы я дал ему вас в советники! — Дрентельн насквозь прожигал укоризненным взглядом: —А я никогда не верил артиллеристам! Учёные больно! Вот и маетесь от своей учёности! Вечно у вас кружки всякие, вольнодумство, народники хреновы! Надежда Андреевна, простите, голубушка. Молчите? Ничего, Василий Дементьевич уже третий час вас допрашивает! Новицкий всё вызнает! Не отвертитесь, батенька-с! Всё выпытает!

            —Ваше высокопревосходительство! — возмутился Тальзин и обратился к Витте: —Сергей Юльевич! Зачем же так!.. — "Хоть у покойницы спросите", — хотел он добавить, но промолчал: ей, бедняжке, и так уж досталось, не стоит снова проводить её через это. И он только подошёл и поцеловал её бледную, но горячую руку.

            —Я надеюсь, в скором времени всё разъяснится, — глухим голосом ответил Витте. —Поверьте, что мне, как и вам, хотелось бы верить в вашу невиновность. Мало того, я намерен испросить у его высокородия Василия Дементьевича разрешения встретиться с вами в его Управлении или в тюрьме. Мне хотелось бы лично задать вам несколько важных для нас обоих вопросов.

           

            ***

            Ипполит Артемьевич сидел в своём кабинете и ждал, когда же ему принесут планы Святошинского узла. Он поневоле прислушивался к буфетному завыванию, в котором угадывался обещанный молебен из храма Гроба Господня. Буфет, стоявший в приёмной, как раз под портретом Александра III, подарил Управлению сам Израиль Маркович Бродский. Не "Отечество", как у Тальзина, Витте и городского главы. И гарнитур даже вовсе не Таршеса, а какого-то совсем неизвестного краснодеревщика. Тем не менее, весьма элегантный, "Меркуриус", замечательно подошёл к деловому стилю тех помещений графского дома, которые отводились под Железнодорожное Управление. Зато аппарат как в "Отечестве" – лучший в мире: лабораторий профессора Голубицкого и инженера Попова. Но и он не мог заглушить осуждающие голоса сплетничающих чиновников.

            Тальзин встал и прикрыл дубовые двери. Это тоже не помогло. Уже не ушами, а неразбавленной совестью слышал он порой возмущённое, порой укоризненное бормотание сослуживцев и подчинённых.

            Наконец, принесли документы, инженер Синельников и бывший кантонист Гурвиц. Очень толковая пара, схватывающая всё налету и моментально выдающая результаты, но сегодня дело не шло. Гурвиц подолгу смотрел в бумаги рассеянным взглядом, на удивления Тальзина отвечал такой же рассеянной улыбкой и, в конце концов, высказал Синельникову:

            —Боюсь, Игорь Дмитриевич, скоро вам со мной не работать.

            —Бросьте, Яков Семёнович, — успокаивающе отмахнулся Синельников, но и сам был неспокоен, —вы же не офицер.

            —Да, но тоже артиллерист... Да и, кроме того…

            Договаривать не решился. И слава богу: неожиданно дверь приоткрылась, и в проёме показалось одутловатое лицо, оторопело моргающее из-под фуражки железнодорожника. Под удивлёнными взглядами столь важных чиновников оно сконфузилось окончательно и скрылось вместе с фуражкой за досадливо крякнувшей дверью. Тальзин пожал плечами, пошелестел документами, однако  вернулся к прерванному разговору:

            —Нет-нет, милейший, — обратился он к Гурвицу с лёгкою укоризной, —не клевещите на Сергея Юльевича!

            Гурвиц вздохнул, но ответил почему-то не штабс-капитану, а снова-таки Синельникову:

            —Есть вопросы, которые от графа не зависят…

            —Не знаю, не знаю, уважаемый. Но вот по поводу артиллерии вы зря беспокоитесь. Не "благословят" же всех из-за нескольких революционных кружков!

            —Не знаю, не знаю, — повторил Гурвиц, только иным тоном, —всех, может быть, и не "благословят", но я, дорогой мой, не все…

            Дверь приоткрылась вторично, появилось всё то же лицо. Нелепо моргнуло, исчезло. Штабс-капитан сызнова дёрнул плечами, на сей раз с отчётливым неудовольствием. Синельников хмыкнул. Не приметив робкого посетителя, Яков Семёнович превратно истолковал реакцию сослуживца, но не обиделся, лишь назидательно огорчил:

            —Да и вы – не все, хотя из гражданских. Мы с вами первыми на подозрении, — и покосился на Тальзина.

            Тальзин задумал вскипеть, но передумал. Что это даст? Тревоги его подчинённых понятны… Можно сказать, законны тревоги его подчинённых …

            —Вы извините, Ипполит Артемьевич, — вдруг извиняющимся тоном пробормотал Гурвиц, —мы-то с Игорем Дмитриевичем не верим в эти ужасные обвинения и надеемся, когда вас освободят, продолжить под вашим началом… но… сами понимаете…

            Дверь приоткрылась…

            —Я понимаю, что это никуда не годится! — всё же вскипел Ипполит Артемьевич, но не на Гурвица и даже не на моргающее явление, поспешно сгинувшее от греха: —Немедленно отправляюсь в Театр и разберусь с этими нелепыми инсинуациями! Нелепыми и опасными, между прочим!

            Приняв решение, он быстро собрался, дал указания на время своего отсутствия и решительно зашагал на улицу. Моргающий железнодорожник, силясь о чём-то спросить, увязался, было, за ним:

            —Ваше… Ваше… Ваше… — приземистый, но крепко сбитый, трусил он за возмущенным Тальзиным, как тендер за паровозом: —Мне бы… мне бы… мне бы… — и набравшись храбрости, выпалил одним махом: —Христом-богом, не пил! А кто видел? Только по праздникам! А ни-ни-ни, понятие имеем… — и снова: —Ваше… Ваше… Ваше…

            Тальзин в раздражении отмахнулся, указав на бегущего по коридору конторщика. Словно стрелку перевели: посетитель покатился в сторону означенного служащего, который вынужденно притормозил, провожая советника по делам безопасности тягостным взглядом почтительной укоризны.

            —Мне бы… Мне бы… — по новой запричитал ходатай, старательно подбадривая себя морганием.

            Но штабс-капитану было уже не до них: он спустился по лестнице, пронёсся сквозь вестибюль и устремился к воротам.

            Оказавшись на Банковой, Ипполит Артемьевич наконец-то остановился, выглядывая извозчика, когда со стороны сада донёсся рассерженный голос графа Игнатьева, бывшего министра внутренних дел, переживающего опалу в своём имении неподалёку от Киева:

            —Нет-нет-нет, Серёженька! Не позволяйте своему горю влиять на ваши убеждения! Фактам, допустим. Размышлениям, допустим. Но не эмоциям! Эмоциям не позволяйте!

            —Да, но…

            —И никаких "но"! Эти не знают никаких "но", и мы не должны! "С волками жить – по-волчьи выть!" – так говорят в народе. И господам из "Народной воли" придётся эту волю испытать на себе… Вы знаете, я реформист. В чём-то даже демократ, но считаю, что вы были совершенно правы: этих мерзавцев надо бить их же методами! Бить! Бить! И бить! Их же собственными, да и вообще любыми методами! Да-с. "С волками жить…". И мне очень жаль, что его величество распустил нашу "Священную дружину". Катков с Победоносцевым хотели навредить мне, но победоносно навредили всей России.

            И уже в пролётке, опять выезжая на суетливый Крещатик, но через Круглоуниверситетскую, Ипполит Артемьевич понял: что-то мешает ему окончательно согласиться с графом Игнатьевым. "Этих мерзавцев надо бить их же методами", — снова и снова повторял он, пробуя фразу на ощущения. Ощущения были странными: словно заглядываешь в собственный револьвер.

            Нет, это решительно никуда не годится! Ох, Давыдов! Ох, чёртов шпрехмейстер!

            И когда пролётка вывернула на Фундуклеевскую, штабс-капитан был готов, может, и не "их же методами", но набить морду – всенепременно. Пришлось даже несколько раз прогуляться вдоль здания театра, чтобы успокоиться. После четвёртого дефиле от вывески "Телевизiонный Театръ" на одном углу дома до вывески "меблиров ЛIОНЪ комнаты" на другом углу (никаких "меблиров" комнат на втором этаже давно не было: над театром разместились репетиционная и аппаратные цеха), Ипполит Артемьевич решил, что температура его возмущения снизилась до вполне безопасной, но достаточно неприятной для собеседника.

            В малом фойе скучала немалая очередь в кассу, состоявшая в основном из лакеев, нескольких обывателей (по виду, приказчиков), да пары студентиков с барышней. Объявление над кассой напоминало, что билет действителен лишь на четыре непрерывных часа, начиная с момента продажи. Хотя, по мнению Тальзина, в обычном театре за такие деньги можно было бы провести четыре непрерывных дня и при этом не томиться ожиданием свободных мест.

            В кассу стоять он не стал, так как пришёл за другим, и сразу же обратился к служащему, перекрывшему вход в собственно театр. На лацкане служащего искренним блеском фальшивого серебра сиял знакомый шпрехмейстерский вензелёк "КГ ТТ", разве что поменьше.

            —Мне необходимо поговорить с господином Давыдовым, — отчеканил Ипполит Артемьевич.

            —Они-с заняты на новостях-с, — как-то не вполне по-русски ответил служащий.

            —Я ему покажу новости! — неожиданно рявкнул штабс-капитан, и очередь умолкла, наслаждаясь бесплатным довеском к будущим развлечениям.

            Служащий принялся урезонивать Ипполита Артемьевича:

            —Ваше высокоблагородие! Маэстро действительно заняты-с! Никак невозможно-с!

            Тальзин снова взял себя в руки и посмотрел на упрямого собеседника тем обещанием лютости, которым, бывало, возвращал дезертиров к орудиям. На служащего этот взгляд произвёл весьма любопытный эффект: он побледнел, как-то раздулся, буквально замуровав собою проход, и принялся дёргать лохматою бровью, пока позади Ипполита Артемьевича не послышался топот опрометью бросившегося вон человека.

            —Кто это был?!

            Служащий оскорбился таким кощунственным предположением:

            —Клянусь честью, не они-с! И поймите, ваше высокоблагородие, не могут они разговаривать с каждым, кто требует-с! Иначе работать никак не возможно-с!

            —Хорошо, — Тальзин жестоко улыбнулся, старательно скрывая восхищение, —Как "они-с" работают, мы уже знаем. Я подожду до конца новостей, а ты, милейший, ему передашь, что…, — топот сзади вернулся, —что с ним желает беседовать лейб-гвардии штабс-капитан Тальзин!

            Служащий изменился в лице. Но не испуганно, наоборот, как-то весь осветился радостью, словно кто-то украл из Днепровского пароходства, вставил в него и зажёг лампу Яблочкова. Тальзин подумал, что и вокзал давно пора осветить этими лампами, да и такие вот служащие тоже не помешают. А тем временем, лохматые брови снова пришли в движение. Штабс-капитан обернулся и обнаружил себя в окружении жандармов, коих мимические упражнения Тальзинского визави с одной стороны успокоили, с другой стороны огорчили. Зато очередь взволновано загудела: Тальзин! Сам Тальзин! Тальзин!

            —Ваше высокоблагородие, как замечательно-с! Маэстро мечтают встретиться с вами! Они даже хлопотали разрешение у его высокородия Новицкого. Но тот, хотя и любит маэстро, но до конца следствия никак позволить не мог-с. И вдруг вы, собственной персоной-с! И в тюрьму к вам не надобно ехать! Вы проходите-проходите, — наконец-то посторонился служащий, —пожалуйте в губернаторскую ложу-с! Как только маэстро закончат, они к вам подойдут-с!

            И Тальзин проследовал в "ложу-с", где принялся ожидать, стараясь не растворить в любопытстве своё справедливое негодование.

            И было чему любопытствовать! Посреди ярчайше освещённой электричеством сцены в своём неизменном турецком кресле восседал неизменный Давыдов. А вот фрак обманул, оказавшись не тёмно-серым, а фиолетовым. Целых три наблюдательных аппарата (из крашеной фанеры), словно драконы с одной головой, но шестью латунными рылами каждый, принюхивались к шперхмейстеру. За каждым приглядывал человек, то оттягивая фанерное чудовище за металлическую сбрую, то поддаваясь ему. И ещё три смельчака расправляли драконьи хвосты, опутавшие сцену чёрной резиновой паутиной. А с колосников свисала целая гроздь неприличного вида конструкций, словно некая ведьма вывесила сушиться собранный со скопцов урожай. Микрофоны, узнал штабс-капитан по публикациям в "Ниве" или в "Научном обозрении". Давыдов, невозмутимо сидя под пикантной гроздью, величественно вещал прямо в драконьи рыла, а тем временем рабочие сцены устанавливали декорации, стараясь не оказаться позади турецкого кресла. "Ричардъ III (Вилльямъ Шекспиръ)", Тальзин вспомнил афишу на входе.

            Возле каждой кулисы стоял телевизионный буфет с огромными линзами перед витриной. В каждом буфете повторялся Давыдов. Но когда из-за правой кулисы показался нервического типа субъект и принялся тыкать в шпрехмейстера пятернёй, впрочем, нет, четырьмя пальцами, тремя, двумя и яростно одним, Давыдов остался только на сцене, а в буфетах… далековато были буфеты! Но вот вам преимущества губернаторской ложи: ещё один, без линзы, стоял прямо здесь, и Тальзин немедля его открыл.

            Правда, такие буфеты Ипполит Артемьевич не жаловал. В отличие от господ Трубецких, как раз приобретших подобное. "Подобное" было главным конкурентом "Отечества" (Бродского-Голубицкого-Попова и Таршеса): "Примус" – гордость итальянских азиенде инженера Маркони, вычурный гарнитур мастера Гамбса.

            И "Примус", похоже, ответно не жаловал Тальзина, отразив лейб-гвардии штабс-капитана закованным в кандалы на выходе из Жандармского Управления. Тальзин смотрел на себя и думал, бог знает о чём: о надорванном рукаве, о ссадине на левой скуле, о воспалённых глазах, освещающих презрительной решительностью растерянное Тальзинское лицо. Ощущение отрешённости от себя заполнило штабс-капитана предчувствием тошноты. В зеркале всё по-другому: в зеркале ты – всё ещё ты. Ты поднимаешь руку – и ты поднимаешь руку. Ты поправляешь воротник – и ты поправляешь воротник. Сам себе бог. Ты настолько послушен себе, что кажется, можешь взлететь. И вдруг "непатриотичный" буфет мстительно показал Ипполиту Артемьевичу всю тщетность усилий что-либо изменить. И хоть вышвырни ехидный "Примус" из губернаторской ложи, хоть вызови самодовольного шпрехмейстера на дуэль, хоть разорви горячее чрево Театра безумным воплем, пистолетным выстрелом, самоубийством, но телевизионный Левиафан доставит Иону на место. И как повезли тебя, голубчика, в тюрьму, так и везут. Вернее, пока что ведут к тюремной карете, отгоняя разгневанных обывателей от и так пострадавшей Тальзинской личности.

            Тальзин поднял глаза – и Тальзин поднял глаза. Мольба: "Помоги!", — в чёрных глазах? В карих глазах? Ирония Левиафана. Мимолётная шутка. И Тальзин целит отчаяньем Тальзину в затылок:

            —Правда… Я арестован! Я действительно арестован!!! — беззвучно. И безнадежно.

            И в этот момент, словно для закрепления урока, Ипполита Артемьевича сплющило. Сплющило там, в буфете, в "Примусе". То ли Маркони чего-то не предусмотрел, то ли наоборот, предусмотрел даже это, но площадка перед комплексом Присутственных мест сжалась в полоску на треть буфетной витрины – и штабс-капитан стал похож на лягушку.

            —Так вот… так вот… Её в каракатицу… меня в лягушку…

            Нет, не только его. Сплющило всех. Детская сказка? Сон электронов? Но лягушки в жандармской форме прикрывают лягушку в мундире лейб-артиллерии от других, озверевших, лягушек, коих всё прибывает, и прибывает, и прибывает… и вот уж весь мир на витрине буфета заполнен суетящимися лягушками.

           

            ***

            Ипполит Артемьевич уже третий час занимался тем, чего никогда бы себе не позволил во вменяемом состоянии: бесцельно бродил по улицам. И не то, чтобы раньше не возникало такого желания, побродить по ясным киевским улицам, как раз возникало, не раз. Ох, не раз мечталось лейб-гвардии штабс-капитану, чтобы с Аннушкой, с Анной Михайловной, чтобы под руку, чтобы пение птиц, разговор ни о чём. Насмехаться над Анной Карениной. Почти без боли уже любоваться чужими детьми. И в Мариинском парке приманивать белок орешками. И мыслить о вечном, взирая на щедрую бесконечность на том берегу Днепра. И в Шато-де-Флер, под каштанами, незаметно у всех на виду лапать в вальсе стройную талию, наслаждаясь порочным туманом в любимых глазах. И пить кофе с пирожными у Симадени, и под Аннушкино воркование думать бездумно, глазея на Думскую площадь... Даже разик хотелось сводить в Ботанический Ксюшу… хорошо, пару раз… раза три, когда Анна была беременна второй неудачной беременностью.

            Но не было времени. Просто не было времени в это смутное время смут и тревог. Пришлось практически заново строить охрану железной дороги. Даже посещение обязательных приёмов казалось кощунством. Кощунствовал. Но не столько ради жены, сколько обязывало положение. Хорошо, хоть купили буфет. С его чёрно-белой витрины плескало на Ипполита Артемьевича жизнью, мечтой, обещанием перемен.

            Вот и дождался.

            …В кандалах… Увезли в кандалах…

            …Арестован…

            Штабс-капитан беззастенчиво пользовался единственным преимуществом арестанта – временем. Он проваливался в киевские просторы, словно в бред. Временами выныривал и с удивлением находил себя… то спускающимся по Прорезной… то поднимающимся по Бибиковскому бульвару… а вот он критически разглядывает пустырь на Театральной, облюбованный Витте под новое Управление… а вот одобрительно наблюдает за отделочными работами (наконец-то!) собора имени князя Владимира (двадцатилетнего "новорождённого")… В такие моменты он растеряно оглядывался, вспоминая, как же здесь оказался… Вспоминал, а, скорее, придумывал наспех и опять исчезал от себя в горячечном киевском полдне.

            Бессердечные птицы в Тальзинском сердце снова метались в кровавом языческом экстазе. И ворожили тенями. И Тальзин гонялся за ними. И не мог ухватить. И не мог отказаться от ловли, как не мог отказаться дышать. Как ни хотел.

            Не хотел.

            Я мыслю, значит, я существую? А я ли? Себя ли я мыслю? Или кого-то другого? Я мыслю – а он существует. И бродит по улицам в поисках смысла, считая, что он – это я. А я где? В тюрьме? А я существую, если я мыслю другого? А я существую лишь им? Как он существует, если не мыслит? Или он мыслит меня?

            В раздумьях, штабс-капитан едва не наступил на беспородную псину, затеявшую посреди тротуара гоняться за собственным хвостом. Псина примерилась к штабс-капитанскому сапогу, но верность хвосту победила.

            —Мы мыслим по кругу? — озарило Ипполита Артемьевича.

            А кто начал первым?

            А мыслимо это: страдать солипсизмом двоим? Кому это мыслимо? Кто-то третий, кто мыслит о нас, мы мыслим о нём, и вот – он теперь существует… у каждого свой?

            Стайка курсисток торопливо (цапельками, цапельками) обогнула странного офицера и юркнула в подворотню, раздосадовав штабс-капитана ароматом дешёвых духов и язвительными смешками. Тальзин отставил пялиться на разыгравшуюся дворнягу и решительно (но так же бесцельно) направился дальше. Из подворотни прыснули хохотом. Тальзин брезгливо поморщился.

            И Евы не надо.

            Так вот же он – грех первородный – не Древо Познания – Мысли!

            А как же любовь? Липкой кожей на липкую кожу – вжиматься, впиваться, вбиваться и вот раствориться: хрипом в хрипе, душою в душе и семенем в лоне… если можно лишь мыслью творить одного за другим, заполняя ничто Универсума? Или мысль – атрибут демиургов? А любовь лишь для тех, кто не мыслит… а просто... живёт?...

            А можно любить сотворённое, если творил без любви?...

            Без любви? А зачем же творить?

            Зачем?!!!

            Арестован. Я арестован! Я ел гренки. Всего лишь ел гренки. И пил чай. И смотрел Вечный город. И вдруг арестован. Зачем? Чёрной кровью заляпан... Расплющен в лягушку… Бросил бомбу, мерзавец, мерзавец… Кто меня так замыслил? Зачем?!!!

            —Ипполит Арртемьевич! Ипполит Арртемьевич! Ваше высокоблагорродие! — нёсся на штабс-капитана некто смутно-знакомый. От этого некто исходили такие флюиды уверенности в собственной правоте, что его представительный вид не портили ни излишняя энергичность, ни игривая картавость, тушующая остатки высокомерного московского акцента.

            Тальзин припомнил:

            —… господин Куперник, гласный городской Думы, если не ошибаюсь?

            —Ой, не ошибаетесь, ваше высокоблагорродие. А главное, адвокат. Лев Абррамович, честь имею. Я ищу вас по всему Киеву, а нашёл совсем ррядом!

            Рядом с чем адвокат отыскал Ипполита Артемьевича, он уточнять не стал. Но штабс-капитан обнаружил себя рядом с Золотыми Воротами… хотя, при чём здесь Золотые Ворота?

            —Ваше высокоблагорродие, доррогой мой, не сдавайтесь! — решительно заявил Куперник, доставая платок, чтобы вытереть пот с широкого лба: —Всё непрравильно! Всё настолько непрравильно!

            И в груди Ипполита Артемьевича рассвело.

            Конечно, неправильно! Он с самого начала это подозревал! Это не может быть правильно! И сейчас всё объяснится. Обязательно и незамедлительно. Господи, как хорошо!

            И то ли вследствие соплеменности Куперника с Иисусом, то ли ещё по какой причине, но Ипполита Артемьевича неумолимо потянуло молиться или хотя бы перекреститься на этого замечательного человека. Впрочем, лейб-гвардии штабс-капитан никогда бы не стал лейб-гвардии штабс-капитаном, если бы не умел сдерживать неподходящие порывы. Молитва никуда не денется, а вот Куперника можно отпугнуть. И взволнованный Тальзин немедленно приструнил сам себя, как некогда приструнивал навязчивых птиц.

            —Лев Абрамович, уважаемый, вы сможете мне помочь?

            —О, господи! Ваше высокоблагорродие! А для чего я вас рразыскиваю с самого утрра! — укоризненно воскликнул адвокат и, мучая несчастный платок, принялся рассказывать: —У меня нет этого буфета… пока что… Но в Думе… Я, как только услышал весь этот брред, не мешкая, помчался к его высокорродию Новицкому. Долго добивался рразррешения его увидеть. Он, конечно, был стррашно занят, а после всей этой исторрии семьдесят девятого года он меня вообще террпеть не может… — Куперник обречённо махнул рукой, но видя замешательство Тальзина пояснил: —Я письмецо написал его высокопрревосходительству генеррал-губеррнаторру, пррошлому, Черрткову. Объяснял всю пагубность и бесперрспективность смерртоной казни. Его высокопрревосходительство даже соизволили ответить… что в моих советах не нуждаются. А я, рразумеется, попал на глазок жандаррмеррии. Вначале Судейкину, теперрь вот, Новицкому… Но прростите, я отвлёкся. Так вот, помогли мне сегодня только мои чины. Но всей помощи: мило побеседовал с Василием Дементьевичем. Полковник объявил, что без вашего письменного рразрешения считать меня вашим адвокатом никак не может-с. Ха-ха. А посему ни о каком свидании с подзащитным можно не беспокоиться.

            —Хитрая бестия! — вырвалось у Тальзина.

            —Хитррая. Конечно, — согласился Куперник, наконец-то пряча платок, и неожиданно заступился за начальника жандармерии: —Так ведь, положение обязывает.

            Оба замолчали. То ли сочувствовали Новицкому, которого положение обязывало хитрить и всячески сатрапствовать. То ли засмотрелись на жалкие руины Ворот, схожие с дряхлой супружеской парой, вцепившейся друг в друга стяжками архитектора Меховича. Зачем? Дабы перечить годам и невзгодам. А на деле, ожидая, кто же не выдержит первым и потянет за собою другого. Тем не менее, положение обязывало, и который век они из последних сил пытались соответствовать, соответ-стоять, так и не забывшемуся имени "Золотые Ворота". Зачем? Непонятно, но веяло от них, пусть и затхлым, а всё же величием.

            Аннушка, Анна… Вспомнилось Ипполиту Артемьевичу, как однажды мечтал он скорей постареть, чтобы так же, вцепившись друг в друга воспоминаниями, оставив позади суетность ответственности и ложь страстей, тихо-нежно друг друга любить. Да-да, старость представлялась ему исключительно в виде любви – бесконечной и ровной. И в чём-то бессмертной. Положительно, он великий романтик, лейб-гвардии штабс-капитан Ипполит Артемьевич Тальзин!

            Анна, Аннушка… глянула карим взглядом. И дыхнуло по карему инеем. Дрожь. И с дрожью:

            —Зачем?! — прошептал штабс-капитан.

            —Зачем? — пожал плечами Лев Абрамович, —Да всё очень прросто. Как вы помните, полгода назад убили пррокуррорра Стррельникова.

            —Царствие ему небесное.

            —… м-м-м… как сказать… м-да…. Но убили его в Одессе. И хотя без виселиц не обошлось, но вся слава... точнее, не вся слава… ну, вы понимаете… тут и виселицы не помогли.

            —Вы что же, против наказания преступников? — скривился Тальзин.

            —За. Но прротив мести, — нахмурился Куперник, —Доррогой Ипполит Арртемьевич, взгляните глубже на положение вещей, вспомните нарродовольскую пррокламацию "Офицеррам ррусской аррмии". Помните, пррошлого года, на казнь Дубрровина? — адвокат прищурился и выпалил скороговоркой: —"Дубрровин, с энтузиазмом идя на эшафот, показал Рроссии, как герройски умеет умиррать ррусский офицерр за идею". Вот-с господа офицерры с энтузиазмом на эшафот и рринулись. А как же не рринуться, да за идею-то! И чем больше эшафотов воздвигнут, тем больший энтузиазм это вызовет. Не обижайтесь, ваше высокоблагорродие. Рречь не только о великодушии, но и о понимании момента. Всё-таки наша дерржава ужасно неповорротлива в своей дерржавности. Вы не считаете?

            —Я считаю, что место убийцы на виселице! — упрямо процедил Тальзин.

            —Вы в этом уверрены? — ехидно усмехнулся Куперник.

            —…Однако же, я вас прервал, — Тальзин смущённо ушёл от ответа.

            —Да, — кивнул Лев Абрамович. —Итак, убит Стррельников, пррокуррорр. Затем несколько покушений на чиновников ррангом пониже. Обошлось, слава богу, но ррезонанс вы, конечно, помните. Затем никаких грромких прроцессов, тишина-с. И это после фейеррических викторрий его высокорродия полковника Судейкина, ну, в его киевскую бытность, каких-то трри года тому! И вот покушение на самого гррафа Витте, прри этом гибнет его жена, бедная женщина, мало ей болезней? Перред господином полковником Новицким две перрспективы: либо последнее порражение, бесславная отставка; либо победа любой ценой! В данном случае, вашей ценой.

            —Господи, — поразился Ипполит Артемьевич, —Не думаете же вы, что…

            —Ой, нет, не думаю, — отмахнулся Куперник, — он абсолютно уверрен в своей прравоте. Он честный служака, которрый спасает Рроссию от террорризма. И пытается не допустить, чтобы, прростите великодушно, прреступник избежал заслуженной карры.

            —Он… прав, — обречённо отчеканил штабс-капитан.

            —А кто споррит? Но вы не находите, что наказание должно быть честным? Что не следует прреврращать человека в са’ирр ле-Аазазэль! Прростите, в козла отпущения. И это в ваших же интерресах, или я ошибаюсь?

            —И это в моих интересах, — наконец-то согласился Тальзин.

            —Вот потому-то я здесь. Но давайте слегка пррогуляемся, — и они тронулись по Ярославому Валу.

            Припекало. Куперник изящным движением выудил из кармана платок, промокнул им капельки пота и снова не спрятал, а принялся мять. Видимо так же, как мысленно мял ситуацию, пытаясь слепить нечто более подходящее и для клиента, и для своего понимания справедливости.

            Клиент же вышагивал рядом, заложив руки за спину, будто готовясь к тюремным прогулкам. Но сердечные птицы молчали. Притих и киевский пернатый сброд, переняв таинственным образом чуждую в этих краях сиесту. Впрочем, не очень-то чуждую. Было это взаправду или чудилось штабс-капитану: не ругались извозчики, не громыхали телеги, ребятня не орала, не свистели городовые – улица, даже не улица, город погрузился в спокойствие. И лишь бухала дальним рокочущим бухом, вроде лаврского колокола, надежда на то, что всё ещё обойдётся. Боже мой, боже мой, почему же она так далеко?

            Но вот же он, рядом, волшебник, тот, кто сможет взять её за руку, привести. Сделать реальной. Сделать реальностью. И волшебник тотчас откликнулся:

            —Так вот-с, — вернулся Куперник к прежней теме, —я срразу ррешил: не пускаете в тюррьму, господин жандаррм, так я встрречу Ипполита Арртемьевича в упрравлении Витте! И там обо всём с вами договоррюсь! Увы. Опоздал. Мне сказали, что вы напрравились к Давыдову, в Театрр. Я туда. …В Москве, в Петеррбуррге… да что там в столицах, даже Одессе действуют телефонные станции! И только у нас извольте по всему горроду… — Куперник отчаянно задвигал руками, имитируя бег, чем рассмешил проходившую мимо пышечку-гимназистку. Лев Абрамович проводил её отеческим взглядом и тяжко вздохнул: —И вновь опоздал. На полчаса, прредставляете! Они говоррят, вы здесь были, но зачем-то ушли. Давыдов тащился за вами до самого Кррещатика, а вы на него даже не взглянули... Ну да ладно, — примирился адвокат с действительностью, —односторронняя связь у нас уже есть, — и гордо добавил: —перрвый в имперрии телевизионный театр! Дай Б-г, скорро и двусторронняя появAAится… Вот, собственно, и всё. Я ррешил заскочить к себе в конторру, она здесь, ррядом… я живу на Подоле, а конторра здесь… а потом заглянуть к вам домой… подъезжаю… и кого же я вижу?...

            —Кого? — пробормотал Тальзин.

            —…Вас…, — растерялся Куперник. —В общем, прройдемте сейчас ко мне, обговоррим детали и вы подпишете рразррешение защищать вас.

            —Да-да, конечно… Значит, всё неправильно?

            —Всё, — отрезал адвокат.

             

Продолжение следует