Людской поток подхватывает меня на переходе
станции «Кингс-Кросс» – просится сравнение «словно щепку», как
банально, боже мой, но как точно – словно щепка, худа и
невзрачна, и только раздраженного взгляда удостаиваюсь, нечаянно
задев кофром дородного господина. Мучительно тянутся липкие,
удушливые минуты; покорно терплю, закрываю глаза, считаю в такт
сердцу, которое уже давно в висках и усердно долбит
шестнадцатыми лучше любого метронома. Наконец – отпустило –
толпа рассыпается по платформе. Кто-то, любопытствуя, подошел к
самому краю посмотреть в лоб поезду, и поезд, уже приближаясь,
рявкнул на смельчака – как я ненавижу этот звук, от него сводит
скулы, как от фальшивой игры. Но тяжелый, грязно-металлического
цвета поезд, словно влекомый этим надсадным криком, лениво
выползает из тоннеля, неся наконец успокоение в виде маленького
свободного места для меня. Сердце снисходит почти до четвертей,
обнимаю кофр коленями, смыкаю на вершине его кисти – слишком
худые, одна до сих пор немеет от ручки футляра – и кладу сверху
голову, вознеся хвалу небесам за то, что не играю на кларнете
или гобое.
После «Хаммерсмита» поезд выдергивается из-под
земли – как всегда, неожиданно – в глаза яркий свет, раздраженно
и устало отрываю голову от рук, шея затекла; обхватываю бока
кофра ногами поудобнее – никакой эротики, не виолончель, но при
этом в одухотворенности его нет сомнений. Какой русский классик
писал об этом? – Джулия рассказывала – о господине в футляре, не
помню, но с этим господином – обвенчана, обвенчана, без любви –
вначале – но какая любовь у подростка в 12 лет? Все пришло,
через непонимания, обиды, слезы, тяжесть его и – кажущуюся! –
неуклюжесть, грубость (дурочка, дурочка, кто еще может быть так
шелково-нежен? Твоя вина была в том, не его!), и теперь –
гармония? – наверное... надеюсь. Что он – без меня? Что я – без
него? Обнимаю черный строгий наряд его – дерево, обитое кожзамом
снаружи и бархатом внутри – скрывающий от нескромных взглядов
его стройную, сияющую красоту (отчасти результат и моих
трудов!); вновь сцепляю руки на верхушке, кладу на них
подбородок и ловлю завистливые взгляды товарищей по несчастью –
таких же спешащих на работу людей, которым, в отличие от меня,
некуда преклонить голову. По несчастью? – нет, нет, как я могла,
бедные все эти клерки, продавцы, учителя – кто из них через
полчаса будет счастливее меня? Мурашки – уже сейчас, едва я
вспомнила об этом – по рукам, голым, худым, обвивающим кофр –
стоило только подумать о бёрдовской «Гальярде», которую мы
играем.
Уже поезд притормаживает перед моей станцией –
распрямляю спину, разминаю затекшую шею, попутно глядя на
скользящий за окнами пейзаж – вот только что мелькнула наша
улица, хотя самого здания отсюда не видно, вот уже миновали
канал, с визгом влетаем на станцию. Ручка кофра привычно ложится
в ладонь, Альпертон встречает ветром и солнцем; где усталость? –
шагаю по платформе, мысленно напевая «Гальярду», и сердце
стремится мне подыграть, но где ему, бедному, одолеть шесть
восьмых? Поезд трогается, и кто-то из оставшихся в нем видит
напоследок, как идет прочь от метро худая девушка с длинным
тромбоновым футляром в руке.
|