Есть поэты-языкобожцы, для которых язык – это последняя
инстанция. Таков Бродский. И действительно, язык может стать
аккумулятором мудрости, выразителем пластики и ритма явленного,
когда (и если) поэт не упирается лбом в пустоту агностицизма и
не превращается в счетчик, регистрирующий мертвые конфигурации
объектов.
Есть поэты, которые не замечают язык. Они в нем живут, дышат им,
как мы дышат воздухом. Они – неразрывная часть языка, его гении
и духи, как есть гении и духи стихий. Естественно и без надлома,
по-моцартовски легко они оформляют языковую материю, не замечая
и не считая щедрых находок своего ненарочитого модернизма. Таков
Станислав Красовицкий, признанный мусагет поэтического поколения
московских шестидесятых.
Валентин Никитин принадлежит к тем поэтам, для которых язык –
форма прорыва в область первоначал. Он либо стесывает его пласты
в поисках первопричины:
при сотвореньи мира были те же
извечные начала – твердь и хлябь
и Божий Дух, носившийся над бездной
их горизонтом должен был разъять
либо льнет к нему, входя через молитву в его сокрытые пределы. И
постоянно испытывает возможность языка коснуться той реальности,
где неявленное становится видимым. Он знает слепоту
регистрирующего взгляда (“свет-соглядатай, рассеянный свет”) и
глухоту обычного уха, когда поэт затрагивает области
невыразимого (“Silentium! священна тишина / в священной тишине
косноязычна / живая речь а клинопись письма / мертва как снег,
но есть в ней что-то птичье”).
Никитин – поэт неэвклидовой геометрии. Его взгляд не
фотографирует с буквальной точностью назойливый и опустошающий
вечный континуум. Он – вечный “заложник” реальности неочевидного,
нефиксируемого картографами эмпирического: “и каждое неназванное
имя он слышит так, как слышит тот, кто слеп”.
Он обрекает себя на диссонанс, чтобы не участвовать в “союзе
вещей и трупов” – сговоре метафизических слепцов. Он борется с
неразборчивой всеядностью профанического зрения, с его
диффузными тенденциями. Его стихи несут в себе опыт духовного
становления. Они говорят о приобретении им собственного видения,
об освобождения от “диктатуры глаза”, от ограничений, налагаемых
на художника эмпирическим зрением. Его метафоры и оксимороны не
столько литературные находки, сколько опыт изменения видения,
знаки страны, в которой он побывал. В созданной им картине мира
вещи являют свои новые облики: плотное становится прозрачным,
твердое – податливым, а “наша жизнь, как месяц тонкий, где верх
колеблется внизу”.
Его поэтический мир целостен и центростремителен. Несмотря на
конвульсии современной атеистической жизни, поэт не теряет
истинной перспективы и реальной системы ценностей. Внутренний
императив его жизни – постоянная гравитация души к Богу. Его
конфессиональная верность проявляется пластично и естественно.
Органичность его пребывания в православном этосе сочетается с
искренностью и неубывной ясностью личного отношения. Им окрашено
его восприятие жизни, природы. Даже в падающем снеге – обычном
символе смерти – он узнает нисходящий на землю Логос:
о
берез идущий лес
снег проходит
как Христос
снег воистину
воскрес
и осеняет нас
крестом
Разговор души с Богом – главное содержание его стихов, а молитва
– наиболее естественное творческое состояние. Молитвенное
чувство живет в нем, как постоянное пламя, никогда не задуваемое
порывами ветра, – в горе и радости, в минуты отчаяния и высшего
просветления: “а в душу, как молнией шаровой, дохнула отчаянная
молитва”, “я на лицо молитвы упаду и буду грезить, грезить наяву”.
Стихи Валентина Никитина возникают в экзистенциальные моменты
встречи с самим собой, с жизнью, смертью:
ангел смерти бесшумно вошел
и незримую нить перерезал
и душа – беспокойный орел –
скрылась медленно за перелеском
а внизу на земле как ладья
с черным парусом белого тела
гроб поплыл и ладья проплыла
и вселенная тихо скорбела
Поэт апокалиптического восприятия жизни, Никитин видит
исчерпанность профанического времени, его обреченность:
помилуй нас грешных Господь
помилуй нас грешных
уже наступает черед
пожаров кромешных
и в сумерках смертного дня
дыхания дыма
я вижу горят города
неслышно незримо
Никитин вышел из живой органической
кавказско-московско-загорско-петербургской среды, насыщенной
дружеским общением, религиозно-философскими дискуссиями, стихами.
Он является частью сокровенного контекста 70-х годов, когда в
русскую интеллектуальную среду неизбежно возвращались и
становились ее неотъемлимою частью Платон и Добротолюбие, Р.
Штейнер и С. Булгаков, П. Флоренский и Даниил Андреев. Как поэт
он сформировался в сильном, ярком поэтическом поле московского
литературного подполья, в ряду таких разноликих, но щедро
одаренных поэтов, как Станислав Красовицкий, Леонид Аранзон,
Илья Бокштейн, Елена Шварц, Валерий Шленов, Евгений Сабуров. Как
и многие другие участники этого поколения, Никитин органично
сочетает в себе метафизическое беспокойство, интеллектуальную
искушенность и творческую самоотверженность.
|