Не вспомню,
когда во мне отозвалось это имя. Наверное, его произнесла моя
мать: «Александр Блок». Я помню заднюю комнатку в деревянном
домишке нашей казанской хозяйки Батаргиной – худой, шустрой,
улыбчивой, похожей на молдаванку или украинку. К ней нас
поселили после эвакуации в товарных вагонах из Москвы, в
сентябре 1941 года. Зима – Гималаи, Тибеты снегов завалили двор.
Печка нагрета, но мучает голод. Идет мировая война. Горит
керосиновая коптилка, кидая по углам тусклый свет. Мне 12 или 13
– в руках какая-то книжка на плохой желтой бумаге – без начала и
конца… Читаю о поэте Александре Блоке. Столбиком – стихи:
Там, в ночной
завывающей стуже
В поле звезд отыскал
я кольцо.
Вот лицо возникает
из кружев,
Возникает из кружев
лицо…
Это звучало как
чудо. Я не понимал - чье лицо? Откуда? Но сердце почему-то
сладко и таинственно сжалось. «В ночной завывающей стуже…» Стужа
была знакома. Вот она – на снеговых склонах оврага, вдоль улицы
Касаткина, сбегающей к бронированной льдом речке Казанке, и там
– где ей простор разгуляться – на уходящей вдаль пойме… Но что
за лицо выплывает из кружев в каком-то «кольце среди поля
звезд?» Пронзительный звездный Эрос коснулся души подростка в
тот момент, означив, быть может, навсегда некий луч или
магнитный полюс, ведущий ее через годы и десятилетия. Потом эти
же силовые, магнитные линии я нашел в вещах Александра Грина –
несравненного поэта в прозе, из того же начала ХХ века. Музыка –
гармоническое начало бытия, уводящее от душащих друг друга
ракообразных или ящероподобных тварей реальности – к мирам Любви
и Света... Музыка, как говорил Грин, – «несбывшегося». Потом,
уже учась в вузе, я увлекался урбанизмом Маяковского. Скрипки
Блока как бы сменялись в моей душе ударными футуристов. Вообще
авангардное начало в искусстве ХХ века у советских критиков
дружно попиралось, но запретный плод привлекал, и я – на дальних
полках библиотек или у знакомых гуманитариев – выискивал опусы
Хлебникова или Крученых, а иногда уже и вовсе запретного
Гумилева… Один из молодых казанских журналистов – убежавший из
захваченного немцами Крыма караим, по фамилии Бакши, упоенно
цитировал мне знаменитых "Капитанов". Но Блок возникал на моем
пути снова и снова. То в разговорах матери, то в связи с тем или
иным женским образом. С Блоком салонов начала века, с Пьеро и
рыцарем Прекрасной Дамы сплетался в сознании и образ
Вертинского, вся атмосфера его песен, среди которых были и
песенки на слова Блока. Их я услышал после войны; в Казани:
какие-то пластинки просачивались сквозь расшатавшиеся во время
великой войны сталинские заслоны – в вещмешках и чемоданах
фронтовиков, возвращающихся из завоеванных Германии и Восточной
Европы… Советский миф постепенно давал трещины, особенно в
головах уцелевших солдат и офицеров, увидевших и ощутивших жизнь
людей на Западе... В военных песнях звучал уже не пафос
строителей абсолютно нового мира, а поэзия чувств простых людей,
печаль и любовь. И соответственно из душ молодежи песни типа: «А
вместо сердца – пламенный мотор!» – стали уходить. Захотелось
иных слов и мелодий и атмосферы… Попахивало даже неким
декабризмом – возникли разные литературные кружки – в один из
них, при Казанском университете, ходила и моя мать и
рассказывала мне о довольно смелых по тому времени опусах, кои
там почитывали бывшие фронтовые люди с нетривиальным взглядом и
пером… Но рябой диктатор и его тысячеокий партийный аргус не
дремали, и меры были довольно скоро приняты, о чем я скажу
позже…
Я учился,
кажется, на четвертом курсе геологического факультета, когда мой
друг с химфака, Борис Тимофеев, худой голенастый парень с унылым
кривоватым носом, хотя и довольно веселый, – познакомил меня с
оригинальной девицей, приехавшей в Казань с Дальнего Востока.
Имя у нее было еще более оригинальным – я такого больше никогда
не встречал: Вольдемара! Ее пепельные пышные волосы над широким
лбом, перехваченные на затылке кольцом, сбегали на плечи. Серые,
с каким-то морским оттенком глаза приветливо улыбались. В
выражении лица, в движениях стройной фигуры чувствовалась
некоторая утонченность и женский опыт. «А она – дочь адмирала, –
шепнул мне на ухо Тимофеев. – Перевелась на наш курс, на химфак,
из Владивостока». Вольдемара держала себя свободно, не в пример
иным казанским нашим знакомым девицам, и мы сразу же пошли все
втроем шататься по Казанским улицам, и я, конечно, тут же
проникся к ней нежными чувствами, однако Тимофеев тоже имел
здесь виды... Мы провели втроем немало вечеров; ее все это
весьма забавляло: наши попытки приблизиться к ней, анекдоты,
которыми мы сыпали наперебой, всяческая юная болтовня и
соперничество. Мы были для нее умненькими, но еще «салажатами»,
выражаясь на жаргоне ее бывших владивостокских приятелей… Месяц
или два она кружила нам головы, и в результате мы оба остались
на бобах, а она потом вышла за какого-то местного комсомольского
босса, – вместе с другими из казанской советской элиты он,
кажется, испортил немало крови моему покойному брату – крупному
фотохимику и члену американской академии, который учился и
работал с ними в одной области, – всячески тормозя его
командировки на Запад, куда его не раз приглашали на научные
конференции… Ну, Бог им судья! А десятка два лет назад она
умерла все в той же Казани…
Но осталось
стихотворение. Я тогда увлекался фотографией; приобретя на
заработанные в одной из экспедиций деньги фотоаппарат «Зоркий»,
снимал лесные пейзажи, закаты и восходы над Волгой; создавая
«лунную ночь» с различными силуэтами, применял виражи, окрашивая
отпечатки в синий, коричневый или смешанные цвета... Не раз
снимал и Вольдемару, и вот на одной фотографии с ее силуэтом на
фоне вечерней зари записал стихотворение, которое помню через
бездну лет. А надо сказать, что я вовсю уже сочинял тогда и,
например, в читальне, исчахнув над каким-нибудь тяжким кирпичом
по высшей математике, зачарованный иным милым личиком за
столиком напротив, – строчил, для облегчения души, за пару минут
катрен или два и возлагал его под локоток избранному объекту,
вызывая, по прочтении оного, – изумленный и часто благодарный
взгляд. Чудесный, прямо скажу, метод знакомства! А вот и текст
того опуса на фотографии:
Вольдемаре
Нет, не скажу, что я
тебя любил!
Нет, не скажу –
страдал все эти годы.
Но для меня всегда
твой образ был
Той дальнею звездой
на небосводе.
Там, на краю земли
она горит –
Над тающим дыханием
заката.
Как странника мираж
она томит.
Как среди тьмы –
напевы Сарасатэ.
Пусть свет ее
неровен и пуглив
В текучем океане
масс воздушных,
Я к ней иду сквозь
одиночества разлив,
Чтоб в этом мире не
остаться
Равнодушным!
Тебе давно знаком
страстей урок
И губ чужих ты рано
вкус узнала,
Но ты манишь еще,
как сломанный цветок,
Как маска, брошенная
После карнавала!
В твоих глазах не
бурных
Волн разлет.
Не море там лазури
Расплескалось –
Я вижу в них
Страстей минувших
след
И ранней осени
прозрачную
Усталость.
Но среди этой жадной
суеты,
Страданьями и
страхом воспаленной,
Их свет подобен
отблеску воды
Для путника среди
степи
Сожженной.
Казань, 53 г.
Конечно, все
это – сплошь подражательно. Здесь и Блок, и Есенин, но,
по-моему, есть какие-то свои яркие образные точки.
Казанская зима
1954 года была для меня последней в моем эвакуационном, на
востоке от Москвы, житии. Студенчество казанское увлекалось
тогда по праздникам и субботним вечерам танцами. В трофейных
кинофильмах с экзотикой западной жизни, в отчаянных плясках
изживался ужас и безнадежность военных лет, страшнейших,
непомерные потери самых молодых и сильных, исчисляемые сейчас
уже десятками миллионов… Молодость хотела жить, забыв обо всем,
влюбляться, надеяться на лучшее… И вот из всех динамиков лились
на улицу танго, фокстроты, блюзы и сладчайшие неаполитанские
песни в исполнении Александровича, ставшего впоследствие
кантором в синагоге. Сталин разрешил после войны вернуться на
родину русским эмигрантам и их детям из Китая, запретив, однако,
селиться в столицах. Так в Казани оказался знаменитый джаз Олега
Лундстрема. И мы отплясывали со всей страстью молодости в разных
клубах и особенно в великолепном зале, со скрипящим тогда ещё
паркетом, здания бывшего Казанского благородного собрания,
ставшего при Советах Домом офицеров. Как раз под эту самую
полузапретную «музыку толстых». А на зимних улицах, как мне
тогда казалось, среди редких фонарей и плясок вьюги – царил
Александр Блок.
Шли дни
новогодних студенческих каникул. Знакомства мои с девицами
быстро разочаровывали. Космическое одиночество во все-таки чужом
для меня городе, в котором я себя ощущал почти эмигрантом, в
зимней огнистой вселенной моих вечерних прогулок – сладкой болью
пело в душе:
Январский день на
запад, рдея, стек.
Страниц усталые
закрыты веки,
И я иду сквозь
вьюжный ветерок,
Метущий улицы –
заснеженные реки…
А буйная мелодий
карусель,
Огней, улыбок мчится
без умолку,
И город,
запахнувшийся в метель –
Вдруг видится одной
огромной елкой!
И сотканы блуждающей
мечтой –
Рисуются среди ее
созвездий
Виденья вьюги
смутноголубой,
Творенья позабытых
здесь поэзий!
Такое
написалось в те вечера и оказалось неким предвестьем. Одажды
после танцевального вечера я познакомился, прямо на площади
перед вышеописанным Благородным собранием, со стройной
черноглазой студенткой Казанской консерватории – напомнившей
пронзительным очарованием и демоничностью Фрези Грант из
«Бегущей по волнам» Грина и образы «Снежной маски» Александра
Блока – Софьей Губайдулиной (эта встреча подробно описана у
Михаэля Курца в книге о композиторе С. Губайдулиной). Мы много
бродили с ней потом по концертам, странствовали в лесах под
Казанью. Я слушал ее яркую игру на рояле и поверял ей свои
ранние тексты. Летом 1954 года, после получения дипломов, мы
уехали в Москву и через год или два поженились. Я, устроившись в
одну из московских редкометалльных экспедиций, снял комнату в
подмосковном Переделкине, вблизи городка писателей, и ездил в
летние экспедиции – в Восточную Сибирь, на Хинган, а потом в
Казахстан и на Дальний Восток. Она поступила снова в
консерваторию, на сей раз московскую, на композиторское
отделение, и жила в общежитии консерватории. Шла странная
полусемейная жизнь с музыкантшей, занятой больше упорной учебой,
сочинительством, концертами. Потом мы при помощи моего отца
построили домик в Томилино. Но это не решило проблему. Все чаще
я оставался один и пронзительные снежные скрипки Блока –
отдавались в душе:
А под маской было
звездно.
Улыбалась чья-то
повесть,
Короталась тихо
ночь.
И задумчивая
совесть,
Тихо плавая над
бездной,
Уводила время прочь…
Или:
На воздушной
карусели
Закружу.
Пряжей спутанных
куделей
Обовью.
Легкой брагой
снежных хмелей
Напою...
Или:
Узкая лира,
Звезда богини,
Снежно стонет
Мне.
И корабль закатный
Тонет
В нежно-синей
Глубине.
Это, по-моему,
самое загадочное и певучее, что есть в русской и мировой поэзии…
А меж тем корабль моей любви и семейной жизни тонул в неурядицах
быта, среди охлаждений и мук душевных и в снегобезднах
загородных зим... Мы все дальше уходили друг от друга. Она
становилась известной в московских музыкальных кругах. Следовали
исполнения ее сочинений и новые замыслы… Ей стали заказывать
музыку к кинофильмам. И она сняла себе небольшую квартиру в
Москве, на Ленинском проспекте. А я, оставшись в зимнем
одиночестве, благодаря художнице Тамаре Стародубцевой,
спасавшейся у меня в домике от разбитой своей любви к приятелю
моему, поэту Анатолию Леонтьеву, обрел себе духовное пристанище
в виде Литературного объединения поэта Эдмунда Иодковского, куда
Тамара забредала до того. ЛитО находилось в Даевом переулке на
Сретенке, при многотиражной газетке «Знамя строителя». И после
шумных литературных «бдений и радений» и поедания «ритуального»
горячего белого батона в знаменитой булочной на Сретенке (а при
булочной этой была своя пекарня!) – я падал в свои снега в
Томилинский финский дом, топил черного «Молоха» – водогрейный
чугунный котел, дровами и каменным углем, чтобы вконец не
замерзнуть, и отдавался набегавшим звукам и ритмам:
СНЕЖНЫЕ НОТЫ
Он
Прости! Прости!
Остыло сердце!
Где ты, солнце?
(Вьюга вздымает
белый крест.)
А. Блок, «Снежная маска».
Тихо.
Звездно.
Сеет снег.
Тихо сеет снег,
Никнет снег,
Нежно реет снег
С чьих-то век.
Далеко! Далёко!
Ночь. На
бесконечность лег
Тьмы огромный
лепесток…
Снег. Звездно реет
снег
Жизнь иль век?
Там оконный свет
И тик часов.
И нежное тепло
ночных волос
И тонкость век.
И глаз жестоких
черножгучий смех!
Далеко, далёко!
Там –
Далеко, далёко!
Там –
Сириус, сверкающий
паук,
Сучит лучи,
Дрожа,
Слепя,
Лучась
Над полем – вдаль!
Далеко! Далёко!
Вдаль!
Далеко! Далёко!
Вдаль!
Да, это было
расставание через лед и снег, через крайние состояния почти
гибнущей души, и, может быть, движение к чему-то новому?..
Благодари же ночь,
благодари –
За то, что гасит
солнце до зари,
Чтобы ты мог
отплыть, душой паря,
В иных миров
бескрайние моря!
И отреши земную боль
и страх,
Окутай безднами
озябнувшие плечи.
Зажги свой дух, как
жгут иконам свечи,
Звездеющим
туманностям пространств!…
60-е гг. (М. Ляндо.
Альфа наших зорь. М., 1994 г.)
Отступив снова
в студенческие года, я вспоминаю необыкновенную практику летом
после третьего курса на полярном Урале, куда я плыл с двумя
своими однокашниками, – Федором Миллер-Носовым, «дошлым
Федором», сыном старого земского врача, парнем вполне понимавшим
фальшь официальных мифов о нашей жизни, на которую он и нам
открывал глаза, и Ильгизом Б., обезьяногибким смазливым юношей,
фанатом джаза, который он бесподобно нам изображал, – и тромбоны
Глена Миллера и джунглевые вопли труб с сурдинами Дьюка
Эллингтона... Пароходик наш отплыл из Тюмени, по небольшой речке
Туре, о которой я помню – странная штука память! – только то,
что я в ней стирал носки…
И только через
много лет я узнал что по льду Тобола и этой самой Туры везли
из Тобольска царскую семью в последний путь, по рекам а потом от
Тюмени –поездом до Екатеринбурга(Потом он стал Свердловском) –
только в обратном нашему пути направлении…А до того-семья
содержалась в Тобольске ,где на кладбище я увидел надгробную
плиту с зололтой надписью: Здесь лежит Вильгельм Кюхельбекер…Так
пути Романовых, уже приносимых в жертву грозной русской Клио
сошлись в этой точке с путем поэта – их врага и жертвы…
….Кто там машет
красным флагом
Приглядись – ка, эка
тьма!
Кто там ходит беглым
шагом,
Хоронясь за все
дома?…
………………………………………………………………………
А дальше речная
дорога все
расширялась – мы
«впали» в Тобол, потом в Иртыш, а затем уже плыли по громаде Оби
до самого почти устья, до Салехарда. Плыли около недели по почти
безлюдным просторам! «Мы плыли на Север по пляшущим
гребням/Навстречу туманам и бурям… …Мы плыли на Север, и чайки
кричали/Над огненно-черной водою!» – помню отдельные слагавшиеся
у меня тогда строчки. Там, на пароходе я познакомился с лохматым
сибирским поэтом, членом местного Союза писателей. Он был много
старше меня – а был мне тогда 21 год, и кое-что рассказывал мне
о Блоке. У него был томик избранного, и я часами сидел на носу
парохода перед все шире и шире расстилавшейся, разбегающейся,
разверзающейся громадиной бурой, черной к закату, волнопенной
холодной воды, темной от гуминовых болотных кислот – воды, косо
секомой белоснежными крыльями чаек, и читал, читал… Что же
запомнилось? Вот, почему-то, эти строки:
Солнцебоги, смеясь,
напрягут свои луки,
Обольют меня тучами
стрел…
И вот это:
Я вам поведал
неземное.
Я все сковал в
воздушной мгле.
В ладье – топор. В
мечте – герои.
Так я причаливал к
земле…
…Я вижу: ваши девы
слепы,
У юношей безогнен
взор.
Назад! Во мглу! В
глухие склепы!
Вам нужен бич, а не
топор!
И скоро я расстанусь
с вами,
И вы увидите меня
Вон там, за дымными
горами,
Летящим в облаке
огня!
Что здесь?
Огненные краски мозаик Врубеля или картин Рериха? Призыв
скальда-викинга или гул первой русской революции, при которой
писалось это стихотворение? Разочарования ли русской
интеллигенции?..
…А тогда, когда
мы плыли по сибирским просторам, был 1952 год. Только что идейно
и всячески удушали писателей, генетиков, композиторов,
«космополитов», и толпы и толпы рабов усатого, явно напуганного
каким-то послевоенным общественным шевелением Фараона, –
загонялись под конвоем именно туда, куда мы плыли пока еще
относительно вольными! Да, пароходик наш стремился к Полярному
кругу, к изумительным красотам рыжих перидотитовых скальных
массивов, этих глубинных древнейших пород многомиллионолетнего
Урала, оскалившихся белозубыми снежниками, к комариным топям
цветущих летних тундр, расстилавшихся вдоль железной дороги
Москва – Лабытнанги, с теснящимися вдоль нее, опутанными
железной паутиной колючки сталинскими концлагерями, в которых и
жили и умирали строители этой знаменитой дороги.
В зубах – цыгарка,
примят картуз,
На спину б надо
бубновый туз!..
…Эх, эх!
Позабавиться не
грех!
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба –
Гуляет нынче
голытьба!..
Да, бывшие
каторжники из поэмы «Двенадцать» стали начальниками и
охранниками, превратив в каторжников-зэков бывшую правящую элиту
и интеллигентов, – прямо по знаменитым стихам современника Блока
Максимилиана Волошина:
Два класса правят
миром –
Класс уголовный и
класс правящий.
Во время революции
Они меняются
местами.
Мы прибыли на
полярный Урал летом 1952 года, а за два или за три года до этого
класс заключенных как раз поднял восстание в лагерях вдоль этой
самой Северной трансуральской дороги, – уже против сталинского
правящего класса, и толпа остервенеших «ЗК», разоружив и
уничтожив охрану, под водительством бывших фронтовиков,
ненавидевших Сталина смертельной ненавистью, покатилась по
долине речки Соби, захватывая поселки и сея ужас и смерть на
своем пути. Начальник нашей партии, бывший фронтовик Викторин
Устинов, веселый, подвижный, со смешным вздернутым носом,
говорил, что это было одним из самых крупных восстаний
сталинской эпохи и что восставшими руководили боевые офицеры и
даже будто бы один полковник; восставших окружили войсками НКВД;
потом их расстреливали пулеметами штурмовики, на бреющем полете
среди почти безлесной тундры…
Сложилась
легенда, что этот самый полковник с небольшим окружением
все-таки вырвался через заслоны и его вывезла из устья Оби
английская подводная лодка, с которой как-то связались по
захваченному зэками передатчику… Чапаевы, как говорят, не
умирают!
Наша
геологическая партия тогда работала здесь же, в долине
Соби-Обского притока. Но за два дня до восстания, по счастливой
случайности, ушла в горы Рай-иза Если бы они попали в руки
восставших, неизвестно, чем бы это закончилось, – может быть, и
остались бы живыми, но ограблены были бы до нитки, ведь в партии
были и лошади, и оружие, и продукты, и снаряжение…
– Кто там машет
красным флагом?
– Приглядись-ка, эка
тьма!
– Кто там ходит
беглым шагом,
Хоронясь за все
дома?..
К концу 60-х я
уже не работал в геологии, а, уволенный за не особенное рвение в
работе и участие в выступлениях поэтов на площади Маяковского,
пришел, по совету одного безвестного писателя, завсегдатая
«Ленинки», ныне Российской библиотеки, где я и сам пропадал
тогда целыми днями, в Московское экскурсионное бюро, куда, по
ходатайству любительницы поэзии Марии Петровны Щукиной,
работавшей там методистом, и был постепенно «инсталлирован».
Хотелось быть ближе к литературе, и наряду с общегородскими
экскурсиями я стал писать Пушкинскую экскурсию, а потом подошел
и к Блоку. Группа гидов под руководством литературоведа Ст.
Лесневского собирала материалы о жизни А. Блока в подмосковном
Шахматове и в Москве. Я присоединился к ним. И вот однажды,
каким-то ярким маем, мы сели в темно-красный «Икарус» и
двинулись в Клинском направлении. С нами ехал и ветеран
блоковедения, бывший железнодорожный инженер Ильин, собравший
огромную коллекцию предметов и книг, связанных с жизнью Блока.
Ильина давно уже нет, а его блокиану московский Литературный
музей так и не купил, и, кажется, она ушла потом в Питер, в
Пушкинский дом. И вот – Клинско-Дмитровская гряда, моренные,
покрытые весенними золото-зелеными лесами, скрытые в чащах,
заваленные стволами холодные ручьи и речки, провальные болота…
Дальний свет зорь на руинах разбитых за годы Совдепии храмов…
Мне это напомнило сопки Дальнего Востока, краски Васнецова и
других художников начала века.
Русь, опоясана
реками
И дебрями окружена,
С болотами и
журавлями,
И с мутным взором
колдуна,
Где разноликие
народы
Из края в край, из
дола в дол
Ведут ночные
хороводы
Под заревом горящих
сел…
Мы нашли на
холме, над долиной речки Лутосни, остатки сада – сирень и
шиповник, а при входе в сад – густые широколистные заросли
«сахалинской гречихи», которую посадил когда-то дед Александра
Блока, знаменитый русский ботаник Андрей Николаевич Бекетов... И
– горькое неповторимое чувство! – мы ощущали под подошвами наших
кроссовок угластые куски красного кирпича – останки фундамента
разоренного и сожженного в двадцатых местными мальчишками ли,
мужиками или какими-то пришлыми бродягами дворянского гнезда –
дома Александра Блока... Один из обломков кирпича от этого
фундамента с соответствующей надписью лежит у меня в Томилино на
старинном буфете той же поры, среди образцов горных пород и
кристаллических друз от моих геологических странствий…
...Сейчас дом в
Шахматове восстановлен. Дорожки в саду расчищены, подсажены
деревья, подстрижены кусты... Есть даже милицейский пост. И в
будни и особенно в выходные, по вине нас, грешных экскурсоводов,
когда-то первопроходцев, сюда бредут толпы туристов. И как-то
зимой мы туда приехали на джипе нашего знакомого, местного
дачника, и то ли милицейский, то ли охранник, весьма подшофе,
взялся за сотню все нам «показать и рассказать», и мы бродили с
ним меж сугробов, несколько раз проходя мимо дома, а он рефреном
все повторял с блаженной улыбкой, тыча пальцем в западную стену
дома: «А вот здесь у них была гостиная, они тут на рояле
играли!» А когда мы впервые сюда пришли, – здесь еще веяло дикой
волей и недавней трагедией на фоне буйной многотравной и
многолесной природы этой моренной Клинско-Дмитровской гряды, и
как реликт ее ледникового прошлого у края бывшей усадьбы среди
густотравья поляны торчала ледниковая глыбища: дабы отметить для
людей это место; трактор, по мысли и иждивением Станислава
Лесневского, за пять бутылок российской жидкой валюты – приволок
сюда из недальнего ручья громадный ледниковый валун из
архейского буро-рыжего кварцита, похожий на череп
доисторического животного...
Огромный тополь
серебристый
Склонял над домом
свой шатер,
Стеной шиповника
душистой
Встречал въезжающего
двор.
Он был амбаром с
острой крышей
От ветров северных
укрыт,
И можно было ясно
слышать,
Как тишина цветет и
спит…
В нашу группу
«блоколюбов» вошли люди странные. Станислав Лесневский ряд лет
до того обходил окрестные деревни, собирая у еще живых тогда
свидетелей той поры рассказы и легенды о жизни Бекетовых и
Блоков в усадьбе. Приставал к местному и московскому начальству
с просьбами и требованиями заняться восстановлением усадьбы в
Шахматово и церкви в Тараканове. Анатолий Гоморев собирал все
что мог – книги, документы, рисунки из Серебряного века и,
главное, все, что касалось жизни Александра Блока. Аня Булаева,
стройная кареглазая девушка, – была вюблена в природу
Клинско-Дмитровской гряды, знала множество растений, изучала
Шахматовский парк. Вера Емельянова, наша методистка, влюбленная
в строки поэтов Серебряного века, была сильной женщиной, она
отстаивала блоковскую тему перед экскурсионным начальством... и
вместе с Аней Булаевой спасала и меня – грешного лирика, не раз
стоявшего на пороге изгнания из бюро за опоздания или крамольные
тексты по поводу нашей жизни, изрекаемые перед толпой
экскурсантов и доходящие порой до его, начальства, ушей… Веры
уже нет с нами, она упокоилась после краткой и жестокой болезни
на кладбище недалеко от Питерского тракта – все той же дороги к
Блоку... Будь же эта российская земля тебе пухом, Вера... Ты
любила ее! Помнятся строки из ее шахматовского стихотворения:
…Не удерживаю
мгновенья.
Ничего не хочу
вернуть.
Мы отправлены в
невозвратный,
предначертанный
кем-то путь…
И в пути этом –
спешном и кратком,
В устремленности
роковой
Привыкаем идти без
оглядки,
Без прощального
взмаха рукой…
Но зачем же тогда
так манит
И зовет оглянуться
назад –
Заколдованная
поляна,
Затерявшаяся в
лесах.
Тучи где-то высоко,
высоко –
Пропасть неба над
головой.
Напряженные строки
Блока,
Дикий камень в траве
густой…
Потом к нам
присоединились и другие.
…Да, Блок – во
многом тайный ницшеанец, как и многие творцы той рубежной поры,
певец Дионисовой стихии, испытал эту стихию на своей судьбе
полной мерой...
Мы на горе всем
буржуям
Мировой пожар
раздуем,
Мировой пожар в
крови –
Господи
благослови!..
А в черновике
было – «Из-за Катькиной любви!»…
В чем же
загадка его натуры и судьбы, так притягательно на многих, в том
числе и на меня, действующей?..
Я был заботой женщин
нежной
От грубой жизни
огражден.
Тянулись годы
безмятежно,
Как голубой весенний
сон!.. –
писал Блок о своем
детстве. Вот это женственное воспитание многих поэтов, может
быть, и порождает особую, «женоподобную» чувствительность струн
душевных, способствующую слаганию «сладких звуков и молитв», но
при том и ранимости «грубой жизнью» – до ненависти к ней, до
желанию ей и себе гибели... И – ах, тут только цитируй все того
же Блока:
И отвращение от
жизни,
И к ней безумная
любовь,
И страсть и
ненависть к отчизне…
И черная, земная
кровь
Сулит нам, раздувая
вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные
перемены,
Невиданные мятежи...
Мне и самому,
«маменькиному сыну», воспитываемому, в моем московском детстве,
в старой квартире вблизи Рождественского бульвара доброй
бабушкой и няньками и глубинно влюбленной в литературу матерью,
– все это было интимно, подкожно близко. Я даже как-то, изучая
жизнь Шарля Бодлера и наткнувшись на тот же, что и у Блока,
«материнский» (а может быть, лучше его прямо назвать
«Эдиповым»?) комплекс, – задумал некое эссе под названьем «Поэты
– как маменькины дети», но понимал, что его, конечно, никто
тогда бы не напечатал, как не напечатали в журнале «Юность» мою
заметку о Бодлере под названием «Альбатрос», которую я настрочил
под сильнейшим впечатлением от стихов его, услышанных мною в
новых переводах Вильгельма Левика, и которые показались мне
могучим резонансом с моими настроениями той поры… И хотя
Станислав Лесневский, с которым я на почве этой заметки и
познакомился, долго носился с ней по редакции журнала, в которой
он тогда, в 60-е годы, работал, – все оказалось бесполезным:
«Альбатроса» моего то вставляли в верстку, то выкидывали... А
Стасика Лесневского стали даже потом дразнить «Бодлером». «А
собственно, что такое Бодлер? Почему Бодлер? И при чем тут
"Юность"?» – с невинной улыбочкой вопрошали Лесневского
редакционные аборигены. Да… А вот юность Блока была тут очень
даже при чем, ибо как раз его мама, Александра Андреевна, была
первой переводчицей этого первого из «проклятых» французских
поэтов и конечно читала их своему единственному и любимому
сыну...
Блики
хрущевской оттепели догорали. Шла брежневщина с полуулыбками,
полуоскалом в сторону американцев и с крепчающей андроповщиной
внутри страны… У нас в Томилино прошел обыск – выгребли все что
хотели, отобрали пишущие машинки. Из «политики» нашли только
одну либералистскую самиздатскую статью анонимного автора –
стихи мои их, слава Богу, не заинтересовали! Да и вообще
отнеслись еще вегетариански – навела на наш дом украинская ГБ,
из-за переписки моего товарища Ладислава, который жил тогда у
меня, с украинским диссидентом, и чувствовалось что московские
«лубянцы» не очень хотят плясать под украинский гопак... И
машинки после проверки «на вшивость» через месяца три – отдали.
Хотя некоего негласного надзора с меня не снимали – дали
указание моему начальству в экскурсионном бюро не допускать меня
к работе с иностранными туристами… Все это угнетало. Тоска,
безнадежность исторической российской дали – сжимали горло... И
вот походы в Шахматово становились отдушиной и для меня и для
моих друзей в литературной секции бюро. Вращающееся на месте
Время – мы заменяли порывом в Пространство. Гребни лесов на
холмах, повороты дороги... Мелькнувшее озеро. Облака над
скелетами бывших церковных куполов, девичья фигурка у
палисадника какой-нибудь придорожной избушки – уносили горестные
мысли... А вот и руина церкви в сельце Тараканово, где венчался
Александр Блок с дочерью великого химика. Лесистый конус высокой
горы, где жила «Она» – Розовая девушка с золотой косой и
одновременно «Дас евиге Вайблихе» – Вечная Женственность Гете и
немецких романтиков. «Там, над горой Твоей высокой, Зубчатый
простирался лес…»
Их любовь. И,
увы, – болезнь Блока, подхваченная им в каникулярных шалостях в
Москве от «Афродиты Пандемос», – трагически разрывавшая их
личную жизнь. Обо всем этом мы прочли в дневниках Любови
Дмитриевны, ходивших тогда в самиздате... «Ах, во многом знании
много печали!..» Все это создавало мрачно синий и все более
темнеющий тон второго и третьего тома стихов его. Рифмовалось с
общими настроениями рубежа веков – огненноперистых заревых
надежд, надвигающихся войн и черных мятежей. ...И все же
Шахматово, берилл его холмов, аквамарины облачных просветов и
собственные мои одинокие переживания влекли меня к первому тому,
к стихам о Прекрасной Даме…
Собственно, что
нам поэзия и поэт? А то, наверное, что мы в поэте находим себя,
а в себе – поэта. И зачем, казалось иногда, нам этот молодой
человек со своей розовой круглолицей девицей из менделеевского
дома – вон на том холме? И что нам его любовь и эти давние
строчки? Но почему-то завораживал звук. Женские образы и образы
той страны, где жил он когда-то, а сейчас живем мы, образы
мучительные, щемящие... Унижения, которые переживал здесь он, и
созвучные твоей душе… И надежда и свет... И снова шевелились
губы и ты повторял его строки:
Ветер принес
издалека
Песни весенней
намек,
Где-то светло и
глубоко
Неба открылся
клочок...
В этой бездонной
лазури,
В сумерках близкой
весны
Плакали зимние бури,
Реяли звездные сны…
Это один из
самых любимых моих стихов…
Да, романтизма
символ многие считают неоромантикой. «Это то, что не здесь!» –
сказал кто-то, вечно-юное стремление души к «мирам иным», чем
живут все мировые религии и культура вообще... И в явлении
Александра Блока это выразилось особенно.
В течение
многих лет я и мои товарищи из блоковской группы гидов водили в
Шахматовские места сотни, может быть, и тысячи безвестных из
разных концов огромной Советской Империи и доносили до самых
чутких из них этот сотканный из таинственных, до конца не
постижимых музык напевный звук..
Да, в раннем
Блоке жил тот бог Амор, который вдохновлял библейского автора
Премудростей и Песни Песней, потом Данте и Петрарку эпохи
«Канцоньере», потом Пушкина, Лермонтова и Владимира Соловьева.
За городом в полях
весною воздух дышит.
Иду и трепещу в
предвестии огня.
Там, знаю, впереди –
морскую зыбь колышет
Дыханье сумрака – и
мучает меня.
Я помню: далеко
шумит, шумит столица.
Там, в сумерках
весны, неугомонный зной.
О, скудные сердца!
Как безнадежны лица!
Не знавшие весны
тоскуют над собой.
А здесь, как память
лет невинных и великих,
Из сумрака зари –
неведомые лики
Вещают жизни строй и
вечности огни...
Забудем дольний шум.
Явись ко мне без гнева
Закатная,
Таинственная Дева,
И завтра и вчера
огнем соедини.
Это
стихотворение виделось мне особенно мистическим и певучим...
Предвещающим что-то заревое в моей и общей нашей жизни… «И
завтра и вчера огнем соедини», - повторял я. Были ли наши
блоковские штудии и путешествия в «страну Блока» попыткой этого
соединения «Завтра» и «Вчера» нитями вечных смыслов,
поддержанием устремлений душ человеческих к Истине, Добру и
Красоте, выражаясь по-старинному? Может быть...
...Ярким
событием в Тараканово и Шахматово становились почти каждый раз
праздники поэзии Александра Блока, приходившиеся на первое
воскресение последнего месяца лета. Подъезжали автобусы и авто
из Москвы и других мест. Разными дорогами и тропинками по лугам
и желтеющим нивам толпами и вереницами тек праздничный люд...
Приезжали московские и местные поэты, а иные и из других
городов. Являлось районное начальство с какой-нибудь партийной
кураторшей «сверху». Произносили соответствующие слова.
Дальнейшее действо вел Станислав Лесневский, обьявляя
выступления зычным протяжным голосом... первые праздники еще
такой молодой!.. Помню Константина Симонова, автора знаменитого
военного: «Жди меня, и я вернусь, только очень жди!», высокого,
совсем
седого уже, с чуть
армянской внешностью... В красном свитере, с палкой, опираясь на
руку нежнолицей хрустальноголосой Беллы Ахмадулиной, шкандыбал
старенький «Поль де Антоколь» – Павел Антокольский. «О весна без
конца и без краю! – вдруг возопил он, взобравшись на трибуну,
весьма зычным для такого небольшого человека голосом. – Без
конца и без краю мечта!» И все глаза и уши обратились к нему. С
вологодским «о» что-то токовал Солоухин. Голенастый Евтушенко с
квадратной головой на тонкой шее, вскарабкавшись на ледниковый
камнище, завопил: «Взойдите тот, кто юн – на блоковский валун!»
– свое, написанное по случаю праздника.
Но это все были
поэты официоза, поэтов же андеграунда, почти безвестных, власть
старалась не допускать к микрофону. Однако Стасик Лесневский все
же старался давать слово и другим. «Стихия» должна же была
прорваться на празднике ее поэта! И мы читали у камня Блока и
свое. …Однако же с годами и сама «стихия стихов» становилась –
разной. Все более брали у некоторых силу шовинистические и
антизападные настроения. «Но и такой, моя Россия, ты всех краев
дороже мне!» Этот блоковский мотив особенно становился в чести у
«новых славянофилов». Упоенно, на все лады читали «На поле
Куликовом» и особенно «Скифов», нажимая на «Да, скифы – мы! Да,
азиаты – мы, С раскосыми и жадными очами!», проборматывая
невнятно финал поэмы с призывами к Западу – стать братьями. Мне
же было близко – другое:
Мы помним все –
парижских улиц ад,
И венецьянские
прохлады,
Лимонных рощ далекий
аромат
И Кельна дымные
громады...
Да, стихии
вызывали антистихии, и все более под ними начинал шевелиться
темный тютчевский Хаос…
Я как-то
прорвался к камню и читал блоковского «Гамаюна»; закончив
последней строкой «Но вещей правдою звучат Уста, запекшиеся
кровью!..», заключил, что многое из прочитанного на здешнем
празднике и вообще все журнально-печатное далеко от правды, о
которой пел Блок… Раздался некий шум, и тогда я прочел свое
херсонесское «АГОРА» на тему греческой демократии и того самого
скифа:
…Он руку вдаль
простер. Он говорит.
И смуглым лавром лоб
его обвит.
И речь его прямей,
чем ряд колонн,
О том, что стены
города – закон,
Что должен быть
свободным человек
И не дрожать пред
властью весь свой век!
Как вольно, как
красиво говорит.
И речь его как
лучший гимн звенит!
Размерен и
скульптурен каждый жест.
И вот ему кричат в
экстазе с мест!
Он бьет в сердца,
словно в тимпанов медь.
О, если бы нам так
сказать суметь!
Едины в нем –
Свобода и Закон.
Как Поликлетом здесь
изваян он!
…И кончил он. А
демос бушевал
Вокруг него с
восторгами, цветами…
А хмурый скиф все
это озирал,
Как серый камень,
тяжкими очами…
Херсонес, 70-гг.
Как-то со мной
приехала сюда рыжеволосая стройная девушка с боттичеллиевским
изгибом тонких век и бирюзовым переливом то веселых, то
задумчивых глаз... Она – я тогда назвал ее Тианой – была моложе
меня и в отличие от многих слушала мои вещания и ритмические
строчки с особенным вниманием. Она занималась архитектурой и
дизайном. Любила поэзию и сама иногда писала. Ее голос с
глубокими золотистыми переливами сразу очаровал меня. Я и не
думал, что в мои, уже немалые тогда, годы смогу так увлечься...
Но это произошло. И, возможно, благодаря Шахматовским холмам и
заревым далям – мы и теперь не расстаемся... В пеших скитаниях
здесь, в «Икарусе», несущемся по Рогачевскому ли, Питерскому
шоссе, у меня
слагались строчки,
посвященные ей:
Там, в спелой ниве,
плещется лазурь.
То васильки или
озера неба?
О странник, проходя
здесь, взор не хмурь,
Что за цветами не
увидишь хлеба –
Смотри, как в колос
плещется лазурь!
Три ангела сияли
голубым
На золотых раздумьях
небосклона.
И вот, в веках все
светит нам икона
Тем дальним светом,
вечно молодым.
Три ангела сияли
голубым...
Поет, переливается
лазурь
То впразелень, то
мглой лиловодымной –
Морскою далью,
утренне пустынной,
Закутанной в лучи и
в тени бурь.
Грустит,
переливается лазурь...
Бреду в полях. И
радостно и больно
Тебя, лазурь,
небесной и земной
Любить в цветах, и
со слезой невольной
Дышать опять все тою
же мечтой
О них, о тех краях
Обетованных,
Что там ли – в
белодымных облаках?
Иль у волос твоих,
златисто сканных -
В родных, с лазурной
зеленью глазах?
Смотрю, как в поле
зыблется лазурь!..
Экзотика
Шахматова, взметенные к лазури холмы, деревеньки на их склонах и
в долинах, пахнущие медом луга с васильками, кружок «блоколюбов»
и углубление в поэзию и философию Серебряного века спасали от
гримас советского быта, от идеологии и в то же время открывали
Прошлое и задавали вопросы о Будущем России, которое
стремительно придвигалось... Рухнул генсек Брежнев, жизнь
которого не в последнюю очередь была подпилена разгульным и
бесшабашным поведением его дочери Галины, менявшей любовников и
щеголявшей роскошными сибирскими бриллиантами на балах и приемах
советской элиты… Женщина создает и женщина же разрушает,
думалось мне тогда. Это демоническое Женственное начало –
Ахамот, противоположное Небесному Софийному – многогранно
представлено у Блока в «Снежной маске» и во многих других
стихах. Вообще Блок – типичный неоромантик, человек рубежа –
эпохи «Смерти Бога», тот, кто ищет «того, что не здесь»,
требующий от себя и от жизни – невозможного... ощущая моментами
себя Богом или сверхчеловеком. «Никогда не приму Христа!» – как
бы вослед безумному Фридриху повторяет он… Поразительный,
хлыстовский, как считали некоторые, мистик. Напряженный паритель
заревых бездн, невозможный до того в русской поэзии. Но с этих
заревых высот – он упадает в противобездны отчаянья и
инфернальных вихрей
после поражений первой русской революции 1905 года, где как-то
он шествовал с красным флагом во главе одной из демонстраций...
все это усугублялось и трудными отношениями с женой, ее и его
романами, может быть, его болезнью… а также – «мистикой
повседневности» – кабачками, трактиром в «Озерках»…
Незнакомками, сквозящими сквозь винный кристалл... Иногда он
падал у стойки замертво и барина, почти бездыханного, кто-то
привозил домой на извозчике...
Ночь, улица, фонарь,
аптека,
Бессмысленный и
тусклый свет…
Это, может
быть, самые мрачные стихи в русской литературе. И написал их
тот, кто еще недавно был певцом зари! И в финале – как бы
отражение в черном зеркале:
Умрешь – начнешь
опять сначала,
И повторится все,
как встарь:
Ночь, ледяная рябь
канала,
Аптека, улица,
фонарь.
Мир становится
страшным... Таково и название одного из самых зловещих циклов
стихов третьего тома. Мрачная синева снежной питерской ночи –
вот тон третьего тома стихов Блока. Это мир «антитезы» зорям
первого тома – падение в Инферно, в водоворот синих и лиловых
«врубелевских миров»... Некогда возвышенные женские образы –
демонизируются вместе с лирическим героем, превращаются в
вампиров или в их жертв… И вот под пронзительный, лиловый визг
скрипок в сумраке занавешенных от света комнат, отражаясь в
ледяном хрустале зеркал, творится садомазохистское действо:
Знаю, выпил я кровь
твою…
Я кладу тебя в гроб
и пою...
Или:
И был в крови вот
этот аметист.
И пил я кровь из
плеч благоуханных,
И был напиток душен
и смолист…
Как-то я
наткнулся на воспоминание Е. Книпович, юной тогда еще поклонницы
Блока в последние годы его жизни, и нашел там текст, заставивший
меня глубоко задуматься: «Летом 1920 года он почему-то стал
носить очень красивый аметистовый перстень своего отца. Как-то в
Стрельне я захотела рассмотреть перстень поближе. Блок снял его
с пальца, дал его мне и вдруг сказал: «Поносите его, хорошо? А
потом я его опять возьму» («Вопросы литературы», 1980, N 10,
стр.153). Да, поэты – странные существа, и каково соотношение их
реальной человеческой жизни и творческих видений? Кто скажет?..
Я же, проникаясь этими текстами, душимый их безысходностью,
созвучной иногда до жути нашей реальности, – впадал порой в
отчаянье и спасался от Блока и этой самой реальности Тютчевым,
Волошиным или первым томом того же Блока. Но потом снова
открывал третий том. ...И вот страсть любовная превращается в
страсть к убийству... становится – любийством:
Что, Катька, рада? –
Ни гу-гу...
Лежи ты, падаль, на
снегу!..
Но, увы, тот
бесконечный ледяной мрак души Александра Блока совпадал с
мироощущением многих и многих душ, резонировал в них и создавал
хаос и почву будущих взрывов в истории России начала ХХ века...
А что же творилось у нас, к концу этого века?.. Один из
любовников Галины – некто Цыган, носивший на животе огромный
алмазный крест, подаренный якобы генсековой дочкой, был
арестован, будучи замешан в разных темных делах, и быстро и
странно погиб. Был арестован и муж Галины, главный милиционер
страны Чурбанов. Вся «вертикаль власти» в громадной империи,
построенной на чудовищной утопии и штамповке орудий убийства для
глобального распространения этой утопии, явно начинала
потрескивать… И вот КГБ в лице Андропова – берется за штурвал...
Это был последний козырь советской системы, но и он оказался с
изъяном: больные почки не дали состояться «российскому Китаю». А
ведь взгляды «Андропия», похоже, были недалеки от программы
красного реформатора Дэна. Но реформы его начались глупой ловлей
отлынивающих от работы ради насущных дел москвичей в банях и
гастрономах, да тем и закончились. Потом пришел ненадолго
Черненко, которого уже водили под руки. Вереница гос. похорон по
Красной площади с гробами на пушечных лафетах и под красными
бархатными знаменами легла мрачной тенью на страну. Афганская
война, начатая кремлевскими старцами безо всякого, разумеется,
спроса у народа, – высылала молодые гробы из-за азиатских гор на
крыльях «Черных тюльпанов»... Мы как-то шли после очередных
похорон с моим приятелем, историком Славой Жажковым, у Большого
театра. Двое мужиков несли мимо огромное свернутое темно-красное
знамя, похожее на окровавленную и освежеванную тушу животного.
«Смотри, – сказал мой спутник, – как будто империю убитую
несут!» Мы посмотрели друг на друга... Душа моя сжалась.
Видение
оказалось пророческим. Пришел к власти улыбчивый выпускник МГУ
Горби. Повеяло чем-то новым: был отпущен из горьковской ссылки
академик Сахаров, амнистировали диссидентов. Но стали исчезать
продукты в магазинах, начались табачные бунты... Выстрелы в
Литве, саперные лопатки в Тбилиси. Кровавая резня армян в Баку
после Карабахских волнений. Ответное изгнание азербайджанцев из
Карабаха. Империя стала трещать, как громадная льдина в
ледоход... Заговорили о вечной вине евреев. Да еще ко всему –
злосчастный Горби посягнул на святое святых – водку – своим
«сухим законом». Все становилось зыбким... «Что впереди?»
Блоковский вопрос из знаменитой поэмы «Двенадцать» замаячил
перед каждым...
Разыгралась чтой-то
вьюга,
Ой, вьюга, ой,
вьюга!
Не видать совсем
друг друга
За четыре за шага!..
Я взялся о ту
пору писать об этой поэме и не мог оторваться, стараясь вникнуть
во все символы и иносказания, в историческое и метаисторическое
время «пифической», как я ее называл, поэмы. Получилась некая
статья или «поэма на поэму», которую так и не удалось
напечатать, – сначала из-за советских рогаток, а потом уже из-за
моей лени, ибо предложения о печати были. «Каким ты хочешь быть
Востоком: Востоком Ксеркса иль Христа?» – предпосылаю я
эпиграфом к статье слова Вл. Соловьева, обращенные им к России.
Наиболее многозначной и загадочной мне показалась финальная
часть поэмы в ее поэтическом гадании о судьбе родной страны, и
многие, как потом я узнал, пытались расшифровать как раз этот
финал. Приведу свой вариант гадания: «...Итак, мотив вьюги у
Блока и мелькающих в этой вьюге теней глубоко укоренен в русской
поэзии и прозе. Здесь мы находим мятущихся бесов и «пушкинских»
и «достоевских», и все это есть символическая картина русской
смуты. В финале поэмы мы обнаруживаем поразительные совпадения и
метра и словесного состава со знаменитым пушкинским
стихотворением:
«Не видать совсем
друг друга/За четыре за шага!» – Блок.
«Хоть убей, следа не
видно;/Сбились мы. Что делать нам!» – Пушкин.
«Это – ветер с
красным флагом/Разыгрался впереди…» – Блок.
«Посмотри; вон, вон
играет,/Дует, плюет на меня;» – Пушкин.
«– Кто там машет
красным флагом?/ – Приглядись-ка, эка тьма!» – Блок.
Как тут не
вспомнить и стихи Макса Волошина той поры: «Разыгрались,
расплясались бесы/По России вдоль и поперек./Рвет и кружит
снежные завесы/Выстуженный Северо-Восток!»
Так кто же это
там «мелькает и машет красным флагом» перед идущими сквозь вьюгу
Истории красногвардейцами, представителями народа российского –
в поэме Блока? Христос? Но будет ли Христос обманно мелькать и
«хорониться за все дома»? Христос же «за вьюгой невидим и от
пули невредим». Здесь же явно чья-то другая ухватка!..
Интегрируя многие мотивы и намеки в этой пифической, весьма
двойственной по духу поэме Блока, можно предложить такую схему
финала: двенадцать красных патрульных, они же и апостолы еще
невидимого, но революционного Христа, они же уголовники,
потенциальные каторжники (вспомним – «На спину б надо – бубновый
туз!») и убийцы Катьки – которая здесь явный образ России,
данный в любимых поэтом красках («Запрокинулась лицом, зубки
блещут жемчугом…») – следуют в снеговихрях русской смуты в
некоей трехзубой «вилке» – позади них «голодный пес» – как бы
малый, пошлый бес «старого мира», так и не отстающий от них.
Впереди же них, в ближнем плане, видимый и заманивающий их за
собой и провоцирующий на выстрелы, «машущий», «играющий» обманно
красным флагом – Антихрист, Самозванец, «большой бес» Истории –
как возможный и весьма обманный вариант ее пути ( вспомним
«скрывающегося до поры» самозванца – вождя заговорщиков по плану
Петра Верховенского из «Бесов» Достоевского, за которым, как и
за Пушкиным, следует в своем пророческом бреде Александр Блок!)
и, наконец, уже «за вьюгой», может быть, в Метаистории следует
видимый автору и читателям, но не видимый героям поэмы
женственный, в «белом венчике из роз», Иисус (Исус – коренной
старообрядческий вариант имени – воспринятый, может быть, от
Клюева?) Христос, но – «с кровавым флагом» – тоже символ
революции и оправдание пролитой бунтарями невинной Катькиной
крови...
Трах-тах-тах! – И
только эхо
Откликается в домах…
Только вьюга долгим
смехом
Заливается в снегах…
Трах-тах-тах!
Трах
–тах – тах!…
Поэма Блока,
как мы чувствуем, актуальна и сейчас... Снова власть двоится и
троится... Куда ведет страну? Кто царь – Помазанник ли Христа,
Благодетель? Или Самозванец и Антихрист? Снова вопросы – Что
делать? Кто виноват? Что впереди? Или надо уже по другому
спросить – Кем делать? И – Кто есть мы сами?..
Да... прошли
годы. На Шахматовском холме теперь стоит новенький с иголочки
Бекетовский дом, с цветными стеклами по верху веранды и в
полуциркульном окне мансарды и даже с башней, когда-то, в 1910-м
году, завершившей вид дома. Толпы туристов по выходным движутся
к дому, гуляют по парку и спускаются к восстановленному пруду.
Происходят и Блоковские праздники в начале августа, появляется
новая молодежь. Как-то заехал и мой сын Даниил со своими
друзьями. Он тоже прочел у камня стихотворение Блока, и, уловив
чутким ухом его чтение, отметила его известная писательница
Лидия Либединская, знавшая многих русских авторов и чуть ли не
самого Блока...
…Звучит в душах
шахматовский ветер, прилетая из солнечной дали лесистых холмов и
полей, напевом, созвучным раннему Блоку:
Есть минуты, когда
не тревожит
Роковая нас жизни
гроза.
Кто-то на плечи руки
положит,
Кто-то ясно заглянет
в глаза…
И мгновенно
житейское канет,
Словно в темную
пропасть без дна…
И над пропастью
медленно встанет
Семицветной дугой
тишина…
И напев заглушенный
и юный
В затаенной затронет
тиши
Усыпленные жизнию
струны
Напряженной, как
арфа, души...
|