| Редакция | Авторы | Форум | Гостевая книга | Текущий номер |

 

 

Эдгар Эльяшев

Птифлёрная чувиха


Сейчас эта музыка продается в любом киоске, на каждом углу. Вместе с чипсами и жевательной резинкой. Хотите - на дисках, хотите - на кассетах. Если желаете, ее вообще обратят в цифирь и по новой запишут, лучше, чем сыграл сам Бишу. Хлорвинил ушел в прошлое, и теперь не разбить эту пластинку. Как я однажды и сделал.
Что со мною было, когда я в первый раз услышал ту мелодию, там, в горах!
Горы были старые и паршивые, все в проплешинах. Наверху тянулась сплошная яйла, по-нашему высокогорное пастбище. Пастбище? Скот здесь пасти нельзя, поломает все ноги. Однако татары пасли. Говорят, при них тучами по яйле бродили стада баранов. Татар выселили, исчезли барашки. Татары умели как-то задерживать воду. Здесь наверху известняк, карстовые воронки. Известняк воду не держит, она уходит вглубь, в подземные озера. А внизу, у моря, город мучается от жажды.
Мы искали воду все лето. Надоели зябкие рассветы, волглый насквозь от росы брезент палатки. Днем - пот, сушь, пекло. Приелись крупные южные звезды. В глотке комом стоял привкус подгоревшей пшёнки из концентратов. Тошнило от мутной теплой водицы, зачерпнутой жестяной кружкой с донышка жестяного же ведра. Меня тянуло в Москву.
Пару раз я спускался в город. На набережной стоял сизый чад кооперативных шашлыков. Пахло йодом водорослей и магнолией. Мужики рыскали в поисках пива, чувихи отлавливали мужиков. Полуодетые стаи курортников, все в заморском парфюме, брезгливо обтекали мою штурмовку. Еще слышалась русская речь, но все больше украиньска мова. Я чертовски лояльно к ней отношусь, но, согласитесь, "паду лы я, дручком пропэртый", это уже слишком. А впрочем, мне было наплевать. Назавтра я снова таскал изгаженные рюкзаки, выколачивал белую пыль из шурфов, собирал для костра маломощные ветки и засохшие коровьи лепешки. Несмотря на громкое название должности, коллектор в экспедиции - это просто разнорабочий.
Так утекало лето. Надвигался сентябрь. В Москве было двадцать тепла, без осадков, ветер слабый, до умеренного. Я слушал сводку погоды и думал, что вот, еще один день прошел в Москве без меня и без осадков.
Последние известия мы слушали регулярно. Хотели убедиться, что еще не развалилась держава. Приемник у нас был так себе, почти игрушечный, брат привез его из Афгана. Но столицу нашей родины он брал. Она, столица, лежала за далеким шорохами, тресками, грозами, но тем живее ощущалась Москва, в отличие от жестяного хрипа местной транслирующей радиостанции. А мы все были москвичами и немного патриотами.
В тот вечер я не сразу выключил приемник, прошелся разок по диапазонам, просыпая обрывки чужой болтовни и роков. И уже в конце шкалы наткнулся на это. Сначала это было просто тишиной. Станция молчала, приемник шебуршал и потрескивал, но я угадывал ее тамошнее присутствие. И вот там тихо вздохнул кларнет.
Кто-то у костра опустил на колени ковбойку, отложил иголку и нитки. Кто-то чиркнул в палатке спичкой. Тон кларнета был чистый и чуть печальный, но это была хорошая грусть, ведь дерево - структура теплая, из него-то и выточен кларнет. И вот он пел и пел как-то по спирали, и пил мою душу, а я боялся дышать, чтоб не нарушить это наваждение, и волнами на меня спускался откуда-то озноб. Господи, бывает же на свете такая музыка! Так от нее щемило в горле! Будто мне было, что переживать. Ни пятиминутных опозданий, ни нечетных штучек гвоздик в застенчивом целлофане - ничего-то еще ведь не было. Мне вдруг стало обидно за бесчувственно прожитые двадцать лет…
А потом мелодия стихла. Куда-то ушла.
В черной норе палатки тлела сигарета. Костер догорал. Чуть потрескивали, стреляя золой, полосатые головешки. Угли подернулись розовато-серой пеленой, становилось чернo и сыро. Я с досады потряс приемник и улегся на спину. Сверху висели обе Медведицы и вдобавок весь Млечный путь. Звезды дрожали в жарком мареве догорающего костра.
Через день я уехал домой, в Москву, в отпуск. Под стук колес выколотил в тамбуре белую пыль известняка. Выбегал на станциях купить мороженое и корявых огурцов. За нарядными вокзалами лежали никому не нужные города. По полям тянулись зубчатые тени наших вагонов. Наконец, замелькали светлые башни и ажурные краны, веселящие глаз. Я был дома.
Дома гулял ветер, сухо царапал по асфальту отсохшими листьями, срывал с приезжих шляпы. В Москве было сколько угодно воды, она сверкала, звенела, шипела, искрилась, плескалась и пенилась. И, главное, хотя еще было жарко, за ней не ломилась очередь. Хорошо живут москвичи!
Я кайфовал. Шатался по улицам в жабьей афганке, шоколадный, как негр, лыбился встречным чувихам, стаду машин, электричеству, ветру.
Я люблю большой город и люблю ветер.
Я люблю город потому, в нем чувствуешь себя как бы перед встречей с чем-то неожиданным. Каждую секунду это может случиться. Пусть ничего не произойдет ни сегодня, ни завтра, ни через год. Важно, что это может случиться вот прямо сейчас.
Я люблю ветер потому, что он всегда дует издалека и
всегда что-нибудь обещает. Часами шатаясь по набережным, стоя на Крымском мосту, я жадно глотал речной бриз, и он доносил сложные ароматы дыма и кухни с проплывающих барж, дегтя и воблы. Ветер обещал скорую осень, и с нею треск разрезаемых арбузов, звон потоков дождя из водосточных труб, душноватый дух домашнего уюта после промозглой улицы, а потом - скипидарные запахи свежепросмоленных лыж, снежные сумерки, синие тени. Вот, что он обещал, дружище ветер.
Как-то под вечер я снова услышал ту песню кларнета.
Она текла из распахнутого окна в маленьком приарбатском переулке. И опять защемило в горле.
Шла мимо девушка. Чувиха. Замедлила, прислушиваясь, перестук каблучков, процокала мимо. И тут же в окне завели знойное танго. Я сплюнул и посмотрел ей вслед. Ноги были слегка тонковаты. Но я догнал ее, почему бы и нет, и зашагал рядом, искоса поглядывая на бледный профиль. Она весело помахивала сумочкой.
Я сказал что-то такое, что, по-моему, должен был сказать опытный чувак, и мы пошли вместе. Мы отправились в зоопарк смотреть бледно-розовых фламинго и сонного крокодила. Только к обезьянам я ее не повел, хоть она и просила. Не люблю, когда глазеют на неудачливых наших родственников. Потом тут же в столовке мы съели хек отварной с клейкими рожками, скормили в чемоданную пасть бегемота остатки батона и вышли в город. Мы прошатались до позднего вечера, а целоваться не стали. Но я, как настоящий чувак, проводил ее и записал телефон. И спокойно прожил весь завтрашний день. А когда закат снова расплавил окна, когда небо стало высоким и синим, когда люди стали ходить преимущественно по двое, я нашарил в кармане клочок от выкинутой пачки сигарет с нацарапанным телефоном и занял очередь в автомат.
Мы пошли для начала в тот переулок, но мое окно было закрыто. Тогда мы прошвырнулись до парка и взяли лодку, и она сказала, как жаль, что здесь не растут лилии. Надо же - лилии! Я в ответ процитировал, как "у нас на брюхе не растут артишоки и миндаль, и это очень жаль". Так складно получилось, потому, что там не совсем брюхо имелось в виду. Потом я повел ее питаться. Мы жевали жилистый шашлык и запивали теплым шампанским из граненых стаканов. Я немного захмелел и заговорил о карстовых пещерах, как там растут шершавые сталактиты да сталагмиты, про подземное озерко, где плавают слепые рыбки. Я рассказывал ей про солнце, про здоровенный багровый ломоть перезрелого арбуза, выныривающий из моря, и про близкие мохнатые звезды рассказывал, каких не увидишь ни в городе, ни даже в Малаховке, а только в горах. Я дразнил ее запахом кизячного дыма и россыпями бриллиантовых росинок, а сам все выстукивал пальцами по липкому пластику столика мою мелодию. Она слушала, еще шире раскрыв и без того огромные глазища, слушала и смотрела на мои загорелые лапы. Рукава были закатаны, а уж мышцы я в горах накачал.
Я провожал и думал: поцеловать? Глаза у нее были, действительно, хороши. Даже во тьме зеленые, как у кошки. Чувиха!.. Я все-таки поцеловал.
- Не надо... Пустите... Пусти, - сказала она. А потом стала целовать сама. И гладить, гладить мои плечи нежными такими пальцами. Мне вдруг ее немножко жалко стало, захотелось сказать что-то хорошее, только не знал подходящих слов. Так я ничего и не сказал, просто молча целовал и целовал, пока не стали солеными губы и не закружилась голова.
Мы договорились назавтра, в семь, под часами у входа в парк. Я опоздал на пять минут, она уже пришла. Я почему-то нырнул в толпу. На ней было фирмовое платье, наверное, одолженное у подруги, и туфли на высоченном каблуке. Вот ноги были все-таки немного тонковаты. Она не вертела головой, меня не высматривала, только комкала ремешок своей сумочки.
И я не знал, что хуже, подойти или не подойти.
В семь пятнадцать любая бы на ее месте ушла. И когда меня переполнила жалость, и я решил объявиться, опять зазвучал мой кларнет. Откуда? Почем я знаю. Скорее, во мне самом. Я вдруг услышал терпкий запах кизячного дыма, близкие звезды высвечивали над горами, костер догорал, и угли подернулись розово-серой пеленой, как глаза убитой птицы.
Девушка уходила не оглядываясь, ступая не в такт моей музыки и, верно, теребя ремешок своей сумочки...
Прошли годы. Сбылось почти все, что обещал мне дружище ветер. Снег за окном и синие сумерки.
Та песня кларнета продается на каждом углу вместе с чипсами и жевательной резинкой. "Маленький цветок" она называется, "Пти флер". Вот как все просто.

 

Обсудить этот текст можно здесь